Книга о разведчиках - Егоров Георгий Михайлович 5 стр.


* * *

И я вернулся живым.

Прошло много лет после войны. И однажды я встретил их - Николая и Валентину Храмцовых. Вначале встретил его - бывшего разведчика, а потом и ее. У них трое детей. Они оба инженеры-строители.

Какая она теперь стала, наша летчица? Конечно, уже не девушка-подросток. Располнела. Глаза потемнели. Но порой становятся прежними, озорными. От ранения внешних следов почти не осталось. Только, когда она сидит, левая нога ее как-то странно полусогнута - полностью нога не сгибается. Из ее нынешних сослуживцев мало кто знает, что в войну она была летчиком-истребителем, ведомым у своего первого мужа. Его портрет висит у них в гостиной.

В конце хочу сказать: фамилию супругов я изменил. Так хотела она, так хотел и он.

Глава пятая. Про мышей

Да, про самых обыкновенных серых полевых мышей. Писали же про Каштанок, про Муму, про зайцев в половодье. Почему бы и про мышей не написать.

Казалось бы, что можно сказать в военных воспоминаниях про мышей? Но мои записки - воспоминание солдата, а не полководца, а солдат, он ближе к земле, он всю войну не отрывался от нее, родимой. А когда находишься к земле, что называется, лицом к лицу, то рассмотришь невольно всю и всякую мелочь.

После первого своего ранения я был направлен из госпиталя в команду выздоравливающих в одно из сел. Пришли мы сюда вдвоем со старшиной Зайцевым Николаем Михайловичем. Никакой команды здесь пока не было. Мы явились первыми. А вообще-то здесь будет дислоцироваться 32-й запасной полк 10-й запасной бригады. Нас пустила на квартиру одна сердобольная женщина. Изба небольшая. Пол глинобитный. Посредине - печь. За печкой кровать хозяйки с ребятишками. Мы с Зайцевым на ночь располагались на лавках вдоль стен. У меня еще побаливало плечо.

Живем сутки, вторые, третьи. Никто нами не интересуется. Сухой паек, который мы получили на продпункте, съели всей оравой. Перешли на хозяйскую картошку. Хоть она была и сухой и в "мундирах", но зато вволю. Мы блаженствовали.

Мучили нас мыши, житья от них не было. К ночи только погасишь свет, они начинают лазить по ногам, по лицу, по всему телу, не боясь ни капельки человека. Впрочем, не смущал их и дневной свет.

- Что же это вы, хозяюшка, - обратился в первый день с претензией Зайцев, - мышей-то столько расплодили?

- Кто их, милый, плодил? Нынче осенью, как только фронт стал приближаться сюда, их и понагнало.

- Неужто фронтом пригнало? - удивлялся Зайцев.

- Фронтом, фронтом. Раньше никогда сэстоль не было этой твари. А нынче проходу от них не стало, от этих мышей. Последние продуктишки пожирают. Нигде ничего не оставляй. Все прогрызут, везде достанут… Подвешивать пробовали в кладовке посреди потолка - и туда ухитряются добраться. Ума не приложу, как они туда-то попадают…

В первую же ночь эти твари прогрызли у моей шинели карман - такую прореху распластали, что утром только ахнул.

- Я забыла вам сказать, - убивалась хозяйка, - чтоб вы ничего в карманах не оставляли.

- У меня ничего и не было.

- Стало быть, крошки оставались какие-то.

- Сухарь когда-то был в этом кармане.

- Вот крошки-то и остались. Они из-за одного запаху прогрызут. Давай, родимый, я тебе заштопаю карман-то.

Она быстро зашила карман, не умолкая при этом.

- Говорят старые-то люди, что потому их у нас и прорва такая, что фронт гонит их, а впереди Волга, переплыть-то ее они не могут. Вот тут и скапливаются. Как перед бедой. Вы заметили, на улице сколько их?

Мы, конечно, сразу же заметили, с какой удивительной наглостью средь бела дня заполняли они улицу. В разных направлениях, из конца в конец перекатывалось множество серых комочков. Чем-то напоминали они стаи воробьев на дороге, по которой возят зерно небрежные возчики.

Как-то утром пришел к нам дед, живший по соседству.

- Ребяты, помогите кадку выкатить из кладовки.

Солдат не привык расспрашивать, что, зачем и почему, - раз надо, значит, надо.

По дороге Зайцев все же поинтересовался:

- А что, кадка-то не нужна стала в кладовой? Дед все время ухмылялся - не иначе что-то приготовил нам, сюрприз какой-то.

- Дело вот в чем, ребяты. Мыши одолели, проклятушшие, и я решил сделать научный ксперимент: вташшил со старухой кадку в кладовку, намазал внутренность ее салом, а сверху поперек положил дошшечку на вертушке и привязал сала. Как только мышка пойдет к салу по этой дошшечке, дошшечка переворачивается и она, голубушка, бух туды, в кадку. А утресь у старухи чугун вару взял и обварил их всех тама. Так вот нада выкатить на улку.

Кадка, которую дед не мог выкатить со своей старухой, была больше похожа на чан - она чуть пониже нас с Зайцевым, в два обхвата. И в ней на три четверти ее емкости… мыши; Мы с Зайцевым даже попятились от ужаса.

Вчетвером мы кое-как выкатили кадку на середину улицы, опрокинули и любопытства ради стали считать, отшвыривая палочкой по две, по три твари.

Две с половиной тысячи насчитали!

Долго потом эта куча лежала посреди дороги. Когда прибыл полк, появились в селе военные автомашины, кучу немного разъездили. Причем каждый новый шофер непременно останавливался и удивленно рассматривал это скопище. И так до тех пор, пока не выпал снег. Снег прикрыл все. Но зато на снегу появилась густая сеть мышиных тропинок.

Невольно возникает, наверное, вопрос: а какое отношение эти мыши имеют к разведчикам и к разведке? А очень даже прямое.

Эти миллионы и миллионы серых прожорливых тварей не только все поедали на своем пути. Они несли страшную болезнь - туляремию, мышиную чуму, которая передавалась и человеку. Из-за этой чумы я на целых полтора месяца позже попал в разведку. И не в ту, в которую собирался.

В середине ноября, когда уже пришла обрадовавшая всю страну весть об окружении нашими войсками 22-х гитлеровских дивизий под Сталинградом, меня зачислили в маршевую роту и отправили на станцию Иловля, куда прибыла для пополнения 233-я стрелковая дивизия. Я тогда, помню, невесело подумал: окружили без меня, а добивать без меня, видимо, не добьют. Поэтому когда генерал перед строем спросил, есть ли желающие пойти в дивизионную разведку, я сделал три шага вперед.

Разведчики встретили новичков с любопытством и заботой. Хорошо накормили - а армии это очень важно. Расспрашивали: кто откуда, где воевал и вообще что за человек.

А к вечеру у меня обнаружилась повышенная температура - она была, видимо, и раньше, только я о том не догадывался. Фельдшерица - в разведроте свой медработник, - симпатичная шустрая девушка, долго щупала у меня и еще у одного бедолаги под подбородком железы, искала внешние признаки мышиной чумы, потом покачала головой и повела нас в госпиталь. А в ночь дивизия ушла на фронт.

Я бы, может, никогда не вспомнил про этих мышей - мало ли мрази на войне встречает человек. Но восемь месяцев спустя, летом сорок третьего, везли меня, тяжело раненного, с Курской дуги в Ессентуки через Сталинград, и в окно санитарного вагона с высоты железнодорожной насыпи я смотрел на руины великого города. Они кишмя кишели крохотными серенькими фигурками. Это были пленные фрицы, разбиравшие завалы, расчищавшие разрушенный ими же город. Было в этой картине что-то знакомое. Я смотрел и никак не мог вспомнить, где я это уже видел. И вдруг осенило - мыши! Полчища мышей, серую мышиную чуму вспомнил я, глядя на кишащий пленными город в приволжской степи.

А через тридцать пять лет на встрече однополчан я познакомился с бывшим военфельдшером 812-го артполка, входившего в состав нашей дивизии, Шурой Кузьминой.

После она мне написала в одном из писем:

"Может, это действительно символично то, что ты написал про мышей - что их пригнал к Волге фронт, что им дальше некуда было бежать - только на самом деле это было не так.

В то время, когда свирепствовала туляремия, я работала в спецотряде по борьбе с эпидемией. И, конечно, специалисты (а не твоя хозяйка и не "старые люди", на которых она ссылается) исследовали причины столь необычного мишиного нашествия.

Дело все в том, что природа сама регулирует рождаемость грызунов и других мелких зверушек в зависимости от видов на урожай, от обилия кормов. А как известно, сорок второй год в донских и приволжских степях был очень урожайным. А убрать этот урожай было уже некогда - на территории этих областей развернулись боевые действия. Все зерно осыпалось на землю, в поле. Это и создало благоприятные условия для появления такого несчетного множества мышей.

Конечно, ты можешь иметь свою точку зрения - это твое право. Только нам тогда объясняли это так".

Наверное, так оно и было, как объясняли специалисты, а не "старые люди"…

Глава шестая. В землянке

Я никогда не видел лица этого человека. Не знаю его фамилии, его имени. Не помню, откуда он родом. Знаю лишь, что он лейтенант, - и все. Мы разговаривали два-три часа. И тем не менее не могу не сказать о нем: он запомнился на всю жизнь. Я часто думал о нем в течение всей войны. И после войны.

Встретились мы так.

Я протиснулся в землянку. В ней было тепло и абсолютно темно. На всякий случай поздоровался. Мне ответил мягкий задумчивый голос. Немного помешкав, он настороженно спросил:

- Кто?

- Из новеньких я. Пополнение…

- А-а. То-то слышу - голос незнакомый. Откуда?

- Из госпиталя. После ранения.

- Где воевал?

- Под Котлубанью.

- Да-а, там были сильные бои осенью, помню… Располагайся, отдыхай. Есть хочешь? Там на печурке котелок со "шрапнелью", поешь. Хлеб пошарь, тоже где-то там.

- Спасибо, не хочу.

Видать, он был рослым: его ноги выдавались в проходе. Я нечаянно задел за них в темноте, когда стал устраиваться на другой лежанке, к печурке поближе - от нее чувствительно тянуло теплом.

- Откуда родом? - спросил он.

- Сибиряк.

- Хорошие ребята сибиряки, - тихо произнес он и, помолчав, добавил: - У нас есть один сибиряк, Иван Исаев. Из Красноярска.

- Я с Алтая.

- Никогда не был в Сибири. Говорят, у вас на Алтае горы красивые, как в Швейцарии.

- Не был, не знаю.

- Где, в Швейцарии?

Я невольно засмеялся.

- И в Швейцарии не был, и в наших горах.

- Зря. Посмотрел бы. Я люблю смотреть.

Он говорил неторопливо, как, видимо, перед моим приходом неторопливо думал. Наверное, вспоминал дом, потому что стоило лишь заговорить о родной деревне, как в голосе появилось не то чтобы оживление, а какой-то интерес, теплота, раздумчивость.

- До войны я механиком работал в совхозе. Скучная работа. Это я считал тогда. А сейчас как начну вспоминать, - вспоминаю почему-то все чаще и чаще, - и думается мне, что интереснее моей работы вроде бы нет и не было на свете. Так бы домой и улетел. В наш хреновенький гаражишко, к моим полуторкам. Кажется, люблю я их сейчас чуть ли не больше всего на свете. Запах гаражный! Ты, наверное, не представляешь всего этого? Тебе сколько лет-то?

- Сегодня исполнилось девятнадцать.

- Поздравляю… Конечно, неженатый?

Я хмыкнул:

- Чего я, очумел, что ли…

- Мне вот двадцать два. А я уже очумел.

Он долго молчал: видимо, снова улетал мысленно в свою деревню, потому что, когда я вроде бы начал придремывать, он вдруг заговорил:

- Была у нас в деревне девчушка. Невзрачненькая, серенькая. Я уж школу кончил, а она все еще ходила в седьмой или восьмой, а может, и в десятый класс. Я не считал в то время. Мимо нашего дома ходила. В материных валенках, в большой шали. А потом как-то однажды весной вдруг она скинула всю эту шушеру. Увидел я ее и остолбенел. Думаю: боже мой, откуда такая красота-то взялась! Из ничего вроде бы расцвела. Стою и, рот разинувши, смотрю. А она подошла и улыбается: "Что, - говорит, - только сейчас и заметил? А я-то, дура, думала, что ты зрячий… Вильнула подолом и прошла мимо. И началось у меня, как в любовном романе: я за ней, она от меня. Чувствую, что совсем не отрезает и близко не подпускает. Обиделась, что ли…

Он зашуршал газетой - видимо, впотьмах отрывал лоскут на закрутку. Потом заработала "катюша" - посыпались искры. Прикурил. Мне виден был красный огонек цигарки, и когда огонек вспыхивал, то освещались кончик носа и глубокая ямочка на квадратном подбородке.

- И откуда у них такая обидчивость берется? Вроде бы вчера еще соплюхой была. А тут вдруг на вот те - гонор…

Он опять замолчал. Лежал, попыхивая цигаркой. Потом вздохнул.

- Приду, бывало, в клуб, а она с учителем танцует. Был у нас такой очкарик, на скрипке играл. Каждый раз, как только самодеятельность выступает, так он "Амурские волны" да "Дунайские волны" - одно и то же пиликает. До сих пор не переношу я эти "волны"…

Он тихонько засмеялся.

- В госпитале, знаешь, однажды услышал, так меня трясти стало, как в лихорадке. Доктор был у нас весельчак старичок, говорит: у тебя, парень, по-медицински выражаясь, аллергия, то есть отрицательная реакция на эти вальсы. Явление, говорит, довольно редкое в природе… А я-то знаю, чего ради у меня такая реакция!.. Бывало, подойду к ней. Не успею двух слов сказать, а он тут как тут: разрешите, говорит, пригласить вас на танец? Какая тут может быть положительная реакция! Так бы по морде ему и заехал. А все от злости, что сам танцевать не выучился - стоял, стены отирал. Но зато когда танцы заканчивались, тут уж я к ней никого не подпускал - как коршун кружил вокруг… Долго мы хороводились. Долго она испытывала меня, так сказать, на прочность… Я к тому времени уже начал понимать, что любовь должна чем-то питаться, не только одной ревностью и петушиным задором. Чувствовал, что очкарик со своими вальсами не нужен ей. Она с ним заигрывает, чтобы подразнить меня и вообще посмотреть, на что я способен. Ей нужен сильный человек. А когда я это понял, воспрянул духом: танцами и всякими там дунайско-амурскими волнами мне, конечно, не взять, а вот в технике - тут мы посмотрим.

Он легко поднялся на лежанке, два раза торопливо затянулся окурком, осветив квадратный подбородок, острые скулы и свесившийся на лоб чуб, бросил окурок к печурке и снова лег на спину. Долго молчал.

- Понимаешь, люблю я технику. - Он снова помолчал. - Мне бы образование инженерное, я бы, может, стал, как Рудольф Дизель. - Вздохнул. Стал снова отрывать газету, закуривать. - Я бы непременно изобрел что-то грандиозное. - И вдруг спросил меня: - Ты в технике что-нибудь кумекаешь?

- Да так, общее представление. Трактористом работал немного.

- Ну, тогда ты поймешь, - оживился он. - Понимаешь, я задумал изобрести принципиально новый двигатель. Без поршней и без кривошипно-шатунного механизма. Роторный двигатель. Понял?

- Н-не очень.

Он засмеялся.

- Конечно, надо бы чертеж посмотреть. А в двух словах принцип его работы таков. В динамо-машине ротор видел? Вот и тут такой же стержень. Между стержнем и стенками цилиндра фигурное пространство, в котором вращаются лопасти и за счет конфигурации стенок создают разницу давления в цилиндре, производят всасывание, сжатие и выхлоп. Понял?

Я не совсем понял, но сказал:

- Примерно представляю.

- Так вот, я ночами сидел над этим двигателем. Массу литературы перечитал. Начал вроде бы шутя, в пику тому очкарику, а потом захватило меня. В мастерской отлил чугунный цилиндр с конфигурациями внутри. Всем гаражом драили до зеркального блеска. Долго не заводился. Потом только понял - обороты ему надо большие. Пружину заводную приспособил. Ка-ак она крутнула! Завелся. Понимаешь, весь гараж прыгал от радости. А я, конечно, больше всех. Хорошо работал. Только нагрузку не принимал, малосильный получился. В чем дело - понять не могу. Но я его добью все равно. После войны в академию поеду с ним. Какому-нибудь ученому отдам, пусть до ума доведет мою идею.

Он снова замолчал. И надолго. Докурил цигарку, заплевал на ладони, не поднимаясь, бросил к двери, откуда тянуло стужей.

Меня подмывало спросить, чем же кончились его ухаживания. Наконец насмелился. Кашлянул.

- Ну, а как с тем делом? Свадьба-то была?

Он молчал… Значит, неспроста молчит, подумал я, Должно, отбил очкарик у него девку-то.

- Не было свадьбы, - наконец, сказал он тихо, - На второй день войны меня взяли в армию. Прибежал к ней домой. А ее нет, в город уехала по каким-то делам… Прибыли мы на станцию. Ждем отправки. Много нас скопилось. Сутки ждем. На душе у меня до того муторно - хоть волком вой. К вечеру подали вагоны. И тут слышу, меня вызывают. Выбираюсь из толпы. Гляжу - она! Кинулась ко мне на шею. Плачет, а сама целует меня и приговаривает: "Дура! Вот дура-то - себя счастья лишала…" И еще всякие ласковые слова мне говорила при всех, никого не стесняясь. А потом достала из-за выреза кофты загсовый листок, говорит: "Хочу быть твоей женой. Давно согласна, да вот из-за своего дурацкого характера и тебя мучила и сама терзалась, все не верила, что ты меня сильно любишь. Давай распишемся в присутствии вашего командира. Едва упросила председателя сельсовета. Выдал листок…" Ну, я от радости, конечно, очумел, расписался сдуру-то. В эшелон и - поехал.

- Почему сдуру? - искренне удивился я.

- А что умного-то? Закабалил девку этой бумагой - и все. Ни жена, ни невеста…

В землянке стало тихо. Я приподнялся на локте, ожидая продолжения рассказа: что же, что же дальше?.. А что, собственно говоря, могло быть дальше?

У входа в землянку послышались торопливые шаги. Заскрежетала обледенелая палатка. Просунулась голова.

- Лейтенант! К пээнша-два!

- Сейчас.

Он начал собираться. Я тоже сел на своей лежанке.

- Может, помочь что-нибудь, товарищ лейтенант? - предложил я.

Он ничего не ответил. Долго шуршал одеждой. Посапывал. Потом сказал бодро:

- Ну, парень, отдыхай. Мы - за "языком"… Вернусь, покажу тебе чертеж двигателя. Покумекаем вместе.

Но он не вернулся.

Утром принесли его ребята на плащ-палатке и похоронили. Я прибежал на взгорок, когда над могилой давали залп длинными очередями из автоматов.

К концу дня я пришел в землянку старшины вместе с другими новичками получать оружие, валенки, маскхалат. Там сидел начальник разведки полка, пээнша-два, грузный капитан Сидоров, и, как я немного погодя понял, писал родным погибшего лейтенанта. Старшина вывалил на стол содержимое лейтенантского вещмешка.

- Вещей ценных нет, товарищ капитан, одни письма… Вот, правда, папка с какими-то чертежами.

Капитан оторвался от письма.

- Папку пошлем по инстанциям - может, что дельное. А письма сжечь.

- Письма-то от жены, товарищ капитан. Чуть не каждый день получал. Любовь, должно, сильная была.

Не отрываясь от листа, капитан сухо произнес:

- Не посылать же их обратно.

И старшина молча стал бросать их в топящуюся печь. Они корежились, свертывались в трубочки, словно никак не хотели сгорать, потом враз вспыхивали ярким пламенем и мгновенно превращались в черную фольгу.

Капитан закончил писать. Посидел еще, задумавшись. Повернулся всем туловищем к печке. Долго, не мигая смотрел на огонь. Очень долго. Потом вздохнул, тихо произнес:

- Се ля ви…

- Что вы сказали, товарищ капитан? - поспешно спросил старшина.

Капитан все еще смотрел на огонь. Наконец поднялся, опершись о колени.

- Такова жизнь, старшина…

Назад Дальше