- А у меня, если топить - не жалеть, все-таки можно нагнать градусов до двенадцати даже в лютый мороз. Вот в прошлую зиму плохо было, когда хватили крещенские. Дров сожгли уйму, - благо даровые, а тепла - ничуть. Так мы до оттепелей все в одной комнате и ютились, втроем, - я, Арина Федотовна, да Анисья стряпка. Сумерки ранние, окна на палец льдом заросли, свечи на исходе, - жаль их жечь, денег стоят… Часов в восемь вечера похлебаем щей, да и спать. Так, втроем, в повалку, под тулупами и спали: вы видели, - кровать-то у меня дедовская, исполин. Анисья моя богатырь-баба, печь ходячая. Арину Федотовну тоже Бог телом не обидел. Ну, между ними морозу ко мне и не добраться. А, проснемся по-утру, - ан, в комнате вода застыла. Шесть недель так прожили.
- Нельзя сказать, чтобы весело и приятно.
- Да, скверно. Особенно ночи эти… Длинные, угрюмые… Темно. Волки за садом гудут, ветер гудет. Анисья храпит, Арина храпит, а я часам к двенадцати ночи уже выспалась, - и сна у меня, что называется, ни в одном глазу, а в уме, как у сказочной лисицы, когда она сидела на дне колодца, тысячи-тысячи думушек… Из соседей, точно на зло, хоть бы кто-нибудь заглянул за все это время. А, впрочем, пожалуй, и слава Богу: где бы я стала их принимать? Нельзя же гостей, как волков морозить. Когда пали оттепели, приезжает Позаренко. Вы его знаете?
- Нет, незнаком.
- Податной инспектор. Милый малый, - только франт такой, сохрани Боже; всегда tiré à quatre épingles, корректен до тошноты. Ну, рада ему, угощаю, чем случилось, беседуем, смеемся, оба в духе, словно только-что из карантина выпущены. Но вдруг среди разговора, он мне - со всею, свойственною ему, почтительностью. - Извините меня, Виктория Павловна, но, по праву наших дружеских отношений, я позволю себе заметить вам, что вы уже в третий раз говорите вместо "хотя"- "хучь", два раза утерли губы рукою и, когда смеетесь, то как-то странно сипите при этом горлом, - точь-в-точь ваша почтеннейшая Арина Федотовна… И вообще, ужасно у вас в доме стало деревенскою бабою пахнуть… Вот, стало быть, до чего одичала.
Она засмеялась, качая головою.
- Вот моя столовая. Не взыщите: чем богата, тем и рада.
Мы очутились на зеленой лужайке, на которой, под двумя большими сиреневыми кустами, перемешавшими свои ветви, благоухающие белыми и фиолетовыми цветочными шапками, была постлана прямо на траву скатерть, чистая, но драная, как рубище Иова, а на ней сверкали бутылки, жестянки консервов, вилки, ножи… Человек пятнадцать мужчин, весьма пестрых возрастами и одеяниями, возлежали в разных позициях вокруг сиреней, питаясь и выпивая. Шум стоял изрядный…
- Садитесь, Александр Валентинович! - сказала Бурмыслова, опускаясь на землю. - Или, вернее, ложитесь. Вы все о Риме пишете, - так вам такие позы не должны быть удивительны. Словом, помещайтесь и насыщайтесь. Советую заняться закусками. Они и вино у меня всегда хороши. Я, сказать вам откровенно, не знаю, откуда у меня берутся закуски и вино, но сильно подозреваю, что их привозят из города те, кто любят закуски и вино и не обожают моего обеда. Это доказывает их изящный вкус и ручается нам за достоинство закусок. Потому что обед у меня, предупреждаю, действительно, всегда самый наипреотвратительнейший, и прикоснуться к супу моей кухни даже меня, привычную, может заставить лишь полное разочарование в прелести ржаных лепешек и сквозного чая. Потому-что варит обед стряпка Анисья, которая рубцы считает деликатесом, а сластену в бараньем сале - первым из пирожных на земном шаре… Вот - Сеничка Ахметов, студиозус этот, что по левую руку от вас, - Сеничка! вы протяните лапку новому гостю: он не кусается, - Сеничка знает, что это за прелесть. Так как он, изволите видеть, по младости лет своих, не может равнодушно видеть женщин весом от восьми пудов и выше, а Анисья, в благодарность за его поклонение, питает его сластенами…
- Уж вы отрекомендуете! - засмеялся студент- красивый, кудрявый парень с добрым голубым светом в глазах.
И-в таком балагурном тоне - она познакомила меня со всею своею свитою. В том числе и с господами Келеповым и Шелеповым, которые порядком запоздали против нас, не найдя на станции свободных лошадей.
- Это - друг мужа описавшей меня кредиторши, - представила она Шелепова, зеленоватого блондина, с унылым и как бы голодным выражением лица, похожего на судачье рыльце. - А это - сам муж описавшей меня кредиторши.
Келепов, наоборот, смотрел Пугачёвым: черномазый, волосы ежом, косматобородый, рачьи глаза на выкат.
- Келепов, Сергей Степанов, - густо и сочно отчеканил он, - землевладелец здешний…
Виктория Павловна подхватила:
- По прозванию - "бесплодные усилия любви". А этот, - перевела она глаза на Шелепова, - "Покушение с негодными средствами".
Зеленый человек вдруг сделался малиновым и взвился, как боа на хвосте:
- Виктория Павловна! - доколе же вы этою пошлостью меня попрекать будете?
- А дотоле, друг мой, пока сердце мое на вас не откипит.
- Четвертый уж год! Пора бы и забыть.
- Ишь какой забывчивый.
- И еще при постороннем лице!
- При каком это постороннем? У меня посторонних не бывает. Если я позвала к себе, то, значит, свой, а не посторонний… Этот голубчик, - обратилась она ко мне, - кругом посмеивались, очевидно уже знакомые с тем, что она собиралась рассказать, - этот голубчик в спальню ко мне ночью изволил забраться. Как же! Лежу в постели, читаю, - вдруг шорох… глядь: объявилось сокровище… о костюме умолчу, а лицо… нет ли здесь вашего Ванечки, Петр Петрович? нету? Жаль, мне такой гримасы не состроить… Истинно-сладкострастный павиан, который чрезвычайно много мыслит и оттого век не долгий имеет…
- Эх, Виктория Павловна!
- Ну-с, посмотрела я на него. Вижу: нехорошо. - Вот, говорю, как вы кстати, Шелепушка. Я с вечера шею мыла, а ведро с грязною водою дура-Анисья не вынесла, забыла. Унесите, пожалуйста. Он так и обалдел..
- И?… - невольно повернулся я к Шелепову. Глядя в землю и разводя руками, он пробормотал:
- Вынес-с.
Я не выдержал и захохотал вслед за другими. Очень уж живо вообразилась мне его мизерная фигурка, глупо ковыляющая с ведром в руках, с яростью, изумлением и гипнотическою покорностью спокойному дружескому приказу - на лице. А тут еще припомнились его утрешние прятки в поезде. Впрочем, он й сам смеялся.
- А поутру, - продолжала Виктория Павловна, - к чаю вышел, - бух мне в ноги и плакать… Простите! как я посмел? да болван я, да подлец я, да убить меня надо, да неужели вы меня выгоните, да я пропащий буду человек, да я больше о глупостях и думать не посмею, да я раб ваш на всю жизнь, накажите меня, как хотите, испытывайте, как знаете… Вот с тех пор он и слывет у нас, как "Покушение с негодными средствами".
Она рассказывала спокойно, с ясным прямым взглядом, улыбаясь.
- Это дитятко, - указала она на Келепова бутербродом с ветчиною, который держала в руке, - это дитятко куда ловче штучку устроило. Даром, что кабаном смотрит, а лисичка преизрядная.
- Под-ряд что ли шельмовать друзей собрались, Виктория Павловна? - возопил Келепов.
- Ничего, потерпите: умыться лишний раз никогда не мешает. Задолжала я супруге его дражайшей, свет Екатерине Семеновне, тысячу рублей, - то есть не я, собственно, задолжала, а мамаша моя, да я, вместе с дивным палаццо этим, долг на себя приняла. Хорошо.
Проходит год, другой, третий, - Екатерина Семеновна долга с меня не спрашивает и умно делает: видит ведь, что с меня взятки гладки. А этот бывает у меня… часто… ну, ухаживает, конечно, - кто же из вас, достопочтенные синьоры, по первому началу за мною не ухаживал? Я с ним - как со всеми, по-товарищески, думаю, что путный… Он же, вдруг, и возмечтай. Прилетает ко мне папильоном - и хвать декларацию: я вас люблю, вы меня любите, увенчайте мой пламень.
- Подите, проспитесь! - А? так-то? Хорошо же!.. Скачет к своей супруге: Скажи, пожалуйста, Катенька, почему ты не взыскиваешь денег с мерзавки Бурмысловой…
- Я так не говорил, - перебил Келепов. Виктория Павловна прищурилась на него:
- Ой-ли? не хуже ли сказал? Я так слышала, что вы меня прямо публичною женщиною назвали, да по-хамски, всеми буквами… Смотрите, Келепушка! Лицемерие-то в сторону! Катенька отвечает: оттого, Сереженька, что и весь-то этот долг сомнительный. Давным-давно случилось, что старуха Бурмыслова у меня триста рублей заняла и вексель дала, и еще серьги бриллиантовые в залог мне оставила; на эти триста рублей она переплатила мне процентов рублей пятьсот, да и серьги так у меня в закладе и пропали, а одни они тысячу стоят; переписывали мы, переписывали вексель, и вырос он в тысячу рублей. Кабы, - говорит, - старуха была жива, то, конечно бы, я на ней промышляла, но дочь-то, сказывают, совсем нищая осталась… совестно… свое я давно с излишком получила, а она чем виновата?.. Словом, даже ростовщичье сердце расчувствовалось. Что же наш милейший Сергей Степанович? Великолепен и великодушен. Ты, кричит, дура! Какое право ты имеешь расточать свою собственность? У нас дети! Не допущу, не потерплю. Это грабеж собственного дома, подрыв семейного очага. Такой, право, отец семейства вдруг оказался. И в три дня выхлопотал на меня исполнительный лист. Прилетел гроза грозою. Entweder- oder!.. Я отвечаю: Энтведер, поди вон!.. - Разорю! - Разоряй. - Всю до нитки продам. - Продавай. - Что вы ломаетесь-то, - кричит, добродетель какая! Разве я не знаю, что вы и со Зверинцевым, и с земским, и с князьком… Знаете, так и ваше счастье, а вот с вами не будет… Раз пять он меня стращать приезжал… Только однажды является, -лица на нем нет. - Если можете простить, простите меня, подлеца. Так ведь, Сереженька, подлеца?
- Подлеца, - с твердостью отозвался Келепов.
- Я вас, - кажется, - чёрт знает за кого принимал, люди ложь - и я то-ж… Только теперь мне Зверинцев и земский глаза открыли… Ну, словом, умный ангел ему в нощи с розгою явился. Совсем паинька. Лист исполнительный, дурацкий этот, у меня перед глазами изорвал.
- Описать-то вас, все-таки, описали! - ухмыльнулся Петр Петрович.
- Только не я-с! - огрызнулся Келепов.
- Это не он, - заступилась и Бурмыслова. - Это уж супруга его проведала откуда-то стороною, как он со мною амурничал, -и приревновала.
- Помимо меня новое взыскание провела, - горячо перебил Келепов - я сколько молил… неукротима в чувствах!
- И вот таким-то образом приобрела я двух друзей, - насмешливо закончила Виктория Павловна, - Шелепушку да Келепушку. И оба в меня до сих пор влюблены. И оба друг от друг меня сторожат. Шелепушка - от Келепушки, а Келепушка - от Шелепушки. А когда пьяны, - плачут один другому в жилет и жалуются на мою жестокость… То-то! А то: продам, разорю… комики!.. Господа, есть здесь хоть один стакан чистый? Я бы глоток вина выпила…
Признаюсь откровенно: никогда в жизни не был я так решительно сбит с позиции и типом, и обстановкою, как на этом странном "подножном" корму, рядом с этою странною, не то вовсе безумною, не то чересчур уже здравомысленною девушкою. И дикие откровенности ее, и непостижимая покорность, с которою рабы ее, - потому что в этом, право же, чувствовалось что-то рабское, - выслушивали ее оскорбительные признания, производили впечатление самое хаотическое. Не то - Бедлам, не то какая-то наглая комедия, мистификация, клоунада дерзости. Виктория Павловна, конечно, видела мое недоумение и, среди болтовни, хохота, песен, речей, острот, которыми был полон этот шальной обед, улучила минуту, чтобы, наклонясь к моему уху, тихо спросить:
- Чудно вам, я думаю?
- Да… как вам сказать? - замялся я.
- А вот мы с вами поговорим, ужо как-нибудь на свободе, - тогда, может, и не так чудно станет… или…
Она вдруг остановилась, как бы пораженная внезапною мыслью, подумала несколько секунд и, еще ярче сияя глазами и разгоревшимся лицом, договорила:
- Или еще чуднее станет…
И, резко отвернувшись от меня, закричала студенту:
- Что? Что? мою карточку фотографическую? Нет, покорно благодарю, - больше никогда и никому. Меня Миоловский проучил. Выпросил у меня портрет, а потом Буреносов привозит его ко мне: возьмите, говорит, да больше этому дураку не давайте… - А что случилось? - Да то, что был я в Петербурге, Миоловского видел… - Где? - Да, так, в вертепе одном… Пьяный, две девы около него, еще пьянее, на столе - портер, и вот эта ваша карточка лежит. Девы к нему ластятся, а он плачет и орет - Не вас целую, не вас люблю, - ее, богиню мою, чрез вас фантазией моей воображаю… Удивительно лестно… Раскольников этакий от седьмой заповеди!.. Я так была благодарна Буреносову, что он выручил мою физиономию - выкрал у трагика этого…
Рассматривая пирующую мужскую толпу, я видел, что вся она поголовно влюблена в Викторию Павловну, которая была в ней "одна женщина". Видел влюбленных, которые "благоговели богомольно перед святынею красоты" и, как Михаил Августович Зверинцев, в самом деле, чуть ли не святую какую-то в ней разглядеть хотели; видел влюбленных сентиментальных, мрачных, влюбленных с шуточками, влюбленных с вожделеющими притязаниями и платоников без всяких притязаний, влюбленных, готовых остаться хоть навсегда при одном "взаимоуважении", и влюбленных, глаза которых говорили очень откровенно: так бы и проглотил тебя целиком. Но все были влюбленные, - это ясно. И еще яснее другое: между всеми этими влюбленными не было ни одного счастливого. Справедлива, нет ли была молва дамского злословия, навязывая Виктории Павловне десятки любовников, я судить, конечно, еще не мог, но что из присутствующих ни один ее любовником никогда не был, в том готов был биться об заклад - хоть руку на отсечение.
В странной и шумной атмосфере искательной любви, носившейся над этою сценою, голова кружилась. Воспользовавшись минутою, когда Виктория Павловна, отвернувшись от меня, горячо заспорила о чем-то с Петром Петровичем, я встал, - на ногах были уже многие, - и потихоньку, за сиреневым кустом, прошел вглубь сада, к сверкавшему между дерев пруду.
- Александр Валентинович! - окликнул меня мужской голос.
Гляжу: на скамейке, над самою водою, сидит молодой человек, красы неописанной, хоть сейчас пиши с него какое-нибудь "Christianos ad leones" или что-либо в этом роде. На полянке, за обедом, я видел его лицо и фигуру издали, но, по близорукости своей, не рассмотрел.
- Мы немножко знакомы, - продолжал он, вставая и протягивая руку. - Вы, конечно, меня забыли. Я у вас в редакции был, рисунки приносил.
- Ах, припоминаю теперь. Господин Бурун?
- Он самый-с. Алексей Алексеевич Бурун, свободный… о, весьма свободный художник. Рисунки вам не понравились… и, правду сказать, нравиться нечему было: преотвратительно были сделаны. Самому стыдно. Я тогда совсем работать не мог… карандаш еле в руках держал… не до того было… Следовало бы уничтожить их, чтобы не срамиться, а все-таки продал их в одно неразборчивое издание… - он назвал. - Там ведь лишь подпись была бы порядочная… лицом товара не смотрят. Деньги больно нужны были.
Я посмотрел на Буруна: щеголь такой, костюм шикарный, с иголочки, запонки золотые, галстух лондонский; на нуждающегося не похож! Он понял мой взгляд и нахмурился:
- На это-то самое и надо было, - проворчал он. - Сюда торопился.
- Ага!
Помолчали.
- Вы что же сюда пожаловали? - вдруг спросил он, глядя мне в упор огромными черными глазами, полными лихорадочного блеска. - Тоже в состязатели?
Теперь я понял его и засмеялся.
- Нет, не собираюсь.
Он вздохнул, - хотел трагикомически, а вышло трагично:
- Ну, а я состязатель, - сказал он, - и очень даже состязатель. Боюсь, что из состязателей состязатель.
Каюсь, когда я увидал Буруна вдали от всех, на этой красивой, уединенной скамейке, как будто предназначенной для любовного свидания, первою мыслью моей было: уж не этот ли красавец? Но теперь, слыша его раздраженный голос и наблюдая беспокойные огоньки в глазах и горькие складки в уголках рта, красивого, надменного и бесхарактерного, я подумал:
- Нет, милый друг, ты тоже ни при чем, как все другие, и даже, может-быть, больше всех других.
Поговорили о том, о сем, о петербургских знакомых, об искусстве. В живописи Бурун оказался одним из тех нерешительных полу-декадентов, которых так много расплодилось в последнее время: мода и соблазны красочного чутья тянут их к новым течениям художества, к Малявиным, к Бенарам, а школа и робость полу-талантов, подражателей, втайне экзаменующих себя: сумею ли? да выйдет ли? да по чину ли мне такая дерзость? - держат их за фалды при старых, отживших свой век, академических традициях. Человек не решается ни порвать со старым лагерем, ни отказаться от увлекательной дружбы с новым, и шатается между ними, как живой маятник, норовя ужиться в обоих. Художественная гамлетовщина- иногда, впрочем, не без примеси и почтеннейшего Алексея Степановича Молчалина. Поэтическая раздвоенность, в тени которой частенько вызревает, однако, и лукавенькое себе на уме, рассчитывающее одолеть публику и критику не мытьем, так катаньем, Бурун восхищался Беклином, Штуком, Сашею Шнейдером; сказал мне, между прочим, что сам начал здесь, в Правосле, картину в Беклиновом роде.
- Будут сатир и нимфа, - понимаете? Как древние мастера эти штуки писали. Только - на русский лад. Чтобы и природа была наша, русская: лесок березовый… небо изсиня-зеленоватое, с тучками… у пенька мухомор рдеет… И они, сатир и нимфа, тоже особые, русские, - духи нашей северной, бледной стороны… славяне, даже финны немножко, чёрт бы их подрал…
- Но в славянской мифологии не было нимф и сатиров, - заметил я.
- Ну, русалки были, лешие, лесовики, - с нетерпением возразил он. Как будто дело в имени? Вон, в Сибири верят, будто в тайге живут маленькие человечки, уродцы на козьих ножках, с золотыми рожками на голове. Их зовут царьками. Разве это не те же сатиры? Мне такого-то и надо - маленького сатира, плюгавенького…
- Это зачем же?
- А - в соответствии с пейзажем, чтобы природу символизировать. Греческие-то да римские Паны и прочие козлоногие черти слишком для нас великолепны… Это- пряная, наглая экзотика на виноградном соку, Вакхова команда, откровенное божественное безумие пьянства и чувственности. У нас такого чёрта быть не может: мы бражники, пивники, водочники, горелочники… у шкапчика больше Бахус-то наш. Вот и мой сатир будет этакий плутоватый, исподтишка грешничек потайной, оглядывающийся, трущобный Карамазов этакий…
- Странные у вас затеи! - засмеялся я.
- Оригинально, не правда ли?
- Оригинально. И не без остроумия.
- Спасибо за комплимент. Впрочем, он не но адресу. Не надо плагиата: признаться откровенно, я эти подробности не сам выдумал, - Виктория Павловна идею дала. Я хотел было - просто этюдик в старом роде, в классическом. А она увидала набросок, заинтересовалась и посоветовала: вы вот как напишите…
- Что же, успешно идет ваша картина?
Он поморщился.
- Моделей подходящих нету здесь, в глуши нашей православской.
- Ну, батюшка, - намекнул я, с улыбкою кивая в сторону поляны, все громче и вольнее шумевшей гостями, - вы, должно быть, уж чересчур взыскательны.
- Да не для сатира, - перебил он меня, хмуря брови. - Его написать, разумеется, не штука: безобразия на Руси - не искать стать. А вот насчет нимфы.
- Ах, для нее, значит, вы классические предания красоты, все-таки, допускаете? А я, признаться уже опасался, что вы и нимфу изобразите в pendant своему трущобному Карамазову - какою-нибудь Елизаветою Смердящею, что ли…