Очередной день. Идет дождь. Грустно жить в доме одной. Паула мало читает, очень редко садится за пианино. Ей чего-то хочется, но чего - она и сама не знает. Ей хотелось бы не бояться, спрятаться ото всех и ото всего. Она думает о Буэнос-Айресе; вероятно, о Буэнос-Айресе - там ее не знают. Да, лучше всего - в Буэнос-Айрес. Но рассудок напоминает ей, что где бы она ни оказалась, до тех пор пока она не избавится от себя самой, страх задушит ее счастье в любом уголке света. А значит, остается одно: жить здесь вполне благополучно и даже постараться быть счастливой. Сделать себя домашней, погрузиться в исполнение тысяч мелких желаний, скромных капризов, столь безжалостно отринутых в детстве и юности. Зато сейчас она может… она может все. Она - повелительница мира, если только у нее хватит духу решиться на…
Страх и робость затыкают ей рот. Ведьма. Ведьма.
Ведьмам уготован ад.
Не следует винить женщин за их пересуды. Если они думают, что Паула тайно продает свое тело, то только лишь потому, что источник столь неожиданно появившегося богатства им абсолютно непонятен. Дело не шуточное - загородный дом. Дорогая одежда и машина, бассейн, породистые собаки и норковое манто. Любовник не из их городка - это уж точно; и при этом Паула почти не выходит из дома. Неужели бывают столь щедрые и нетребовательные мужчины?
Паула собирает урожай косых взглядов, коллекционирует редкие замечания немногих старых друзей ее семьи, что приходят к ней время от времени на чашку чая. Паула грустно улыбается, в ответ на высказанные и невысказанные вопросы говорит, что ей все равно и что она счастлива. Друзья, среди которых и давние ухажеры, лишь разводят руками, находя подтверждение словам Паулы в ее счастливых глазах. Словно искры; словно незатухающие огоньки застыли в ее ясных зрачках. Когда она разливает чай по чашкам из тонкого фарфора, в ее движениях сквозит что-то торжествующее, скрытое робкой натурой, стесняющейся даже себе самой похвастаться тем, что достигнуто.
Будучи одна, Паула вспоминает свои творения, медленное, методичное осуществление желаний демиурга. Первой проблемой оказался дом: ей был нужен дом в окрестностях городка, дом со всеми теми удобствами, что требовались ей с учетом ее досуга и хобби. Она нашла место для дома, подходящее ей, - неподалеку от дороги, но и не слишком близко. Чуть на возвышенности, где бил источник с чистейшей водой. Чтобы купить участок, ей пришлось сотворить деньги; она уже была почти готова довериться какому-либо архитектору, чтобы тот построил ей дом, но ее остановил страх перед самостоятельным ведением всех счетов и прочих финансовых документов, проверками и перепроверками, неизбежными, пусть и молчаливыми, конфликтами. Как-то вечером, стоя одна посреди участка, она подумала, что ей проще всего сотворить дом, но не решилась. За ней следили, ходили за ней по пятам, присматривались к каждому ее шагу. В провинции дома не появляются ни с того ни с сего, не вырастают из пустоты. По крайней мере - не должны появляться. А значит, ничего не поделаешь - нужно было идти к архитектору; Паулу терзали сомнения, любая проблема, любой вопрос ввергали ее в ужас. Уехать из городка - вот что могло одним махом покончить со всеми проблемами и с ужасом, набраться дерзости, решимости и уехать - невозможно.
Тогда она нашла свое решение проблемы: сотворить, но не дом, а стройку, создание дома. Прилежно трудясь день и ночь, она сумела сделать все так, что дом был возведен, и при этом его появление не вызвало ни малейшего подозрения ни у кого. Шаг за шагом создавала она строительство своей усадьбы; бывали дни, когда она ломала себе голову над тем, что следовало делать рабочим, чтобы они могли, ни о чем не подозревая, продолжить стройку; и вот настал час, когда она, удовлетворенная, проводила взглядом этих людей, молча уходивших по дороге, пересчитывая полученные деньги. Лишь тогда она вошла в свой дом, дом действительно великолепный, и принялась понемногу обставлять его по своему вкусу.
Это дело оказалось забавным и занимательным; Паула брала журнал, выбирала подходящий ей интерьер и начинала медленно, вещь за вещью, воссоздавать изображенное. Она обзавелась гобеленами, сотворила персидский ковер, повесила на стену полотно Гвидо Рени; были у нее золотые рыбки, немецкие овчарки и аисты. Немногих приятелей, бывавших в доме, Паула принимала в изящнейших комнатах, обставленных по-городскому - скромно, но с большим вкусом. Паула радушно встречала гостей, водила их по дому и саду, показывала распустившиеся хризантемы и фиалки, и, так как сама она была воплощением скромности, посетители выпивали чай и расходились по домам, ни на шаг не приблизившись к разгадке тайны.
Паула подобрала себе неплохую библиотеку с томами в розовых переплетах; были у нее и пластинки: почти все - Педро Варгаса и кое-какие - Эльвиры Риос. Пришло время, когда ей уже почти ничего не хотелось, и свой дар она практиковала, лишь потакая маленьким капризам вроде каких-нибудь экзотических сладостей, новых духов или особо изысканно приготовленной рыбы на ужин. Затем Паула поняла, что нуждается в мужчине, который обожал бы ее и любил. Поколебавшись между тем, чтобы принять в своих стенах кого-либо из своих верных поклонников, или тем, чтобы сотворить существо, которое во всем соответствовало бы ее былым романтическим идеалам, она вдруг четко осознала, что выбора-то у нее и нет и что единственно возможным оставался второй путь. Возлюбленный из местных не удержался бы от расспросов, он сможет и догадаться - тут уже не до смеха, - что его подруга настоящая ведьма. А за этим непременно последовали бы страх, преследование, безумие…
Она создала себе мужчину - красивого, утонченного, по имени Эстебан. Ему никогда не хотелось выйти за пределы усадьбы: таким уж ему выпало уродиться. Теперь, полностью отделившаяся от себе подобных, Паула отказала друзьям и поклонникам в традиционных чаепитиях. Они, в свою очередь, безошибочно почувствовали, что в доме появился и наводит свои порядки мужчина. Погрустневшие, с тяжестью на сердце, возвращались они в городок.
Она вспоминает свои деяния демиурга. Ночь почти наступила. Пауле не грустно. На ее груди лежит прохладная рука, приятно заполняя чувствительную ложбинку. "Я устала, - говорит она. - Мне пришлось столько думать, столького желать". Не решаясь произнести крамольные слова вслух, она чувствует, что теперь ей понятна усталость Бога-творца. Чтобы быть всецело счастливой, ей так же, как и Ему, нужен седьмой день.
Эстебан наклоняется над нею, глядя ей в лицо глубокими черными глазами; он улыбается ей - чуть-чуть по-детски.
- Паула, - бормочет он едва слышно.
Она ласково гладит его по голове, не произнося ни слова. Трудно не испытывать материнских чувств к этому мальчику - чересчур чувственному, лишенному каких бы то ни было связей с людьми и миром, созданному с единственной целью - обожать и боготворить ее. Эстебан не задает вопросов, он просто ежесекундно и жадно жаждет услышать ее голос. Так лучше.
Неожиданно Паулу охватывает слабое, но безошибочное - словно далекий-далекий зов охотничьего рога - чувство: она больна, она скоро умрет, ее седьмой день придет минута в минуту - без отсрочки.
Оба врача возвращаются из усадьбы в городок почти в полном молчании. То же и на следующий день. Еще день спустя их автомобиль, вернувшись из усадьбы Паулы, объезжает площадь и останавливается у городского гаража.
Настало время для противостояния друзей Паулы безмерной злопамятности всех христианнейших людей городка. Жены, сестры, проповедники строгой провинциальной морали - многие из них желают, чтобы Паула осталась непогребенной, чтобы ее тело сохло и разлагалось в ее доме - свободном и одиноком, как и вся ее жизнь. То, что человек выбирает для себя в этом мире, - да пребудет с ним и на том свете! И лишь немногие - всего-то пять человек, пятеро молчаливых мужчин - приходят под вечер в ее дом, чтобы помолиться над телом усопшей подруги.
Рабочие из гаража и две женщины из соседней усадьбы положили тело покойной в гроб и установили в изголовье лампаду. Друзья впервые, но почти без удивления встречаются с Эстебаном, жмут ему руку в знак соболезнования. Эстебан, похоже, не понимает, что произошло. Выпрямившись, он сидит в высоком кресле - справа от гроба. Через почти равные промежутки времени он встает, подходит к Пауле и целует ее в губы. Поцелуй его свеж и крепок - друзья поеживаются, оказываясь свидетелями такого зрелища. Это поцелуй юноши-воина, возносимый им богине-воительнице накануне смертельной битвы. Затем Эстебан возвращается к своему креслу, где замирает, устремив неподвижный взгляд поверх гроба в одну точку на стене.
Паула умерла, когда только начало смеркаться, - теперь полночь. С Паулой и с Эстебаном - только несколько друзей. На улице холодно, и кое-кто из них начинает подумывать о доме, о постели, о бутылках с горячей водой в ногах, о новостях по радио.
Полукругом сидят они у гроба и пристально смотрят на Паулу. Она покоится легко, словно сбросив наконец с себя тяжкий, невыносимый груз, давивший на ее плечи, так навсегда и оставшиеся по форме чуть детскими. Длинные-длинные ресницы отбрасывают на посеревшие скулы едва заметную тень. Врачи сказали, что смерть ее длилась долго, но безболезненно, не тяжело - словно созревание плода. В мозгу пяти ее друзей мелькает одно и то же робкое, банальное и затасканное сравнение: "Словно уснула", - думают они.
Но откуда в этой комнате такой холод? Он нахлынул неожиданно, мгновенно нарастающими клубами. "Наверное, это внутренний холод, - думают друзья. - Так всегда себя чувствуешь во время бдения над гробом. Немного бы коньяка сейчас…" Но когда кто-то из них случайно бросает взгляд на Эстебана, все так же неподвижно выпрямившегося в кресле, - ужас мгновенно пробирается до сердца, леденеют руки, шевелятся волосы, пересыхает язык: сквозь грудь Эстебана можно разглядеть узор на спинке кресла. Остальные следуют за его взглядом, и лица их становятся мертвенно-бледными. Холод растет, растет, словно высокая волна. За закрытой дверью, за стеной вскоре начинают угадываться контуры эвкалиптов, залитых лунным светом. Они понимают, что видят все это сквозь закрытую дверь. Затем приходит черед стен - проявляется окружающая местность, включая соседнюю усадьбу, и все - под безжалостным светом полнолуния. И Эстебан прямо на глазах превращается в бурлящую желеобразную массу, красивый и жалкий в своем кресле, которое тоже, вслед за ним, сдается перед неумолимым натиском пустоты. С потолка обрушивается фонтан серебряного света, лишая огонек лампады чистоты и яркости. Пятеро друзей чувствуют, как сквозь подошвы их обуви просачивается влажность свежей ночной земли, поросшей травой и клевером; глядя друг на друга, еще не в силах произнести слова пробуждения, они оказываются наедине с Паулой, с Паулой и с лампадой, одиноко горящей в ночи, посреди бескрайнего поля, залитого беспощадным светом полнолуния.
1943
ПЕРЕМЕНЫ
И если бы еще только контора - но ведь к тому же обратный путь, толпы людей на остановках, в трамваях с их запахом плотна сбитой человеческой массы, который не успевает исчезнуть никогда, и нечто вроде тончайшей белесоватой тапиоки, вдыхаемой и выдыхаемой всеми. Боже, какая мерзость. Раймундо Вельос всегда с таким облегчением выходил из девяносто седьмого трамвая, ощупывая наружные карманы жестом человека, осаждаемого со всех сторон, человека, которому надо срочно платить по счету, - а он размышляет, как это у него оказались две бумажки по десять песо вместо одной по сто. Время вечернее: в июне вечереет рано. Раймундо представил себе диван в своем кабинете, приготовленную Марией чашку горячего кофе, свои домашние туфли, отделанные изнутри мехом гуанако. И десятичасовой выпуск новостей Би-Би-Си.
Контора доводит его, достает, вырастает колючей проволокой между ним и желанным ежедневным отдыхом. "Государственные железные дороги", отдел бухгалтерии… Служебный долг заканчивается в шесть часов, ни минутой раньше, ни минутой позже. Отдых начинается в восемь с четвертью, когда он нажимает на звонок, слышит знакомые шаги за дверью, затем - "Привет", и пара пустячных вопросов, и диван. Спустя пять лет, проведенных в должности бухгалтера, он еще был молод; спустя десять, он еще не был стар; в сентябре будет пятнадцать лет, двадцать второго сентябри, в одиннадцать утра. Хороший послужной список, четыре повышения по службе - и вот теперь он поднимается, как бы следуя вдоль нити своих размышлений, по лестнице Дома государственных учреждений. Жаловаться не на что: пять тысяч песо, выигранных в Муниципальной лотерее Тукумана, загородный дом в Сальсипуэдесе, подписка на "Эль-Огар", друг детей, почти никаких сожалений по поводу своей холостяцкой жизни. У него есть мать, бабушка, сестра. Диван, кофе, Би-Би-Си. И вот он на третьем этаже, и сеньора Пелаэс - если это сеньора Пелаэс, потому что она имеет привычку переносить на лицо содержимое целого косметического кабинета, скандализуя весь квартал, - поздоровалась с Раймундо, стоя на лестничной площадке, и показалась ему (невероятно!) слегка моложе своих лет.
"Мир, - подумал Раймундо, - что за бред! Все это - выдумки философов". (У Раймундо был университетский диплом.) Мира нет, есть миллионы и миллионы миров, один внутри другого, а внутри него самого - пять, десять, пятнадцать разных миров. Ему понравилась мысль об этой концентрической структуре, описываемой в порядке возрастания или же убывания. Зернышко кофе - чашка, где оно находится, - кухня, где стоит чашка, - дом, где располагается кухня, - город, где… Можно оттолкнуться от двух отправных точек размышления: от зернышка кофе, содержащего в себе тысячу миров, или от человека - мира внутри Бог знает скольких миров, которые все в конечном счете - кажется, он об этом где-то читал, - не более чем подошва сандалии какого-нибудь космического ребенка, играющего в саду. Звезды в таком случае, разумеется, будут цветами. Сад - это часть страны, составляющей часть мира, который весь - не более чем зуб мыши, попавшейся в мышеловку на чердаке дома в таком-то городе. Город - это часть… Кусочек чего-то, но обязательно кусочек. Вообще-то, мысль о беспредельности порождает чувства, от которых почти хочется рыдать.
Скоро уже будет желанный диван.
Мария открыла дверь еще до того, как он позвонил. Подставила для поцелуя белую-белую щеку, на которой иногда проступали две тончайшие вены. Раймундо поцеловал ее и заметил, что щека не такая мягкая и гладкая, как обычно, даже подумал, что это другая щека, хотя в женских щеках Раймундо разбирался плохо: он видел их по преимуществу в кино и несколько раз - во сне, излишне злоупотребив pâté de foie. Мария смотрела на него рассеянно, не без некоторой тревоги во взгляде.
- Что-то ты задержался, уже восемь двадцать.
- Трамвай виноват. Кажется, он стоял у вокзала Онсе дольше, чем нужно.
- Вон оно что! Бабушка уже волнуется.
- Вон оно что!
Он услышал, как за его спиной захлопнулась дверь, повесил зонтик и шляпу на вешалку в прихожей, вошел в столовую, где мать и бабушка заканчивали накрывать на стол. Платье на матери было порвано в нескольких местах - очевидно, она надела его по рассеянности. Не говоря ничего об этом, Раймундо подошел к матери и поцеловал ее. Что за удовольствие - испытать именно то ощущение, которое испытываешь всегда, которого ждешь. Щека слегка шершавая при касании - мать специально удаляла со щек волосы - со вкусом персика; слабый запах старых писем и розовой тесьмы. Только это вот платье… Но палец бабушки уже поманил его жизнерадостно, и Раймундо, подойдя, положил руки ей на плечи - до чего же они хрупкие, даже не могут сопротивляться тяжести его рук, - поцеловал ее в старческий лоб, где кожа едва служила непрочным прикрытием для лобной кости.
- Ты волновалась? Я задержался всего на пять минут.
- Нет, просто я подумала, что автобус опоздал.
Раймундо сел перед поставленной тарелкой, положил локти на стол. Он не вымыл рук перед едой, как обычно; странно, что Мария не заметила этого, ведь она просто помешана на чистоте и видит источник заразы даже в трамвайных билетах. Еще он подумал, что бабушка спутала трамвай с автобусом: он никогда не пользуется автобусом, все это знают. Если только она не оговорилась, - а на деле речь идет о девяносто седьмом трамвае.
А на деле речь идет все о той же комнате, где этим вечером свет лампы, преломляясь через стекло, делал губы толще, придавал им какой-то зеленоватый оттенок. С дивана прекрасно было виден портрет дяди Орасио, но Раймундо не мог припомнить, чтобы у него когда-нибудь были эти губы, эта рука, свисавшая вяло, как полотенце; только четкий свет настольной лампы может сотворить эту белую руку, эти почти зеленые губы, и вообще это, скорее, портрет какой-то женщины, а вовсе не дяди Орасио.
Новости в "Аталайе", новости Би-Би-Си. Ничего лучше, чем эти новости, в сопровождении обжигающего кофе - Мария сейчас протягивает ему чашку. Чей-то голос напевает на кухне песенку, которую мать обычно напевает, вытирая посуду. Это та же песенка - "Розы Пикардии" (и очень редко - "Дорожка"), та же манера напевать, что и у матери; но голос - голос другой, низкий и хриплый, голос человека, простуженного от слишком долгого сидения на балконе.
- Послушай, скажи маме, чтобы она приняла аспирин и прополоскала горло.
- Да с ней все в порядке, - отозвалась Мария из низкого кресла, не отрываясь от иллюстрированного журнала. - Дядя Лукас заходил сегодня и сказал, что она выглядит просто отлично.
Он поставил чашку на блюдце и медленно перевел взгляд на сестру. Должно быть, шутка: все братья матери давно в могиле. Но сестра уже закрылась журналом; лучше подхватить ее слова и также ответить шуткой.
- Жаль, что дядя Лукас - не врач. А то к его словам можно было бы прислушаться.
- Он не врач, но много чего знает, - голос Марии был спокоен; ее пальцы, вдруг показавшиеся Раймундо чрезмерно большими, ловко перелистывали страницы журнала.
- Сдается мне, что она потеряла голос. А бабушка еще не легла?
- Бабушка ложится поздно, ты же знаешь. Она еще успеет заняться вязанием и истратить целый клубок ниток.
Очередная шутка. Раймундо понял, что будет некрасиво не поддержать игру Марии. Это как в детстве, когда они играли во взрослых, с собственными семьями, детьми, важными делами. И так день за днем - бесконечные вопросы: "Как ваша супруга?", "Как здоровье Раулито и Маручи?". Кажется, они в конце концов поссорились, и разговоры прекратились - а может, просто отошли в прошлое вместе с беззаботным детством… Было странно и немного грустно наблюдать в Марии пробуждение интереса к давним ребяческим шрам. Как будто бабушка хоть когда-нибудь в жизни умела вязать… Мария смотрела на дверь, словно ожидая чего-то. Милая девочка, она принялась причесывать собранные на затылке волосы, затем обесцвечивать их; и в этот момент раздался звонок - в тот час, когда он просто не мог раздаться.
- Какого черта? - пробормотал Раймундо. - Кто бы это мог быть?
Мария встала и, дойдя до двери, повернула голову, чтобы посмотреть на него.
- Кто? Естественно, привратница.