Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны - Амфитеатров Александр Валентинович 8 стр.


- Видел я вчера твою Дашеньку, - начинал Бурун. - Уж и вкус же у тебя, Афанасьич. У нее губа заячья.

- Хи-хи-хи. Это ничего-с. Это называется: в три поцелуя-с.

- И косит. Один глаз на нас, другой в Арзамас.

- И прекрасно-с. Стало-быть, когда целуемся, по сторонам видим: не идет ли кто, не несет ли что.

- Ах, ты, лысый чёрт!

- Всеконечно-с, что лысый. Оттого, что лысый да старый, и за Дашенькою хожу-с. Кабы у меня такие кудерки вились, как у вас, красавца, орла нашего, так и я бы на Дашенек-то - тьфу, и ножкою растереть. Потому что кудрявый, - он кудрями тряхнул, сокольим оком сверкнул, свистнул, гаркнул, - так тут, по щучьему веленью, по евоному прошенью, все царь-девицы в теремах и преклоняются пред ним, траве подобно. Ну, а коль скоро ты не более, как лысый чёрт, то и заячьей губе угоди да покланяйся.

При неудачах "кудрявого" Буруна у правосленской царь-девицы, наивные, а может быть, и рассчитанные речи старика приобретали очень ядовитый смысл, и неудивительно, если художник, - вместо того, чтобы отвести травлею Ивана Афанасьевича душу и развеселиться, впадал в еще злейшую хандру.

- Ну, поехали наши, замолол! - хмурился он. - К чёрту тебя с твоим юродством. Айда в лес!.. Тащи мольберт, ящик, зонтик. Забирай сетки свои дурацкие…

И исчезали куда-то на целый день. Птиц и этюдов они приносили мало, а возвращались домой поздно и, довольно часто, оба выпивши.

Дружба эта почему-то очень не нравилась Виктории Павловне, а Арина Федотовна прямо возмущалась ею до бешенства, и - стоило ей увидать Буруна с Иваном Афанасьевичем вместе - она вся наливалась кровью, как вишня, летела к Виктории Павловне и долго и возбужденно шептала ей. Та хмурила брови, недовольно пожимала плечами и громко отвечала:

- Да оставь их… Пусть… Какое мы имеем право?.. Ах, не все ли равно…

Однажды я застал в саду, в надпрудной аллее, Викторию Павловну в очень строгом и холодном разговоре с Иваном Афанасьевичем. У нее был вид королевы, дающей выговор виновному вассалу, у него - вид побитой дворняжки. Когда я подходил, до меня долетели слова Виктории Павловны:

- Вы ему и Феню успели показать…

И - жалобный ответ красноносого господина:

- Матушка, смею ли я? помилуйте…

Боясь быть лишним, я повернул в другую сторону. Виктория Павловна видела меня, но не окликнула. Очевидно, я и впрямь был ей некстати. Впрочем, в последние дни, она, вообще, стала какая-то странная - не то сама не своя, не то уж слишком в себя углубленная. Что-то неискреннее явилось в ней: взгляд косой, фальшивый, порочный; смех неестественно звучит какою-то сухою, возбужденною страстностью. Губы сухие, лихорадочные; глаза запали, полны острого, напряженного блеска. Не то больна, не то влюблена… Да в кого, чёрт побери? в кого?

Тем же самым вечером, сумерничаем мы с Буруном на любимой его скамье над прудом. Он* по обыкновению, изливается. Я, по обыкновению, слушаю его в пол-уха, гораздо более интересуясь первыми золотыми блестками, брошенными на воду месяцем сквозь седину спящих ракит. И вдруг мой бедный Ярб оборвал свои трогательные жалобы на полуслове, привстал, воззрился…

- Что вы?

- Там… за прудом… кто-то ходит… в белом…-удивленно бросал он отрывочные слова, вглядываясь в сумеречную темь. Я взглянул: действительно, за ракитами легко и быстро скользило большое белое пятно.

- Да это Виктория Павловна, - сказал я.

- Виктория Павловна? - пробормотал Бурун изменившимся голосом. - Не может быть! Она давеча, после чая, простилась и к себе ушла, сказала, что больше не выйдет. У нее голова болит… Она, вероятно, давно уже в постели… Что ей там, в саду, делать?

- А вот окликнем. Виктория Павловна!

Пятно приостановилось было, но потом полетело еще быстрее, уходя вдоль по берегу пруда вглубь сада - туда, где он, через ветхую изгородь, соединялся с опушкою рощи. Бурун не выдержал и, со всех ног, бросился вдогонку, вопия, как зарезанный:

- Виктория Павловна! Виктория Павловна!

- Ну? - послышался издала недовольный голос.

- Это вы?

- Нет, привидение.

- Вы в лес? Так поздно? по росе?

- Я босиком, - раздалось лаконическое возражение в тоне очень неласковом.

- Да как же? куда же вы одни?

- А что мне станется? Волки что ли съедят? Теперь лето, они сытые.

- Да все-таки… Можно мне с вами?

Виктория Павловна ответила не сразу.

- Идите, пожалуй.

В голосе ее звучала почти нескрываемая досада человека, которому помешали в момент, когда он того менее всего ожидал и желал. Бурун побежал к ней вокруг пруда.

- А, впрочем, нет, - продолжала Бурмыслова, - вы правы: темно и сыро. Действительно, не стоит идти в рощу. Еще на гадюку наступишь, либо глаз себе выколешь. Не гонитесь, Бурун. Я лучше сама к вам приду. Подождите.

Она и впрямь была босиком, в какой-то белой распашонке, и куталась в светлый шелковый платок.

- Уговор, Бурун: рук целовать не лезьте, - сказала она, садясь между нами, - потому что высвободить их из-под платка не могу: я без лифа… ужас, что сегодня за духота.

И точно: от нее так и пыхало разгоряченным телом, жарким, молодым дыханием. Глаза ее, сквозь сумерки, сверкали странным, жутким огнем. Что-то острое, хищное было в неопределенной улыбке, с которою вглядывалась она в быстро темнеющую ночь.

- Какою вы сегодня, однако… - начал я.

- Что? - спросила она резко, сторожко, подозрительно.

- Вакханкою. Я вас такою еще не видал.

Виктория Павловна засмеялась трепетно и фальшиво.

- Влюблена, Александр Валентинович, - возразила она с шутовского, опять-таки напускною, неискреннею ужимкою.

А Бурун сердито ворчал:

- Куда это вы, вакханка, стремиться изволили, в таком милом неглиже? вы вот что лучше нам расскажите.

- Боже мой, - все так же дурашливо и притворно отвечала она сквозь прежнюю досаду и скуку. Вот уж и нескромно-то спрошено, и… глупо, преглупо. Куда? куда? Говорю же вам, что влюблена. Ну, стало-быть, бежала на любовное свидание. Куда же еще?

Бурун только рукою махнул. Виктория Павловна продолжала насмешливо:

- Он ждет меня, пылая страстью, я, как газель, лечу в его объятия… и вдруг - вы! Ах, как некстати! Ах какой удар для двух любящих сердец… ·

Овладевая собою, она все более и более входила в свой обычный тон полупризнания, полудурачества, в котором так трудно бывало разобрать, где правда граничит с обманом, действительность с ролью.

- Не водите вокруг такими страшными глазами, милый Бурун. Уже темно, и вы его не увидите. К тому же он у меня мастер прятаться. Обшарьте хоть все кусты, - не найдете: сквозь землю ушел. Он у меня дьявол, Бурун. Веселый, смешной плут-дьявол.

- Будет издеваться-то, - угрюмо отозвался художник. - Клеплете на себя невесть что. Сами знаете: шутка шутке рознь.

Виктория Павловна залилась нехорошим, злым смехом, с вздрагивающими страстным возбуждением нервными нотами:

- А вдруг я не шучу? Будто бы вы уж так уверены, что я шучу? Александр Валентинович! Вы как думаете? Шучу я или нет?

- Бог вас знает, - с самому себе неожиданною искренностью ответил я. - Во всяком случае, если и впрямь на свидание спешили, - ночку выбрали на диво. Самая романтическая, обольстительная, оперная ночь. "В такую ночь она поверила ему".

- И отлично сделала, - почти сердито буркнула Виктория Павловна.

- Кто же вам мешает? - попытался я поддержать шутку. - Поверьте и вы…

- Кто? - перехватила она реплику, с коротким смехом, - как кто? Да вы помешали.

Я не нашелся, что возразить. Бурун нелепо скрипел горлом, стараясь изобразить саркастический смех.

- Так вы ступайте на ваше свидание, ступайте, мы не задерживаем, - выговорил он суконным языком. Виктория Павловна нетерпеливо шевельнулась на месте.

- Вот что французы называют желтым смехом, - колко заметила она и зевнула. - А который-то теперь час?

Я взглянул на часы:

- Двадцать шесть минут одиннадцатого.

- Ого!

Она резко вскочила на ноги и распрощалась с нами бойким, шаловливым поклоном:

- Милорды, покойной ночи.

- Все-таки, на свидание? - улыбнулся я.

- Нет, - отвечала она, уже на-ходу, - вы меня расхолодили. Заряд пропал даром.

- Извините, извините… - скрипел Бурун.

- Ничего, - хладнокровно возразила Виктория Павловна, - Бог простит. Наше время не ушло. Наверстаем, что пропустили. Еще раз, - adios, caballeros!

- Стало-быть, прямо в постельку?

- Спать, спать, спать, - отозвалась она, мелькая белым платьем по аллее.

- А, может-быть, задержитесь по дороге? - насильственно и нагло крикнул Бурун.

- Может-быть, и задержусь, - откликнулась она, уже исчезнув за деревьями, с такою же насильственною наглостью, с таким же неестественным и злобным весельем. Бурун так было и рванулся за нею. Я едва успел поймать его за рукав.

- Перестаньте вы… Что это, право? Гимназист вы что ли?

У него руки ходили ходенем, губы прыгали, зубы стучали… А издали, от дома, помчались к нам широкие, порывистые звуки знакомого контральто, - Виктория Павловна запела милую, лукавую песню Леля из "Снегурочки" Римского-Корсакова:

Повстречался девкам чуж-чуженин,
Чуженинушко, стар-старичек…
Девки глупые, с ума вы что ль сбрели?
Что за радость вам аукаться?
Что за прибыль ей откликнуться?
Вы б по кустикам пошарили…
Лель мой, Лель,
Лели, Лели, Лель!

Голос ее страстно дрожал, отчетливо посылая задорные слова сквозь душный сон безветренной, томящей ночи. Я. оглянулся: пруд под лунным столбом не шелохнется, бурчат лягушки, в светлом небе чуть мигают белесые звездочки, сад дышит донником, боли-головою… Сладострастное, язвительное пение это…

- Хмелевые ночи-то теперь, - неожиданно для самого себя прошептал я, непроизвольно откликаясь на общее настроение, выражая то, что зазвучало во мне самом, в ответ и луне, и пруду, и душному вечеру, и прекрасной певице - Хмелевые, Ярилины ночи…

А Бурун рядом корчится, как бесноватый.

- Дразнить меня? Издеваться? Ну, погоди же ты, чёрт! погоди!

Оставил я его злым и взбешенным, как никогда, и, признаюсь, с предчувствием, что на завтра он устроит своей мучительнице какую-нибудь пренелепую и прежестокую сцену. Однако, какими-то чудесами день прошел, сверх ожидания, спокойно. Впрочем, Буруна с утра и до позднего вечера не было дома. Уже в темных сумерках, сидя на дворовом крылечке, я заприметил их, - Буруна и Ивана Афанасьича, - возвращающимися из дальних странствий На приветствие мое Бурун буркнул что-то неразборчивое и прошел мимо, не изъявляя охоты к дальнейшей беседе. Иван Афанасьевич хромал, кряхтел и, когда я разглядел его ближе, оказался весь мокрый и в каком-то илу, отделявшем болотный дух, далеко не благоуханный.

- Что с вами? - удивился я.

Он пропищал жалостно:

- По несчастию моему-с… В ручей свалился… В Синдеевский-с…

- Как вас угораздило?

- Да уж вот-с… неловкость-с…

- Не ушиблись?

- Самую малость. Но промок очень… Притом, напугался…

- АФФФанасьич!!! - почти свирепо позвал его Бурун в окно своей комнаты.

- Много пил сегодня этот Рафаэль, - подумал я.

- Иду уж, иду-с, иду… - заторопился Афанасьич. Мне слышно было, как он ворчал на ходу:

- Аника Воин! Вот уж истинно Аника Воин.

- Подрались они что ли между собою? - задал я себе мысленный вопрос. Или их прибил кто-нибудь?

Ночью разыгралась глупейшая и сквернейшая история.

Я уже ложился спать, когда в дверь ко мне постучали не особенно осторожною рукою, и, вслед за стуком, с треском вошел Бурун: сильно подконьяченный, волосы - копною, глаза - в крови, и при этом- то деланное опасное спокойствие человека, притворяющегося трезвым, которое является обычным предисловием к скандалу.

- Извините, коллега, - хрипло заговорил Бурун - Я вам мешаю спать, коллега? Но ночь так прекрасна… можно ли спать в такие ночи? Ночь любви! ночь упоения!

Amis, la nuit est belle·…

Тюр-лю, тюр-лю, тюр-ли-ти-ту!

Запел он во все горло и грузно сел на мою кровать.

- Тише вы, безумный человек! - сказал я с досадою, - перебудите весь дом. Виктория Павловна проснется.

- Виктория Павловна?

Он злобно захохотал и, хитро подмигнув, оскалил зубы, белые и острые, как у собаки… Ужасно мне почему-то вдруг поколотить его захотелось.

- Виктория Павловна? Хе! да зачем же ей просыпаться, коллега? Она и так не спит. Хе!

- Тем хуже для вас. Значит, она вас слышит, и, если вы думаете таким способом ей понравиться…

- Не слышит. Не слышит она ничего, коллега. Не слышит и не услышит. Хотя не спит. А? Что? загадка, коллега? Не спит, а слышать не может. Ибо-

Amis, la nuit est belle.

Тюр-лю, тюр-лю, тюр-ли ти-ту!

- А мы с вами фофаны-с! фофаны! фофаны!

- Говорите за себя, мой друг, - посоветовал я, нельзя сказать, чтобы с дружелюбною кротостью.

Он встал с кровати.

- То-есть, виноват: это я фофан. Я! один! Но, коллега…

- Послушайте! с чего вы меня коллегою-то звать вздумали? Какой я вам коллега? Никогда вы со мною так не разговаривали…

Бурун вытаращил на меня глаза и с глубоким самоудивлением сказал:

- А, ведь, и впрямь никогда… Зачем же это я?

- Затем, что вы, во-первых, того…

- Может быть, - покорно согласился он.

- А во-вторых, вы с какою-то трагедией пришли. И "коллега" этот в ролю вашу входит.

- В ролю? - переспросил он, дико и тупо глядя на свечу.

- Ну, да. Напустили вы что-то на себя. Играете, рисуетесь.

- Я рисуюсь? я?

Он хотел взбеситься, но вдруг, неожиданно для меня и себя, всхлипнул, и по лицу его градом покатились тяжелые, светлые слезы… Я так и вскочил:

- Алексей Алексеевич! батюшка!

Он опустился на колени и уткнул лицо в подушку. Насилу я его водою отпоил… Он схватил меня за руки, ломал их и жал, точно хотел вытрясти целый воз дружеского сочувствия.

- Александр Валентинович! у нее кто-то есть! - шептал он совершенно детским, обиженным голосом.

- У кого? где? что еще случилось?

Меня опять начинала брать досада: пошлет же чёрт этакого трагического надоеду, Эраста Чертополохова, да еще в ночной час. Он продолжал шептать:

- Есть кто-то. У нее. У Виктории Павловны. Я сам видел, как вошел. Да! С террасы. Сперва тень по стене вычернилась, - под луною-то ярко, ярко видно… и она, как вор какой, по стене ползла… А потом пропала. И я слышал: дверь скрипнула. С террасы. И потом - на занавесках, мужской силуэт… Я видел.

- Вам просто почудилось, - сказал я. - Вы со своею влюбленностью уже до галлюцинаций дошли.

Он встал на ноги и убежденно замотал головою:

- Нет. Не галлюцинация. Не я один. Иван Афанасьевич со мною был. Тоже видел. Он теперь там сторожит, Иван Афанасьевич-то. На террасе. Я его поставил. Умри на стойке! Шмыгнет кто от нее, - вцепись! мертвой хваткой возьми!

Я только руками всплеснул:

- Вы с ума сошли, Бурун! Ведь это шпионство, гадость. По какому праву?

- Без права-с, - злобно оскалился он.

- Нехорошо, Бурун! Некрасиво и даже…

- Подло-с? Договаривайте, договаривайте. Подло?

- Что же мне договаривать? Сами договорили.

- Ну, и пускай подло-с. Наплевать мне.

Он овладел собою и опять стал притворяться трезвым.

- Из ваших слов, - насмешливо продолжал он, как-то ухарски и фатовски качаясь на каблуках, - усматриваю, что вы правы: мы с вами, действительно, не коллеги. Очень жаль. А ведь я вас на охоту было пришел звать…

- На какую там еще охоту?

- А вот - как мы молодца-то… того… выследим, да выкурим… Осрамлю-с! Ха-ха-ха! Недотрога царевна! Василиса Прекрасная!

- Бурун! - завопил я, - несчастный вы человек! Подумайте: в какую пакость вы лезете? Ведь завтра будет нельзя вам руки подать!

Он полгал плечами.

- Как угодно-с. Вы оставайтесь при благородстве чувств, а я желаю удовлетворить свое любопытство.

- Хорошо любопытство! Это сыск, Алексей Алексеевич, - и очень скверный, бесправный сыск, а не любопытство.

- Мнения свободны-с, - возразил он с искусственным равнодушием.

- Да кого же, наконец, вы подозреваете? Кому там быть? Откуда? Мы с вами - здесь, вот они. Ивана Афанасьевича вы оставили на террасе часовым. Студент, я слышу, во дворе, учит Анисью петь. "Я все еще его, безумная, люблю". Ванечка - не в счет, да его, кажется, и нет дома: с обеда еще собирался на Осну, рыбу ловить. Вот вам и все наши мужчины. Будьте же, если не логичны, то хоть арифметичны. Возьмите на себя труд сосчитать.

Он упрямо мотал головою.

- Никого не подозреваю. Не знаю, кого ловлю. Но ловлю-с. И выловлю с. Да-с. Уж это будьте благонадежны. Тогда и полюбуемся, что за птица, узнаем нашей красавицы вкус…

- Вы пьяны, - оттого и безобразничаете.

- Нет-с, я не пьян. Я несчастен, - отвечал он, трагически стуча себя в грудь. - И, так как я несчастен, любопытствую видеть человека счастливого. Кто? Мне главное: кто?

- Я вас просто не пущу.

- Меня?

Он вынул из кармана револьвер, выразительно тряхнул им и опять положил в карман.

- Видали?

- Что-ж вы - в меня стрелять станете? - возразил я - каюсь: довольно презрительно, - я в эти трагические щелканья револьверами не верю; кто револьвером много щелкает, редко стреляет.

Но он серьезно отвечал;

- Боюсь, что я достаточно пьян для этого.

И пошел к дверям. На пороге остановился, как актер, делающий уход, повернул ко мне лицо, белое, как плат, с трясущеюся челюстью, и говорит:

- А ведь я думал, что это вы у нее… Ну, счастлив ваш Бог…

И исчез.

А я понял, что человек этот приходил меня убить, и мне стало холодно.

Опомнившись от смущения, я почувствовал себя в весьма глупом просаке. Почудилось ли Буруну, в самом ли деле, кто есть у Виктории Павловны, - все равно: если эти два пьяные дурака будут топтаться у ее дверей, скандал выйдет всенепременно. А если, паче чаяния, художник прав, то при его трагическом настроении и револьвере в кармане, - пожалуй, и кровавый скандал. Надо пойти и увести их прочь, покуда не поздно… Я быстро оделся и вышел.

Комната Виктории Павловны и терраса, к ней прилегающая, на которой Бурун оставил сторожить Ивана Афанасьевича, выходили в сад, и от меня попасть туда можно было, либо пройдя целый ряд пустых и темных комнат, либо - был у меня выход из соседней комнаты прямо на черное крыльцо, а оттуда, через двор, в садовую калитку. Я так и отправился.

Ночь была, действительно, чудная. Луна светила ярко до бесстыдства, выбелив землю, как снег, и вычернив все тени на ней, как уголь. Соловьев слышно не было, но вдали сотнями голосов кричали и урчали лягушки. На завалинке у амбарушки я приметил две нежные тени и, подойдя ближе, услыхал знакомый, веселый и безалаберный лепет:

- О, Агнеса! Милая Агнеса! Потому что, вообще, ты - Анисья, но в такую ночь ты Агнеса. Я Гейнрих Гейне, а ты Агнеса. Толстая Агнеса. Понимаешь?

Ленивый голос возражал:

- Чего понимать-то? бесстыдники!

Назад Дальше