Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны - Амфитеатров Александр Валентинович 4 стр.


- Нет, - с убеждением сказал художник. - Многие из моих собратьев, конечно, так бы и написали. Может- быть, по-настоящему, так бы и следовало написать: правда, логика, тон "серенькой действительности" того требуют. Но я не могу. По-моему, женщину только тогда и стоит переносить на полотно, если она прекрасна. Я не умею, не хочу, не в состоянии писать наготу женского тела безобразною. Что в женщине безобразно, должно быть спрятано. Das Ewig-Weibliche должно быть всегда очаровательно, роскошно, изящно, ярко…

- Ну, положим, Ewig-Weibliches - это совсем не о теле сказано.

- Да, ведь, оно каждому особо является, каждому свое. Для нас, художников, формы тела - та же музыка души, что для других открывается в разговоре женщины, в пении, стихах, в подвиге ее ума или сердца. Линию красоты дайте мне: вот оно, мое Ewig Weibliche! Ну-с, а на скуластом, курносом, веснушчатом и жидковолосом севере нашем - насчет линий красоты, ах, как слабо. Личики еще попадаются сносные. Но фигуры! ужас! Либо кости, еле обтянутые кожею, либо мяса египетские…

Бурун задумался и потом, потупясь и запинаясь, признался:

- Я с Виктории Павловны хотел бы написать.

- Да, батюшка, - сочувственно согласился я, - это вам модель. В ней этих ваших линий красоты столько, что растеряться можно.

- Не желает, - с жалобною досадою возразил художник. Ужасно жаль. Не желает. Даже рассердилась, когда я стал было уговаривать. А ведь сама идею дала. И согласна со мною…

- В чем согласна?

- Что нимфа должна быть прекрасна… А откуда я ее, прекрасную, возьму? Одна она у нас здесь, пре-красная-то.

Глаза его загорелись.

- А хороша ведь? правда, очень хороша? - обратился он ко мне с восторженным каким-то, словно бы против самого себя злорадным любопытством. Я молча кивнул головой.

- Мучительница… - прошептал он, почти злобно метнув огненный взгляд в сторону полянки. - Мучительница, чёрт!.. Ее убьет кто-нибудь…

А с полянки, от сиреней, летел шумный говор и хохот.

- Нет, вы полезайте.

- Вы достаньте! похвастались достать, - так достаньте!

- Ха-ха-ха! С его-то благоутробием!

- Что слоны по бутылкам ходят, - это я видал, но, чтобы по деревьям лазили…

- В чем дело, господа? - крикнул я, подходя с Буруном.

- Да вот, - помирая со смеха, отвечал Зверин-Пев, - Виктория Павловна, по обыкновению, изволит рядить нас в шуты гороховые.

- Врет, врет дед, не верьте, - весело отозвалась Бурмыслова. - Не я ряжу, сами рядятся. Добровольцы.

- Изволите ли видеть: тут, в некотором роде, "Кубок", баллада господина Фридриха Шиллера. "Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой"…

- Понимаете? - перебил Зверинцева земский, возбужденный, красный, хмельной, хохочущий. - Петр Петрович сейчас же полезет вон на ту березу, снимет с нее грачевое гнездо и повергнет к стопам Виктории Павловну.

- А я его за это три раза поцелую, - звонко захохотала она. - Таков уговор.

Петр Петрович толстенький, кругленький, в чесунче, стоял под березою, расставя ноги вилами, уперев руки в боки, и комически смотрел на совершенно гладкий ствол дерева, - без сучочка, беленький, глянцовитый, точно почтовою бумагою оклеенный.

- Ну-с, поддразнивала Бурмыслова, - Петр Петрович, что же вы! Шутка ли? Три поцелуя! Ведь это- три блаженства: сами же вы сейчас меня уверяли…

- Блаженства-то, блаженства… - протяжно возражал мой почтенный спутник, - а только и гладкая же береза...

Новый взрыв общего хохота покрыл его слова. Он, ухмыляясь, поплевал на руки.

- Да, ну уж, попытаюсь… где наша не пропадала? Тряхну стариною.

И полез. Мне и сейчас смешно, как вспомню его шарообразное туловище, с ручками и ножками, охватившими березу, словно четыре круглые франкфуртские сосиски. От усилия все мускулы Петра Петровича напряглись и так наполнили телом его легкое одеяние, что - страшно! за панталоны страшно стало мне!.. Аршина на два он поднялся, но потом застрял и - ни с места; только шея покраснела, как кумач, да чесунчовая спина потемнела потными пятнами.

- Петр Петрович - закричал вдруг Ванечка, вынырнув из-за куста рядом со мною, голосом, полным ужаса и отчаяния, и подмигивая окружающим лукавым глазком:

-Петр Петрович! у вас штаны лопнули!

Петр Петрович так и покатился кубарем вниз по березе. Публика визжала, кашляла, плевала от дикого смеха. Зверинцев, держась за живот, ревел, как бык. Земский даже на землю лег и пищал истерически. Виктория Павловна схватила какую-то зеленую ветку и била ею Ванечку, крича, сквозь хохот, вся пунцовая:

- Ах, дрянь-мальчишка! ах, какая дрянь!

Ванечка чувствовал себя героем и только ежился.

Петр Петрович, отряхиваясь и ощупываясь, приблизился к Бурмысловой, виновато выпятил губы и сказал:

- Высоко!

И потом - к Ванечке:

- А ты, молодой свиненок, как смеешь шутить над старшими? И, кроме того, врешь: на, посмотри, - целехоньки!

На смену Петру Петровичу стали пробовать счастья другие гости, но проклятая береза не давалась никому, как заколдованная. Выше других поднялся было Келепов, но и он сверзился, не добравшись до нижних сучьев, - к полному восторгу ранее провалившихся неудачников. Зверинцева Виктория Павловна до состязания не допустила.

- Нет, нет… Профессионалы исключаются. Экое диво, что бывший гимнаст сумеет взобраться на дерево. Да, кроме того, я вас, дед, и без грачей, целую.

Бурун, не смеясь, а, напротив, с каким-то особенно серьезным и нахмуренным лицом, тоже взялся было за березу. Мне показалось, что Виктория Павловна следит за ним с любопытством, более внимательным и участливым, чем за другими, и лицо ее будто потемнело в тревоге сочувственного ожидания. Но, покачавшись у дерева малую толику, как бы расправляя мышцы на согнутых руках, Бурун смерял расстояние от земли до Грачевых гнезд недоверчивым оком и, залившись гневным румянцем, отступил.

- Высоко, - пробормотал он, точь-в-точь Петр Петрович.

- То-то высоко, - сквозь зубы "бросила" Виктория Павловна, как актрисы на сцене бросают многозначительные реплики à parte.

В эту минуту Ванечка опять всех рассмешил, явясь откуда-то с преогромною дворовою лестницею: приставил ее к заклятой березе, влез, снял грачевое гнездо без малейшего труда и сбросил, во всем его растрепанном безобразии, вниз, пред Викторией Павловной.

Она хохотала, как ребенок и била в ладоши.

- Ай да Ванечка! ай умница! Господа! Да ведь это Колумб! Ну, как же его не поцеловать, комика такого? Все выбиваются из сил и ничего не могут сделать: ах, трудно! ах, высоко! А он, один, себе на уме: принес лестницу и - готово… Ах, Ванечка, Ванечка! если бы ты знал, как ты мне сейчас угодил и какое премудрое указание сделал.

В голосе ее и во взгляде, которым она косилась на сердитого и сконфуженного Буруна, было что-то и смешливое, и глубоко обидное.

- Нет, братец, ни при чем ты, - снова подумал я, - ах, как сильно ни при чем. А теперь вряд ли когда-нибудь при чем и будешь.

Виктория Павловна весело продолжала:

- Целоваться с тобою, Ванечка, - прости, - не стану. Во-первых, не хочется, во-вторых, молод ты еще меня целовать. А, взамен, вот тебе мое благословение и пророчество: при твоей простоте и находчивости, много ты побед одержишь на своем веку, - и преуспеешь, и процветешь, и женщины будут тебя любить, хорошие женщины…

Покосилась на Буруна, прикусила нижнюю губу и заключила:

- Потому что мямли да нытики уж слишком нашей сестре надоели. И без них жизнь кисла, точно богадельня.

III.

Ни сегодня, ни завтра, "ужо", обещанное Викторией Павловной, чтобы "поговорить по душам", не наступило. Впрочем, и где уж было! Гости все подъезжали да подъезжали. Во дворе усадьбы, у людского флигеля, вечно торчал воз, с которого Ванечка, мать его, ключница и стряпка Анисья снимали и уносили в кладовки разные аппетитного вида свертки, ящики и коробки. Опустеет одна подвода, - глядь, уже другая ползет со станции.

От множества незнакомых лиц голова шла кругом. Когда я попадаю в деревню после долгой городской суеты, я немножко шалею, как бы пьянею от воздуха. Перестанешь думать и только существуешь; смотришь, дышишь, слышишь, обоняешь, тянет спать на мягкой траве, под деревьями. Сел к березке, умную книжку из кармана вынул, перевернул страницы две-три… а потом… умная книжка из рук выпала, и щека как-то сама на пушистый мох опустилась, и дрозды, которые прыгали, суетились и кричали над моей головой, вдруг начинают прыгать, суетиться и кричать где-то ужасно далеко-далеко, а вблизи почему-то и откуда-то выглядывает седая борода секретаря редакции, который говорит мне унылым голосом:

- А репортер благовещенский заметки об убийстве в Царском Селе не доставил, - говорит, что у него на железную дорогу денег не было, а контора была заперта…

- Сколько же раз… - трагически начинаю я и просыпаюсь от щелчка старым желудем, метко брошенным мне в самый лоб. Надо мною стоит Виктория Павловна и хохочет. Лицо ее, в янтарном загаре, будто пропитано солнечным лучом; ямочки на щеках играют… Приподнимаюсь в конфузе:

- Простите, ради Бога… я, кажется…

- Вот выдумал - извиняться! Сделайте одолжение, земли мне, что ли, жалко? А бока ваши, - устанут, у вас же и болеть будут. Я вас только потому разбудила, что пора простоквашу есть… Что вы на меня уставились?

- Нарядная вы сегодня.

Она равнодушно взглянула на свою щегольскую пеструю кофточку, - видимо, парижскую модель, и только-что с манекена.

- Да, расфрантилась. Арина Федотовна заставила надеть. Кто-то для дня ангела привез. Не вы?

- К сожалению, нет.

- Ах, да! я забыла: вы что-то другое совершили, более важное… - засмеялась она. - По крайней мере, Арина Федотовна даже настаивала, чтобы я вам написала особое "мирси". Ну, чем писать, я вам просто merci скажу. За что, - не знаю, но во. всяком случае, - merci. Вы ей, должно быть, денег дали? В такую почтительную ажитацию она у меня приходит только при виде хороших денежных знаков. Ну, идем! идем!

- Скажите- ка, новый гость! - продолжала она уже на ходу, искоса и полусерьезно на меня поглядывая, - вы меня очень осуждаете, что я… так… яко птица небесная? в некотором роде, общественным подаянием живу?

- Как вы ставите вопрос…

- Прямо ставлю. Что же тут? Дело видимое. Лживка, лукавка, вежливка не поможет. Сквожу на чистоту. Щами накормить не в состоянии, а омарами - сколько угодно, потому что - милостивцы навезли. Вчера ходила с драными локтями, сегодня - вон какое oeuvre de Paris вырядила, потому что милостивец привез. Так вы не церемоньтесь: сразу! "Я приговор твой жду, я жду решенья!" - запела она во весь голос.

Я только руками развел:

- Ну, милая барышня, и альтище же у вас!

- Покойный Эверарди очень хвалил, - равнодушно отвечала она. - Я одну зиму училась, о сцене мечтать было начала…

- Что же? учиться надоело?

- Нет, а - ни к чему. Актриса! какая же это жизнь?

- Почему нет? - возразил я. - Конечно, дорога артистки на русских сценах - да и на всяких, впрочем, - весьма тернистая, но, как бы то ни было, покуда - это единственный вид женского труда, который хорошо оплачивается, дает известную самостоятельность.

- Удивительную! - насмешливо отозвалась она, - вы вот, должно быть, артистический мир-то наизусть знаете. Так вот вы и скажите мне: много ли знавали артисток, вышедших в люди без того, чтобы их мужские руки подсаживали? Мужья там, любовники, покровители… Знавали таких?

- Знавал, - храбро ответил я.

- Ой ли? и многих? - с сомнением возразила она.

- Нет, этого не могу сказать.

- То-то! Да и то, небось, Ермоловых да Дузе каких-нибудь назовете, которым Бог такие талантищи дал, что за ними в этих барынях и женщина-то совсем пропадает, - остается одна душа-великан, на которую все, как на восьмое чудо света, с благоговейными восторгами смотрят и любуются. А вы пониже линией возьмите. И увидите: знаменитость ли, простая ли статистка, - на этот счет - все одним миром мазаны. Посчитайте-ка этих артисток, которых вывез к успеху и популярности только их сценический талант, - немного насчитаете. Та выехала на антрепренере, та - на властном режиссере или капельмейстере, та связалась с первым тенором, комиком или jeune premier, которые заставляли импрессариев приглашать ее на первые роли: с другою-де играть не стану. Та к богачу-меценату на содержание попала и такими туалетами обзавелась, что и играть нечего: только ходи по сцене, да ослепляй! Той влиятельный журналист покровительствует и рекламу во все трубы трубит. Поройтесь в любой женской артистической биографии и, на дне известности, вы найдете, что фундамент-то ее совсем не искусство, - оно надстройка, не более! - а тот же поганый самочий успех. Растаял пред нами "ходовой" мужчина, - ну, и дело в шляпе. Мы садимся к нему на плечи. Он сам вперед идет и нас тащит. Самостоятельность артистки! Где она? Будь вы известность хоть семи пядей во лбу, а вы в руках у первого хама, который приезжает к вам с интервью и лезет целовать ваши руки; у режиссера, который весьма хладнокровно передает ваши роли первой красивой бездарности, если она на тело податлива; от зрителя, который просил о чести нанести вам визит в вашей уборной и, когда вы извинились: не могу принять, переодеваюсь, - идиот обиделся, вернулся в кресла и стал вам шикать…

- Ну, не всем же так не везет. многие артистки умели великолепно поставить себя в деле самозащиты.

- Да. Те, у которых за спиною мужчина стоит. Вы не знавали Бронницкую-Верейскую? Старая актриса, опытная, умная. Я у нее уроки декламации брала. Так у нее- насчет самостоятельности и добродетели актрис- хорошая поговорка была. Начнут, бывало, при ней осуждать какую-нибудь бедняжку, что она и с тем, и с этим. А она вздохнет тяжко и скажет: "Эх, душенька! Что судите? Легкое ли дело провинциальной актрисе добродетель соблюдать? У нас, по провинции, душенька, добродетельны только те актрисы, которые с губернаторами живут".

- Это почему же? - улыбнулся я.

- А потому что - табу! Больше уже никто к ним приставать не смеет: и антрепренер на цыпочках ходит, и "Ведомости" в кольцо вьются, и товарищи свинствовать не дерзают, и первый ряд заискивает. А то я вам еще факт расскажу. Подруга у меня была по гимназии. Лидочкою звали. Поступила на сцену. Таланту- выше головы! Ничего, - служит, имеет успех, а хода настоящего все получить никак не может. Целомудренная была такая, щепетильная, и тельце, и душа нежненькие, скромненькие. Пооборвала она дюжины две театральных нахалов разного чина и звания, перестали к ней с гнусностями лезть, даже уважать начали, - вы, говорят, сцену нашу облагораживаете! вы у нас феникс! Но- феникс-то феникс, а феникса-то все в темный угол, да в темный угол. - Голубушка! ваша роль, но потерпите: должен был дать Звонской-Закатальской! Лидин-Тарарабумбиев потребовал: знаете… он с ней живет… - Вам бы следовало играть, да его превосходительство желают в этой роли Орешкову-Многогрешкову видеть… знаете… он ей покровительствует. Совсем затерли девочку… А я ее спасла. И, знаете, - как? Замуж выдала. Студенты ее очень любили. Ну, негодовали, что ее обижают. А главарем у них был Самосолов, медик, - мужичинища, вам скажу… Петр Великий! подковы ломает, кочерги узлом вяжет. Влияние среди молодежи страшное. При этом благородство чувств. Я его и оседлала: женитесь на Лидочке, будьте ее защитником! - Да, она меня не любит. - Полюбит! - И Лидию пилю: выходи за Самосолова! По крайней мере, будет кому за тебя заступиться. - Да я его не люблю. - Полюбишь!.. Окрутила. Через неделю после свадьбы - неприятность: роль у Лидочки отняли и другой актрисе передали, режиссерской любовнице. Лидочка ревмя ревет. Я - Самосолову - Что же вы? господин мужчина! жену вашу оскорбляют, а вам и горя мало? Он - шапку на голову и в театр. Возвращается через часок. На эту роль, говорит, Лидочка, плюнь, дабы не показать, что ты за нею уж очень гонишься. А вот - ты "Марию Стюарт" хотела играть, так на - тебе роль, просили передать. А она за "Марией Стюарт" года три ходила да вожделела, - допроситься не могла. Мы так и ахнули: Как же это вы? Что такое? Ничего говорит: мускулатура им моя не нравится. В другой раз обидели ее… ну, обидчица на этот раз была с такою протекцией, что антрепренер и мускулатуры не испугался: хоть изувечьте, клянется, батенька, а не могу! их превосходительство меня в бараний рог согнут и к Макару в кампанию пасти телят отправят. Хорошо. Что же Самосолов? Прямо из театра - в студенческую столовую. - Товарищи! оскорбляют! Честную артистку, любимицу публики! Для кого же! Для какой-то превосходительной наложницы кокотки… Что же это? Артистке и честною женщиною быть нельзя? Что она - жена бедного студента, так ее всякие хлыщи и в грязь топтать будут?.. Ну-с, и в жизнь свою я такого свиста не слыхала, как в спектакле, когда Лидочкина соперница ее роль играла… Теперь Лидочка тысячи загребает, - ну, а кто из них двоих ее карьеру сделал, Самосолов или она сама, - судите как знаете. Вот вам и удобнейшая форма женского труда. Нет, спасибо и за удобнейшую, и за неудобнейшие! Не верю я ни в какой женский труд и не хочу никакого.

- А вы пробовали?

Она комически воздела руки к небесам.

- Боже мой! да чем я не была?

Ну, уж про гувернантские и тому подобные места не говорю: на них порядочная девушка - всегда мученица. Разве только совсем уже орангутангица с лица и фигуры избегает этой проклятой доли, а то всякая mademoiselle - дичь, преследуемая всею мужского половиною дома, и ревнуемая, ненавистная для половины женской. Я в течение года семь мест переменила, и ни с одного не ушла - вот хоть бы настолько, хоть бы чуточку по своей вине. На последнем… знаете, за что меня выгнали? "Сам" мне за обедом баранью почку уступил: никогда никому - ни жене, ни детям - не уступал, сам жрал, а тут разнежился, почкою победить хотел. А после обеда он в клуб уехал, а мне супруга его объявляет: чтоб завтра вас в доме не было. Зло меня взяло. Выслушала я, и говорю: знаете ли что? уйти-то я от вас уйду, жизнь с вами не сахар - только уйду не раньше, чем через месяц, когда найду себе место хорошее и по вкусу, и аттестат вы должны мне выдать самый блистательный. А не то - вот вам честное слово: никогда у меня с вашим лысым дураком никаких интимностей не было, но если вы меня выкинете на улицу, так только вы его и видели. Разве я не вижу, что это за цаца? Свистну - так он собачкою за мною побежит не то, что деньги там, брильянты… вас в ломбарде заложит и мне на серебряном блюде квитанцию преподнесет. А через месяц я сама от вас уйду, и будет у вас тишь, гладь и Божья благодать… Она - флюсастая такая была, чирая - сперва было на дыбы, а потом вдруг - со слезами, чуть не коленопреклонно: Ангел благодетельница! пощадите! не погубите!.. Уж и танцевала же она предо мною весь этот месяц на задних лапках! Первое лицо я в доме была. Так что муж-то, тайно охраняемый, даже выговоры ей делал: что ты, матушка, с Викторией Павловной так уж очень жантильничаешь? Неловко. Гуманность гуманностью, но все-таки ты хозяйка дома, а она служащий человек… А у той-то от таких его слов по сердцу - масло! масло!! Значит, держу я слово, - не амурничаю, не разрушаю очаг. Зато, как сказала я: сегодня уезжаю! - так она деньги-то мне дрожащими руками заплатила, а у самой- все флюсы от злобы на сторону… Надеюсь, шипит, что мы видимся в последний раз в этой жизни. А я ей: э! матушка! гора с горою не сходится, а человек с человеком всегда сойдется.

Виктория Павловна захохотала коротко и зло.

Назад Дальше