- Была я, любезнейший мой Александр Валентинович, конторщицею в большом торговом учреждении, служила в банке, в редакции, в статистике, в правлении железной дороги. Служила всюду хорошо, по службе нигде никогда никаких упущений, но… всюду и везде все и всегда как будто немножко, а иные так и очень множко, недоумевали: зачем это мне? Красивая, а служит! Ей бы на содержании жить, в колясках ездить, а не над конторкою спину гнуть. - Иван Иванович, будет нам к празднику награда? - спрашивает бухгалтера моя товарка по службе, Агнеса Свистулькина, - вдесятеро меня умнее и полезнее, но - одна беда: Бог ей зубы вызолотить не вызолотил, а чернью покрыл. - Не знаю-с- сухо отвечает Иван Иванович и идет мимо. - Бурмыслова! спросите вы! - шепчут товарки. Вам он скажет: вы хорошенькая! - Иван Иванович, будет награда? - Бухгалтер слаще меда и мягче пряника - Вам, Виктория Павловна, всенепременно, - помилуйте! еще бы! вы гордость наша! сам г. директор изволили намедни осведомляться: а как здоровье той изящной барышни, что у вас исходящие записывает… Женский труд! Боже мой! Я работала, как вол, по двенадцати часов в сутки, - и не могла подняться выше пятидесяти рублей жалованья! Когда я горевала, что мало получаю, на меня широко открывали глаза и говорили: помилуйте! это мужской оклад! столько у нас мужчины получают! Но стоило мне перестать быть служащею, а улыбнуться и пококетничать, как полагается женщине по природе ее, и… Сезам отворялся. Вам деньги нужны? Да возьмите ссуду. - Страшно. Вычитать помногу станете. - Виктория Павловна! с вас-то?! Эх! Да что - ссуда! Кабы вы ласковым взглядом подарили, да я бы - коляску с рысаками, квартиру в три тысячи… - Полно вам глупости молоть! Вы лучше, в самом деле, жалованья прибавьте. Ведь я же за двоих работаю. - Не могу-с! этого не могу! но принципу-с: мужчины столько получают… - Да ведь они за пять часов получают и еще спустя рукава вам все делают, а мы по двенадцати сидим… - Не могу-с… зато они, хе-хе-хе, и мужчины-с. Так вот и тычут тебе в нос всю жизнь: покуда ты, баба, будешь заниматься мужским делом, дотоле тебе, бабе, цена ломаный грош, - хоть будь ты сама Семирамида Ассирийская. А вот займись ты, баба, своим женским делом, и - благо тебе будет: купайся в золоте, сверкай в бриллиантах, держи тысячных рысаков! А женское-то дело выходит, по-ихнему, - проституция.
Она с волнением схватила меня за руку:
- Ну, разве не права я? Разве, даже, когда тот же бухгалтер Иван Иванович не удостаивает ответа уродливую Свистулькину, а передо мною вьется и сюсюкает, разве уже в этакой мелочи не чувствуется этого подлого проституционного начала? Что, мол, с той разговаривать? Пусть она умная, работящая, да - "для этого" не годится: ну, и не суйся! Кой в ней нашему брату прок? А вот эта - "для этого" весьма годится, - с нею ничего, поговорим!.. Женский труд!.. Ох, господа мужчины! уж и не знаю, кто из вас хуже? противники женского труда или стоятели за него? Потому что я помню инженера, который издевался надо мною - Зачем вы портите ваши прекрасные глазки над графами наших глупых росписей? Поедемте-ка лучше заграницу, я вам туалеты у Paquin закажу и тысячу рублей в месяц - на булавки. Но помню и редактора прогрессивного органа, который жал мои руки, восторженно глядел мне в глаза и декламировал - как это хорошо, что вы такая прекрасная, светлая, умная, трудолюбивая! Необходимо подумать, как бы сделать, чтобы вам легче было жить. Честный труд - что лучше, что выше этого? Но, знаете ли, корректуры, переводы, переписка, даже авторство… все это ужасно мизерно, голубушка! - Как же быть-то? - Подумаем!.. И мы думали. И почему-то все думали в cabinets particuliers. И завтраки, обеды и ужины, сопровождавшие наши думы, конечно, могли бы оплатить годовое содержание не одной корректорши, переводчицы, переписчицы… А кончилось-то тем же, что и у инженера: я вас люблю, - удалимся под сень струй и грабьте за то меня, сколько лапа осилит! То-то! Что на земле, низу, что на горе, верху, - все одно и тоже. Совсем вам, господа, труженица не нужна, а нужна проститутка.
Глаза ее горели мрачным огнем. Она нервно раздирала на части кленовый листок и говорила:
- Актрис вы помянули. Выгодный заработок. Верно. Тысячи вы им платите.
Но за что им платят эти большие жалованья? За что или, вернее, на что дают прибавки к жалованьям? Я бы желала видеть прошение актрисы, которая, требуя прибавки, ссылается на свой талант, на свое просвещающее влияние на массы. Так просят актеры, и такие просьбы уважаются только от актеров. А женщина-артистка должна иначе молить: дайте мне на туалеты: т.е., на украшение моего тела, от которого вы требуете прежде всего, чтобы оно было заманчиво и увлекательно, а талант - это статья вторая. Дайте мне на туалеты, потому что, без туалетов, вы меня, лицемеры искусства, не станете держать в театре. Я не буду вам "нравиться", и вы наплюете на мой талант, скажете, что я на сцене чёрт знает на что похожа, не умею одеваться и "товар" лицом показать. Так что, если вы мне не дадите на туалеты, мне придется либо бросить сцену, либо истратить на них те деньги, что я привыкла тратить на жизнь, а где я возьму тогда на жизнь, не знаю… авось, кто-нибудь да выручит! Ну, скажите, пожалуйста, - может ли не быть содержанкою актриса на первых ролях, получающая в год четыре, пять, даже шесть тысяч рублей? Огромные деньги! И, однако, ведь это - как раз стоимость ее туалета! И выходит, что без содержателя-мужа или содержателя-любовника ей не жить, а если и ухитрится жить, то в таких каторжных тисках, что - не дай-то, Господи! проклянешь и себя, и святое искусство… Негина-то права, когда не за Мелузовым на голод пошла, а к Великатову в свою деревню поехала… Сядем!
Мы уселись на старой, покосившейся скамье под смолистыми тополями, весело поблескивавшими на солнце серебряною листвою.
- Вы меня извините, что я так нервно! - снова заговорила Виктория Павловна. - Но я не могу… Я все это на себе пережила, за все своею кровью расплатилась. Что поделаете? По-моему, пред женщиною в быту нашем три дороги: либо она - по-старинному, жена и мать, что весьма возвышенно и благородно, но для многих скучно, да и не выводит женщину из вечного рабства у вашего брата, мужчин; либо мученица-героиня свободного труда, всеми силами борющаяся против фатума стать проституткой, но редко фатум этот побеждающая; либо, наконец, проститутка просто, с покорностью фатуму, с наслаждением жизнью, - пока можно, и поганою смертью, - когда уже нельзя…
- А монахини? а женщины науки?
- Это - отклонения, исключения, аномалии, выработанные теми женщинами, которые не хотели пойти ни по одной из трех торных дорог. Это - тропки, а не большаки. Мало ли каких тропок-то не натоптано! Вон феминистки: и так и этак изощряются, чтобы вековую дорожную грязь сбоку обойти. Ну, что же, давай им Бог… авось, и добьются чего-нибудь, изобретут.
- Вы не из их числа?
- А, право, не знаю. Судя по тому, что женщины меня, обыкновенно, ненавидят, - должно быть, нет.
Она лукаво покачала головою.
- От мужчин освободиться трудно. Надо их уметь на место поставить.
- Ну, вы-то, кажется, умеете! - вырвалось у меня.
Она спокойно согласилась:
- Выучилась. Когда надо большие дороги по тропочке обойти, - так выучишься, станешь изобретательною. Женою и матерью я быть не могу: инстинкта домашности нету. Полная атрофия. В труженицах на всех доступных мне путях провалилась и больше пробовать не хочу: устала. Третья дорога… знаете ли, чуть-чуть я на нее не ринулась в один злой, подлый момент, когда всему отомстить хотелось, - да… брезглива я уж очень… волею брезглива… гордость помешала. Вот и изобрела себе тропку, и бежала по ней сюда, и забралась в норку эту, и сижу здесь, голая, как церковная мышь, и такая же свободная…
IV.
День ангела Виктории Павловны, конечно, прошел очень шумно и радостно. Она получила столько телеграмм, что любой юбиляр с сорокалетием деятельности мог умереть от зависти. Какой-то моряк аж из Сингапура расписался. Даже обед был на славу, потому-что князь Белосвинский - тот самый "князёк", которым, в ревнивых притязаниях своих, попрекал Викторию Павловну Келепов, - оказался догадлив: привез с собою своего повара, роскошный сервиз и какую-то феноменальную походную кухню. Князек этот показался мне очень милым человеком, полуобразованным, правда, как большая часть высшего российского дворянства, с громкими фамилиями, но настолько умным, чтобы не иметь обычных нашему "обиженному" братству, пустословно-полицейских points d’honneur, или, по крайней мере, настолько благовоспитанным, чтобы не выставлять их напоказ. Поздно вечером, после фейерверка, который весело и пышно сгорел над прудом, - это Шелепов от своего усердия постарался, - я, Белосвинский и Михаил Августович Зверинцев сидели в темной аллее, гудевшей хрущами, мер-давшей с нежносиней полоски неба бледными робкими звездами.
- А что, князь, вам не влетело еще от хозяйки? - насмешливо гудел бас Михаила Августовича.
Князь пыхнул папиросою.
- Нет, по-видимому, отложено до завтра.
- А за что вас? - полюбопытствовал я.
- За сервиз, - отвечал, вместо князя, Михаил Августович. - Зачем сотенный сервиз привез. Умывальником-то она который год вас травит?
- Травит, - усмехнулся князь, - а умывальник, все-таки, бережет. Ничего не поделаешь: женщина! Вещь кокетливая, - трудно от нее отказаться. Вот за судьбу сервиза, между нами говоря, опасаюсь. Весьма может быть, что Арине Федотовне уже приказано уложить его в солому, а завтра Ванечка повезет его в город и спустит в три-дешева в какой-нибудь посудной лавке. Но я на этот раз решил не уступать. Если она продаст этот сервиз, немедленно привезу другой, третий, четвертый, - переупрямлю упрямицу. Диогенство ее очень интересно и оригинально, однако, надо же и ей когда-нибудь иметь обстановку, комфорт, жить человеком.
- А ведь вы это про меня, - неожиданно прозвучал голос Виктории Павловны, и она показалась в двух шагах от нас, на повороте аллеи, под руку с кем-то, длинным и тощим: по широкой шляпе и манере нервного покашливания, я признал Буруна.
- Держу пари, что про меня! - продолжала Виктория Павловна, оставляя руку своего кавалера и садясь к нам. Потому что я князиньку знаю. Если про комфорт, обстановку, умывальники, да сервизы, - всеконечно он! больше некому! Он у нас - настоящий князинька, русалочий. Десятый год он мне эту песню поет: "Ты здесь с голода умрешь, пойдем лучше в терем!" А я ему только с постоянством отвечаю: спасибо! не хочу в терем! заманишь, а там, пожалуй, и удавишь!
- Виктория Павловна, когда же я… - начал было князь со звуком искренней обиды и огорчения в голосе.
Она ласково положила ему руку на плечо.
- Я шучу, дорогой мой, - сказала она мягко и нежно. - Я знаю, что вы не такой. Но о комфорте моем, все-таки, беспокоиться не трудитесь. Знаете ли, - свободен только тот, кто ничего не имеет. Я очень благодарна судебному приставу, который дал мне познать эту истину практически. Комфорт - опора собственности. Не знаю, кража ли собственность, как говорят умные люди, но она - тюрьма, а комфорт - ее цепи. Не хочу снова в тюрьму, не хочу цепей - ни золотых, ни фарфоровых, ни бархатных, ни всяких других, -а, в том числе, и всего наипаче… - протяжно и в нос заговорила она, с комическим пафосом, - помилуй и спаси нас, Боже, от цепей амура.
Бурун сердито кашлянул. Зверинцев фыркнул, точно морж, и когда он заговорил, по дрожи его толстого голоса было слышно, что он смеется в усы.
- А как статистика гласит? - спросил он- сколько предложений руки и сердца за нынешний высокоторжественный день?
- Представьте себе! - с изумлением отозвалась Виктория Павловна, - здесь, на месте, всего только три. Да двое удостоили чести изъяснить, что сердце и жизнь их принадлежит мне, но руки, к сожалению, уже абонированы законными половинами. Однако, если я девушка без предрассудков, руке в любовном обиходе большого значения не придаю и, вообще, не прочь быть "вне оного, но как бы в оном", то сговорчивее их дураков не найти. Итак, в наличности всего пятеро. А по почте и телеграфу - трое. При чем моряк ненадежен: уж больно далеко его Сингапур, - покуда вернется, его ветром пообдует, матримониальные-то поползновения и рассохнутся…
Все-таки, будем считать для круглости восемь. Только восемь! Плохо. Либо я стареюсь, либо "народы Греции" умнеют.
Бурун совсем сердито раскашлялся.
- Вы женаты, Алексей Алексеевич? - спросил Зверинцев все тем же смеющимся голосом.
- А вам какое дело? - получил он неласковый ответ.
- Да так… что же? уж и спросить нельзя?
- Да ведь я вас не спрашиваю?
- Что меня спрашивать? Обо мне здесь всякая собака знает, что я женат: очень женат, чрезвычайно женат, преувеличенно женат. А вы у нас внове, - вот и интересуюсь.
- Ну, женат… легче вам стало?
- Не то, что легче, а уяснительнее. Стало-быть, из всех нас, здесь сидящих, неженатый-то гуляет один его сиятельство…
- Добавьте, любезнейший Михаил Августович: который и не женится - вставил князь.
- Ой-ли? - засмеялась Виктория Павловна.
- Разве только в том случае, если вы замуж выйдете, - принужденно возразил князь.
- Тьфу, типун вам на язык!
Михаил Августович даже рукою махнул.
- Почему же нет? - сдержанным и угрюмым тоном сказал Бурун.
- Как почему? - полусерьезно воскликнул Зверинцев, - а куда же мы-то, горемычные, денемся? Ведь только нам тут в Правосле и вздоху свободного, покуда Виктория Павловна - вольный казак… А там - какого мужа она себе ни заведи, хоть будь совсем теленок и лядащий мужишка, но - ау! чужая будет. Не очень-то к ней разлетитесь, как сейчас, с душою нараспашку… Так я говорю или нет?
- Так, - засмеялась Виктория Павловна.
- Муж-то спросит: вам, милостивый государь, что, собственно, от супруги моей угодно? - Поговорить с нею хочу. - Ах, очень приятно. Витенька! Милейший Михаил Августович поговорить с тобою приехал. Так вот - вы поговорите, а я послушаю. - Да мне бы по душам… - Позвольте! почему же, если по душам, то я не должен присутствовать? Что за интимность? Кажется, я муж и в чьем-либо разговоре с моею женою не могу быть лишним. - Но, если у меня на сердце такое накипело, что я никому, кроме Виктории Павловны, изъяснить не могу? - Странные секреты-с, очень странные-с, чтобы не сказать даже: для супружеского моего достоинства оскорбительные. - Но если только от Виктории Павловны я могу утешение в чувствах моих получить? - Позвольте, м. г., вам заметить, что получать утешение в чувствах от Виктории Павловны - тем более, наедине, - это моя-с исключительная привилегия, по законам божеским и человеческим, ибо я муж-с, ибо мне Исаия ликовал-с. А вы, коль скоро жаждете утешений в чувствах, обратитесь за оными к вашей собственной почтенной супруге, нас же покорнейше прошу излишними посещениями не баловать. Так я говорю или нет?
- Так, - опять подтвердила Виктория Павловна. Зверинцев продолжал:
- Это, если муж в моем роде вам попадется, - ухарь старый. А вот, если бы вы за Буруна замуж пошли…
- Нельзя ли без примеров? - нетерпеливо заметил художник, но Виктория Павловна закричала:
- Нет, нет, это любопытно. Так что же Бурун-то, Михаил Августович?
- Он бы вас исплаксил.
- Что-о?
- Такого и глагола-то нет, - проворчал Бурун.
- Глагола-то, может-быть, и нет, но плакс на свете - сколько угодно. И все они ревнивые, властолюбивые, рабовладельцы, чёрт их побери. Пилы, а не люди!
- Так-что, по-вашему, я бы Викторию Павловну тоже в терем запер, как вы сейчас излагали про себя? - едко возразил художник, - запер бы и затем неотступною ревностью извел? так, что ли?
- Нет, не так! Напротив: вы бы предоставили ей полную свободу и хвалились бы на всю вселенную, что ничем не стесняете ее воли, но… после нескольких сцен и драм…
- Откуда же сцены и драмы, если я, по-вашему, буду даже рисоваться тем, что у меня своя воля, а у жены своя?
- А! надо же вам будет показать и ей, и вселенной, и, главное, себе самому, что столь великодушное благородство вам недешево достается… чтобы видела, жестокая, как вы страдаете и характер свой африканский для нее ломаете, видела и казнилась! Может-быть, и стрельнуться слегка даже попробуете…
- Очень уж вы себе много позволяете, Михаил Августович, - окончательно разозлившись, сказал Бурун.
- Я, батенька, с разрешения Виктории Павловны. А не нравится - так и замолчу.
- Не ссориться, Бурун! - приказала Бурмыслова. - Дед прав: вы ходили бы за мною с жалким лицом до тех пор, что либо мне сбежать от вас через месяц, либо вы меня растрогали бы, - и вот я сама вам предлагаю: друг мой, запремся вдвоем на всю жизнь, будем друг другу. в очи глядеть, таять и млеть, и плюнем на все остальное человечество! Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
- Примерьте уж князя! - уныло буркнул Бурун.
- Да что же князь? Человек лучше не надо. Рыцарь, джентльмэн…
- Пощадите, Виктория Павловна! - отозвался Белосвинский.
- И - если замуж за него выйти - таким же рыцарем и джентльмэном останется и в мужьях. Но они, эти джентльмэны, ведь чем изводчивы? Все будет стараться, как бы жену нравом собственности своей не огорчить и при этом себя так деликатно повести, чтобы даже и великодушным в ее глазах не показаться? Вдруг, мол, оскорбится великодушием-то? за унизительное снисхождение его почтет? И все будет князинька ухитряться, как бы очки мне втереть, что это, дескать, не благородство у меня, а только так… привычка… пустяки, шалость, собственно… мамка в детстве ушибла…
В потемках раздался дружный хохот. И князь смеялся.
- Ах, Виктория Павловна, Виктория Павловна! - повторял он.