Книга о разведчиках - Егоров Георгий Михайлович 3 стр.


- У меня товарищ вот тут рядом лежит, - сообщил я. - Ногу ему перебило. И кухню нам надо привести.

А он, этот усатый, с возмутительной неторопливостью, будто на колхозной мельнице в очереди, а не в полусотне метров от переднего края, тянет слова:

- Не все сразу, парень… Сперва тебя перевяжем, а потом… Он руками-то держаться может?.. Ну вот. Притянем его на вожжах… Винтовку, говоришь, расщепило? Стало быть, под каску целил. Повезло. Спасла тебя винтовка. А то обошелся бы без перевязки. Что касаемо кухни, об этом пусть теперь у старшины голова болит. У вас свои заботы: как выбраться отсюда…

Он старательно забинтовал мне плечо. И вдруг участливо, уже без тени иронии, посоветовал:

- Ты вот что, сынок. Пока еще совсем не рассвело, выбирайся отсюда. Вот в этом направлении, левее подбитого эшелона, и во всю мочь бегом до ложбинки, авось не попадет. Днем тут головы высунуть нельзя - три пулемета шпарят по этому месту, А за товарища не беспокойся, это мы сейчас.

Он смотал в кольцо вожжи, выполз на край воронки (воронка настолько глубокая, что в ней можно было стоять в полный рост).

- Эй, парень, ты где? Руками держаться можешь? Держи вожжи. Под мышками обхватись концом-то…

В ожидании, пока товарищ мой обвяжется, обернулся ко мне.

- А ты рот не разевай. Давай наяривай!

Я выскочил из воронки и что было духу зигзагами приурезал к ложбинке. А по спине мурашки!.. Секунда, вторая, третья - нет выстрела… Еще бы столько!! Балка совсем рядом. Еще - рывок! Споткнулся и кувырком через голову - на спину, а потом - набок и покатился. Задержался чуть ли не на самом дне.

- Фу-у! - Долго не мог перевести дух.

Сердце колотилось где-то у горла, звенело в ушах.

Дышал, дышал, дышал. Сколько я лежал, не знаю. Стало совсем светло. Надо идти. Поднялся и побрел по балке. Рана не болела, нисколько. Подумал: ну, если всегда так ранят на фронте - это не страшно… И вдруг почувствовал, как по боку стало разливаться тепло. Заглянул - по штанам текла кровь. Заныло плечо. Боль быстро усиливалась. Пытался найти удобное положение для руки, чтобы боль прекратилась. Но все было бесполезно. Стала кружиться голова. Подташнивало.

Я еле добрел до первого попавшегося перевязочного пункта.

Не успел подойти к палатке, где перевязывали, как какой-то военный без знаков различия в петлицах вдруг протянул руку передо мной.

- А где ваша винтовка?

- Какая винтовка?

- Ваша. Которую вам выдавали.

- Там она, - раздраженно показал я здоровой рукой назад. - Разбило ее.

- Раз пришел сам, значит, и винтовку принести должен.

- Расщепало ее!

- Пойдите и принесите расщепанную.

- Да разнесло ее в щепки! - Я начинал уже кричать. - Да вы знаете…

Меня кто-то настойчиво потянул за левый рукав. Я выдернул руку. Меня потянули снова и более настойчиво, оттеснили от военного.

- Ты чего раскипятился? - зашептал мне в лицо раненный в руку боец.

- А чего они, сидят тут в тылу, понимаешь…

- Ты погоди. Тоже мне фронтовик нашелся. - Он действовал на меня своим спокойствием, как гипнозом. - Винтовку, говоришь, надо? Пойди, походи здесь. Принеси.

- Где это здесь? - Я никак не мог понять его.

- Ну, здесь. Вот между повозками. Погляди, сколько их здесь. Вон видишь, спит под телегой добрый молодец, а винтовка тебя дожидается в сторонке…

Удивительно, что тогда у меня хватило выдержки пройти мимо того, без знаков различия в петлицах, молча и бросить "свою" винтовку в общую кучу. А он меня не признал в веренице раненых. А может, только сделал вид, что не признал…

Сестра осмотрела мою повязку, похвалила того усатого - правильно наложил, подбинтовала еще, чтобы унять кровь.

- Идите вон в тот лесочек, - указала за железную дорогу. - Там санбат, у них автомашины, отвезут вас в госпиталь в Камышин.

И я побрел, заплетаясь ногами. Километра три надо было идти. Дошел. А там не только санбата - запаха его не было. Я обругал сестру заочно. Посидел на пенечке. Не идти же обратно! Поплелся дальше по степи на северо-восток. И не я один. Много легкораненых (я тут впервые узнал, что я легкораненый) брело по степи, держась подальше от больших дорог, по которым шло много машин. Мне объяснили, что где много машин, там и вражеская авиация рыскает. И мы тащились по степи под палящим солнцем, без капли воды, без куска хлеба (вещмешок-то с сухарями у меня остался в окопе на передовой).

Тошнота не проходила. Тряслись колени. Кружилась голова. Все это, наверное, от потери крови.

Медленно отдалялся грохот фронта. Где-то справа ухали бомбы, вздрагивала под ногами земля - значит, действительно бомбили колонны автомашин…

Я шагал и думал: вот и побывал на фронте. Рвался, рвался сюда. А теперь остался от него в голове артиллерийский грохот, трескотня автоматов, винтовочная пальба, вой сирен пикирующих бомбардировщиков. Ничего толком не понял. Кругом смерть, смерть, как мошкара в знойный день на болоте, и запах от трупов. А над всем музыка, душераздирающая. Нет, музыка - это сейчас, из беседки, от старого патефона. Это она, симфония, окрашивает в свой цвет то, что я вспоминаю, вернее - куда она меня только что увела…

Я шел по степи, по знойной степи с сотнями и тысячами таких, как я. К вечеру раненые подтягивались к шоссе. Брел и я за всеми. Ночью нас подбирали попутные автомашины, и мы ехали десяток-два километров. А утром - снова в степь. Почему-то после всего пережитого на передовой не тянуло опять под бомбежку…

Страшно хотелось есть - больше суток во рту маковой росинки не было. Пить я еще пил в деревнях, а поесть просить стеснялся. И вот в одной деревушке, когда от голода уже не было силы передвигать ноги, я, наконец, решился, постучал в тесовую калитку. Вышла пожилая женщина.

- Тетенька, дайте, пожалуйста… попить… - Так и не насмелился произнести то слово, которое неотступно вертелось в голове.

Она вынесла в железном ковшике воды. Пил я вяло, с трудом - меня уже мутило от воды. Старушка смотрела на меня печально.

- Тебе, должно, поесть надо, сынок, а не попить?

Я поспешно закивал головой.

- Много ноне раненых идет, все раздали. Тыква у меня есть пареная. Будешь?

Я, растроганный бабкиной догадливостью, с трудом сглотнул подступивший к горлу комок и снова закивал.

Хозяйка вынесла половину огромной душистой тыквы. Я опустился на скамейку у калитки и с жадностью набросился на нее. Что может быть вкуснее паренной в русской печи тыквы! Старушка стояла у калитки, прислонившись спиной к стояку, и, подперев щеку пальцем, жалостливо смотрела на меня. Время от времени она смахивала с морщинистой щеки выкатившуюся слезу. Я же не смахивал своих слез - я их не замечал. А может, их и не было в тот раз. Может, они были после, может, только сейчас на крыльце они появились - скорее всего, именно сейчас, их просто музыка выдавила…

Неделю добирался я до Камышина.

Сестра эвакогоспиталя только вздохнула тяжело - повязку на моем плече уже нельзя было размотать - она, пропитанная кровью, превратилась в панцирь. Щипцами, которыми гипс снимают, резали ее. Раствором перекиси обрабатывала рану сестра - пена поднялась. А зуд! Аж ногами сучил от нетерпения. Не выдержал, выхватил у сестры пинцет со шматком ваты и стал скрести плечо. Сердце зашлось, чуть со стула не упал…

И вот сижу на крыльце, жду перевязки. Признаться, не жду, я забыл о ней, потому что нахожусь в тумане то ли от слез, застлавших глаза, то ли от забытья, закрывшего мне все сегодняшнее. Все мысли там, позади, разбрелись - от Зины Киус до последней бомбежки санитарного поезда, вышедшего ночью из Камышина по направлению к Красному Яру. А музыка рвет душу…

И ни одной мыслишки о будущем - все в пережитом.

Разве знал я тогда, сидя на крыльце, что через полгода, в марте сорок третьего, после ликвидации сталинградской группировки гитлеровцев, судьба снова приведет меня туда же, на станцию Котлубань, уже разведчиком, с медалью "За отвагу" на груди. И отыщу я ту воронку, в которой перевязывал меня усатый минометчик. И с прежним волнением новичка буду искать среди пролежавших здесь целую зиму, а теперь вытаявших трупов своего товарища, втайне надеясь не найти его. И я его не нашел - значит, выжил он, значит, эвакуировали его. А вот усатого минометчика встретил. Много трупов лежало вокруг, очень много. Пулеметное гнездо, залитое водой, чистой, прозрачной снеговой водой, сквозь которую видны красный от ржавчины "максим" и двое скрючившихся пулеметчиков на дне. Лежит пэтээровец, обняв свою бронебойку. Все лежат так, как глубокой осенью сорок второго застала их смерть, напоминая об одном из мгновений великой битвы… Лежит и усатый минометчик навзничь около воронки с еле заметной дыркой во лбу…

Но это я увижу через полгода. А пока сижу на крыльце и с благодарностью смотрю на старый патефон - какая, оказывается, сила заключена в этой ободранной коробке!

Глава четвертая. Летчица

В нашей палате разговоры о ней велись изо дня в день. Да, видимо, не только в нашей. Во всем госпитале из сотни "ранбельных" (так называл нас обслуживающий персонал) она была единственной женщиной. Никто не видел ее в глаза, но утверждали, что красоты неописуемой. Интригующим шепотом передавали, что она ппж ("полевая походная жена") какого-то командира авиаполка и что вовсе не "ранбольная", а в госпиталь попала "по женскому делу". Мужчины нашей палаты понимающе переглядывались при этом. Я же хлопал глазами - никак не мог уловить тайный смысл этих слов. Чувствовал только, что намекают на что-то не совсем лестное по отношению к ней.

Палата наша наполовину была лежачей. Другая же половина, позавтракав, разбредалась до обеда по огромному корпусу госпиталя, а пообедав, снова исчезала - кто в красный уголок поиграть на бильярде, в шашки, забить "козла", кто в библиотеку, а кто и просто поточить лясы в другую палату или в вестибюль. Нас же, лежачих, окончательно догрызала скука. Тот, у кого уже позади остались стоны, охи и ахи, лежал в полудреме или самым беззастенчивым образом спал - спал за прошлый недосып и в запас на будущее. Тот, кто уже отоспался - бездумно глазел в потолок. Все уже было передумано, переговорено, и лишь вечерами охотно судачили о ней, о летчице.

По принципу образования слов "директорша", "председательша", то есть жена директора, жена председателя, называли и ее летчицей - женой летчика.

Потом кто-то узнал "из достоверных источников", что вовсе она не ппж, а самая что ни на есть законная жена авиационного генерала и что у нее перебита нога при бомбежке штаба авиасоединения, при котором она жила с мужем, и что будто ей давно за пятьдесят - старуха старухой.

Это последнее разочаровало всех. Никто не хотел верить такому "достоверному источнику". И вскоре с общего согласия решили, что это сплетня, что наша летчица молодая и, конечно, красивая.

Ее палата была напротив нашей, через коридор. И Жора Курдюмов, разбитной парень, "сердцеед-профессионал", как он сам себя называл, поначалу днями вертелся около ее дверей, дожидаясь, когда сестра понесет летчице обед или что-нибудь еще, чтобы будто нечаянно, мимоходом заглянуть в палату. Наконец такого случая дождался. Но у палаты оказалась просторная прихожая со второй дверью. Жора вернулся с кислой физиономией, плюхнулся на кровать и закинул руки за голову.

Старший сержант, загипсованный от пят по самую грудную клетку, не без иронии спросил:

- Ты чего, Жора?

Все следили за тем, как Жора крутился около этой палаты, словно кот вокруг сала. Не знаю, как другие, но я втайне желал, чтобы на этот раз "сердцеед-профессионал" потерпел неудачу. Не то чтобы ревновал его к летчице или завидовал ему - просто считал, что она достойна лучшего, чем Жора. Мне так казалось. Наверное, не только мне.

И вот однажды Жора появился оживленным. Глаза у него были широко открытые и шальные. Он сел на кровать. Но тут же вскочил. Мы смотрели на него с любопытством. Никто ничего не спрашивал. Он не вытерпел первым.

- А я все-таки ее видел! - произнес он с расстановкой, многозначительно и обвел нас торжествующим взглядом. - Я был у нее в палате! - Надев на свою сияющую физиономию маску равнодушия и беспечности, он направился к двери.

- Пойду искать ей "Графа Монте-Кристо". Очень просила…

И он вышел. Мы переглянулись - врет, поди, балбес?

Жора из категории тех людей, которые любят всегда быть на виду, всегда красоваться, но с которыми никогда никто не водит дружбу, не затевает серьезных, откровенных разговоров, - нет в нем душевной предрасположенности к человеку, так необходимой близким друг другу людям. Жора прямолинеен в мышлении, самоуверен, нагловат. И вообще он не Жора, а Иван. Иван Курдюмов - значится по документам. Но ему не нравится это имя, и он с первого же дня заявил всем, что он Жора. Так его называют и сестры и врачи. Его все знают, он всегда на виду у всего госпиталя.

В красном уголке обслуживающий персонал и кое-кто из раненых иногда давали самодеятельные концерты. Жора затесался туда конферансье. Вел концерт бойко, подражая плохим традициям провинциальной эстрады, рассказывал ветхозаветные анекдоты и поминутно раскланивался. Невзыскательная окопная публика посмеивалась, причем не столько над его остротами, сколько над его развязной манерой держаться.

Жора напропалую ухаживал за сестрами. При этом считал верхом удали, своеобразным лихачеством "заводить любовь" одновременно с несколькими девушками.

Рыжий сапер, непрестанно нянчивший свою культю, всякий раз качал головой:

- Вот, шельмец, дает так дает!

И не понятно было, восхищается он Жорой или осуждает его.

В этот день Жора появился в палате перед самым ужином. Он принес с собой растрепанную, как мочалка, книгу, бережно положил ее на тумбочку и опять торжествующе обвел нас чуть блудливыми глазами. Он молчал. Молчали и мы. Шла невидимая борьба: нам хотелось все-таки достоверно знать, кто она, эта летчица, такая ли она, какой создало ее наше коллективное воображение, а его подмывало похвастать своим новым знакомством.

И не вытерпел опять-таки он.

- Был у нее в палате, - сказал он.

- Слышали уже, - буркнул старший сержант. - Только не заливай ей, что ты разведчик.

Жора покраснел, но глаз не опустил. Неделю назад старший сержант уличил Жору в самозванстве - Жора все время выдавал себя за разведчика, к месту и не к месту хвастал: "Мы разведчики. У нас, у разведчиков…" Старший сержант в минуты, когда у него ослабевала боль, как-то особенно пристально присматривался к Жоре. Потом вдруг, изловчившись, вытянул из-под своей подушки уголок какой-то пестро-зеленой ткани, подозвал его.

- Ты, разведчик, подойди-ка сюда… Что это такое?

Жора покосился в изголовье старшего сержанта, пренебрежительно сказал:

- Какой-то бабий сарафан. Ну и что?

- Так! - значительно крякнул старший сержант. - А что такое "длинный язык"?

Жора еще больше насторожился.

- Что ты меня экзаменуешь? Будто не знаю.

- Ну, а все-таки, что?

- Что, что! Болтунов называют длинными языками.

- А в разведке что это такое?

- Ну, и в разведке тех, которые болтают.

- Та-ак! - уже более откровенно крякнул старший сержант.

- Что ты хочешь сказать? Что я - болтун? Ну и что? Имею такую слабость - поговорить. Ну и что? Может, я людям хочу облегчение сделать в их ранении, развлекаю их своими разговорами.

Старший сержант по-прежнему вприщур смотрел на Жору, продолжал свое:

- А что такое пээнша-два?

- Знаешь что, старшой, ты мне туману не напускай. Говори сразу, что ты хочешь?

Старший сержант откинул голову на подушку, задрав квадратный подбородок, на лбу у него выступили крупные бусинки пота - видимо, опять начался приступ боли. Но он все-таки сквозь стиснутые зубы сказал:

- Никакой ты не разведчик… Трепло ты…

Рыжий сапер, желая примирить их, тогда заступился:

- Что тебе, старший сержант, жалко, что ли? Пусть говорит. Ему же за это жалованья не прибавят. Раз парню нравится.

- Н-нет! - твердо отрезал старший сержант.

И с тех пор старший сержант из своего угла постоянно приглядывался к Жоре, словно был на страже чести разведчиков, иногда снисходительно разговаривал с ним, полуиронически, но никогда серьезно. Так было и на этот раз, когда Жора бережно положил на тумбочку "Графа Монте-Кристо".

- О разведчиках можешь не беспокоиться, старший сержант, я ей не заливал, - сказал Жора. Повернулся к нам: - Но бабец, братцы, доложу вам… - Он чмокнул и поднял к губам собранные в шепотку пальцы. - Таких я еще не встречал в своей практике.

Старший сержант отвернулся к окну, тихо бросил:

- Циник ты!

- Может быть, старшой. Все может быть. Но ведь - война, - покровительственным тоном умудренного человека произнес Жора. - Война! Может, у меня это последняя возможность душу отвести. Ты вот отвоевался. Рано или поздно домой поедешь. Меня же скоро выпишут на фронт. А там, кто знает, возьмут да и убьют…

Неунывающий, несмотря на постоянную боль в культе, рыжий сапер с нетерпением ждал конца этой перепалки. И едва наметилась пауза, он тут как тут со своим на редкость ненасытным любопытством:

- Как это ты, Жора, проник туда, к ней в палату? Сколько ден крутился и все-таки проник.

- Солдатская находчивость, дед. - Жора начинал входить в свою роль, садился на любимого конька. Глаза у него затягивались дымчатой поволокой. - Лиза катила перевязочный столик к ней. А он через порог никак не переезжал. Я тут как тут, подхватил, помог вкатить в палату… Ну, братцы, видел я красавиц, многие на шею кидались. Но такой не встречал. Сногсшибательная блондинка…

Он метался по узкому проходу между кроватями в мягких комнатных тапочках, как барс с подобранными когтями - такой же мускулистый, гибкий и такой же алчный.

- Вошел и обомлел. В глазах потемнело. Лежит на кровати этакое создание в голубом цветастом халате. Не в таком аляповатом, старший сержант, который ты хранишь под подушкой.

- Между прочим, то, что я храню под подушкой, называется летним маскхалатом разведчиков.

Жора остолбенело уставился на старшего сержанта, с минуту смотрел не мигая, потом, как-то сразу притушив пыл, занялся ужином (пищу в нашем госпитале разносили по палатам и для неходячих и для ходячих - общей столовой не было). После ужина покрутился еще несколько минут по палате и, наконец, сгреб книжку и вышел.

Сапер покачал ему вслед головой.

Назад Дальше