Поколение - Богдан Чешко 9 стр.


* * *

- Так вот какое у вас оружие, вот какое… и это называется оружием?

С отчаянием вздымая руки кверху, Жанно шагал в грязных сапогах взад и вперед по фиолетовым цветам ковра.

- И это оружие!

Он с воплем подскочил к столу, схватил семимиллиметровый маузер, дернул за перезаряжатель - вылетела гильза. Он продемонстрировал, как следующий патрон становится наперекос в стволе, парализуя механизм оружия.

- Вот, пожалуйста, причем сейчас я делаю это без спешки, а при стрельбе получится еще хуже. Из этого пистолета можно выстрелить один раз. Теперь следующий… австрийский пистолет времен прошлой мировой войны - "штейер", сломан выбрасыватель, стреляная гильза не извлекается. Выстрелить можно один раз. Вот ФН, разболтан, как старая телега, и покрыт фиолетовым лаком. Почему фиолетовым? Черт возьми… Знаете ли вы, дорогой товарищ политрук, что выстрел из этого пистолета возможен только в том случае, если его приставить ко лбу… Единственная стоящая вещь во всем этом хламе - граната, десантная граната английского образца. Да, товарищ Бартек, да, дорогой Юрек… Вот огневая сила моего отряда: три выстрела из пистолета калибром семь целых тридцать пять сотых и одна граната. И я должен с таким оружием поджечь немецкий гараж, который охраняют пятеро солдат с современными автоматами, карабинами и ручным пулеметом. Тремя выстрелами я должен прикрыть отход четырех людей, после того как они бросят бутылки с горючей смесью. Нет, дорогие мои… Я человек смелый, но не самурай. Бартек, приказываю тебе обо всем этом доложить начальству. Напишешь рапорт и повторишь в точности то, что я здесь говорил. В точности. До свидания. Мне пора. Комендантский час.

Двое юношей остались сидеть за столом. Понуро глядели они на свое "никудышное" оружие, но соображения у них были разные.

- Он прав, - сказал Юрек.

- Нет, не прав, - сказал Стах. - Мне рассказывал один парень из Повонзек, как они достали первый пистолет. И смех и грех. Выследили одного эсэсовца, который ходил к бабе, что жила у вторых кладбищенских ворот. Оружия у них не было никакого, даже паршивого пистолетика. Сначала они хотели сделать пугач из дерева и постращать его на темной лестнице, но когда макет был готов, они от этой идеи отказались, потому что риск слишком большой. Немец мог не испугаться - и тогда им крышка. Что же они сделали? Взяли по куску трубы от газопровода, в один конец налили немного свинца для веса и отправились в засаду. А парни такие же, как ты, гимназисты, и для них ударить человека трубой, что ни говори, дело нешуточное. Но, несмотря ни на что, начали они его лупцевать сразу со всех сторон. Ендрек мне говорил, что шум был не приведи господи, потому что и немец орал, и они пищали. Сами даже не заметили, что кричат. Немец полетел спиной вниз по лестнице, цепляясь за прутья перил, успел даже расстегнуть кобуру, только достать пистолета не успел, потому что Ендрек здорово его треснул. "Мне сперва показалось, - говорил он, - что труба застряла у него в голове. Места потом себе не находил. Но как взгляну на парабеллум, радостно на душе становится, говорит. Даже не было потом большого шума". А пистолет есть, и у них на Повонзках руки развязаны.

- Идите поешьте чего-нибудь, мальчики.

Мать приготовила на кухне бутерброды со свекольным мармеладом и кофе.

- Больше ничего в доме нет, ты не предупредил, что у нас будут гости.

Из-за затемненных гофрированной бумагой окон доносился скрип железа. Это с наступлением комендантского часа Метек, сын дворника, громыхая ржавыми засовами, закрывал ворота.

Теперь отрезанный от улицы дом, из которого под страхом смерти никто не имел права выйти, был словно корабль, отчаливший от пристани и подчиненный законам своей внутренней жизни. Люди засыпали тревожным сном, готовые вскочить с постели, как только послышится шум у ворот, звонок, вызывающий дворника, или вой фабричных сирен, возвещающий городу, что советские самолеты бушуют в тылу противника.

Когда они засыпали, сжимая под подушкой "никудышное" оружие, Стах говорил Юреку:

- Ты Жанно не верь. Не дай себя провести. Он не наш. Если бы он был прав, нам пришлось бы послать к черту всю нашу работу. Что, например, могут сделать с бронетанковой дивизией пятнадцать партизан с выкопанными из навоза винтовками? Ничего не могут. А что пишет "Гвардеец"? "Наша тактика - застигать врасплох". Дело не в количестве пистолетов, а в нападении врасплох. Мы бьем их там, где они меньше всего ожидают. Застигнуть врасплох - вот в чем дело. Ты Янеку не верь, он не прав, а поскольку он не коммунист, у него нет особого желания бить немцев. Ему бы хотелось, чтоб его возили на автомобиле, прикрывали со всех сторон пулеметами. Немцы тоже любят ездить на танках, однако под Сталинградом застряли - и получат… ой, получат. У них тоже нет охоты воевать. Им бы только петь "Хтайли-хтай-лю…", топать сапожищами, вонять бензином, воровать кур у баб и убивать без хлопот… Хуже всего то, что у нас сорвалась первая операция.

Ночью разбудил их хор сирен, к которому присоединялись все новые голоса. Казалось, весь город воет глотками труб, вопит от страха перед налетом. Юрек поднял штору. В усеченном стенами домов многограннике неба суетливо кружила вспугнутая летучая мышь. На лестнице хлопали двери.

- Не будем спускаться, - сонным голосом сказал Стах. - Не надо, чтоб твои соседи знали, что у тебя ночует посторонний.

После минутного молчания, когда сирены смолкли, Юрек спросил, нарушив тишину:

- Боишься, Стах?

- Чего?

- Ну, налета. Того, что обнаружат оружие под подушкой, всего. Я спрашиваю, боишься ли ты за жизнь? Представь себе, ломятся в ворота. Ты знаешь, что это гестапо и что это за тобой. Боишься?

- Конечно, боюсь. Кто ж из нас не боится? Все боятся. Кому жить не хочется? А ты бы шел лучше спать и не задавал дурацких вопросов и не воображал бог знает чего, - буркнул Стах со злостью и ткнул кулаком в подушку. - Только спать мешаешь.

Юрек лежал, подложив под голову руки, пока сирены новым воем не возвестили отбой воздушной тревоги.

"Такие уж мы… боимся. Не умеем ни стрелять, ни бросать гранаты, а воюем… воюем. Начали воевать". Юрек думал о той жестокой, неустанной битве, которую придется вести, о смерти, которая будет налетать, как ястреб, неизвестно откуда и когда. Он думал о том, что назад пути нет. И об этом он подумал не то с сожалением, не то с горечью.

XIII

Из тех, кто жил на Хлодной, остались в гетто Давид, Гина и Маркус. Остальных вывезли на улицу Ставки и держали там, пока не погнали к платформе Гданьского вокзала по кривым улицам, названия которых - Смутная и Покорная - звучали как безжалостная насмешка. Они входили по сходням в теплушки и оттуда в последний раз окидывали взглядом простиравшиеся за вокзалом плоские пустыри, город, где на каменистом кладбище лежали их близкие, развевающиеся занавески в распахнутых окнах домов, где все было перевернуто вверх дном и валялись обрывки бумаг, тряпки, летали перья. Потом из уст в уста передавали рассказы о поездах, мчащихся ночью и днем по равнинам восточных воеводств. Говорили, что даже пронзительный свист паровоза не мог заглушить людских воплей. Юрек не подвергал сомнению правдивость этих слухов, хотя поверить в них было трудно. Это напоминало старинные немецкие сказания о злых духах, выклевывающих глаза матерям, которые хотели увидеть своих детей.

Давид и Гина переждали период первой ликвидации в тайнике, вырытом под подвалом. Туда просачивались грунтовые воды, и нужно было обладать сильной волей, чтобы пересидеть там опасное время, прижавшись спинами, животами, бедрами к людям, жаждущим, как они, спастись и выжить.

Мать ушла, чтобы принести еды. Затея была почти безнадежная. И мать не вернулась. А виной всему был Маркус. Он лежал в постели, пожелтевший и высохший, лицо закрывали рыжие слипшиеся космы. Чтобы заглянуть ему в лицо, эсэсовец откинул волосы дулом пистолета. Начальник эсэсовского патруля велел выходить из квартиры, а в сторону Маркуса только махнул рукой, давая понять, что на него даже пули жалко. Но едва они переступили порог, Маркус крикнул:

- Тетя, выходи, они уже ушли.

Эсэсовец вернулся и из-под локтя, не целясь, выпустил из автомата очередь в сторону кровати. Маркус свернулся клубком, как червяк, на которого наступили. Но убили не его, а мать Давида, которая спряталась под свисающим с кровати одеялом. Поплатившись за неосторожность двумя ранами, полубезумный Маркус продолжал влачить жалкое существование.

Он ходил, волоча покалеченную ногу, и попрошайничал. Один из самых ужасных нищих во всем гетто - он существовал благодаря своему уродству. Ему совали милостыню, когда он, потрясая черными кулаками, с воем выкрикивал проклятия и молитвы. Даже ко всему привышние люди останавливались, заслышав его пронзительные вопли: "Ой, евре-е-е-и, евре-е-е-и!" В уголках его губ виднелась запекшаяся пена, голова покачивалась из стороны в сторону, глаза были широко открыты, точно у него срезали веки.

Он помогал Давиду и Гине. Давид зарабатывал очень мало, рисуя портреты посетителей ресторанов. Его вид вызывал отвращение у этих сытых людей. Напоминание о голоде было им неприятно, это портило аппетит и выводило из равновесия. Его рисунки не нравились. Они ждали дружеских шаржей или героических портретов. А из-под пера Давида являлось на свет их истинное лицо, тогда они говорили, что не похожи, и не платили. Потом он научился изготовлять в присутствии заказчика визитные карточки. Он слегка надрезал бритвой толстый картон и, используя эффект светотени, делал надпись с растительным орнаментом вокруг фамилии. Это изобретение немножко его поддержало. Однако вскоре появились конкуренты, и вновь пришлось жить на милостыню, собранную Маркусом.

Теперь они ютились в огромном, совершенно пустом складском помещении, где только пол был устлан человеческими телами. Над этим лежбищем возвышались тонкие колонны, подпиравшие темный потолок.

Давид выбрал наиболее освещенную, обширную, как аэродром, стену и принялся писать на ней фреску о еврейском народе.

- Я изображу в этой композиции все, что знаю и чувствую. Героизм и чудовищные муки еврейских коммунистов и таких, как Маркус, и убитых. Прокляну фашизм и прославлю пролетариев. Хочу поведать и о простых вещах - о любви. Только не знаю, Гина, как это связать с остальным. Отложу напоследок.

Он рассказывал об этом по ночам девушке, когда они не могли уснуть от голода. Рассказывал, чтобы она не слышала бормотания погруженных в болезненный сон людей.

Стоя на верхней перекладине приставной лестницы над простертыми внизу телами, Давид рисовал углем, закрепленным на конце палки, свои гигантские фигуры. Он рисовал, как пещерный человек: сажей, глиной, известью. Краски в порошках, которые приносила неизвестно откуда Гина, он хранил, как хлеб.

Когда у него о шершавую стену истерлись все кисти, он стал делать их из своих волос и волос Гины.

Он рисовал в состоянии вызванного голодом возбуждения. Он спешил и проклинал осень, которая сокращала день. Повиснув в воздухе, как паук, он водил кистью по стене, соскребал пятна, прочерчивал резцом контуры, разгоряченный, с сухими пылающими глазами.

Слышно было, как он громко напевал мелодию "Аппассионаты" или древние еврейские песни. Еще немного, и он сошел бы с ума от мысли, что проиграет состязание с временем, не успеет до смерти оставить память о своих соплеменниках и о себе, а это казалось ему единственным, что еще можно было сделать.

Он перестал рисовать и не доделал работу после того, как Гина однажды ночью сказала ему на ухо:

- Деви, я слышала, есть отважные люди, можно достать оружие. Мы не дадимся им в руки живыми.

XIV

В октябре 1942 года в залах ожидания на вокзалах, при входе в немецкие трактиры и бордели появились большие белые плакаты. На них огромными буквами было напечатано: "Achtung", внизу поменьше: "Banditenge-biet", а еще ниже приказ: "Gewehr greif - und feuerbereit halten" . Следующий год подтвердил правильность почетного названия "бандитский район". Город сохранил это название до конца - до того дня, когда он прекратил свое существование.

Если бы кто-нибудь взял на себя неблагодарный труд начертить кривую репрессий, то оказалось бы, что она резко шла вверх каждый год поздней осенью.

- Осенью, когда умирает природа и мир становится голым, черным и угловатым, приходит грусть. Осень - подлое время для нас, поляков. Нас покидает стойкость, почерпнутая в оптимизме весны, буйности лета, в богатстве жатвы. Осенью уже ничего не ждешь, кроме мрака и холода, и тогда они ударяют. Они не идиоты. Их философия, психология, теория преступлений - на высоком уровне, - твердил доктор Константин.

Но Юрек, хотя и принимал его гипотезу, старался ее дополнить причинами политического характера.

Именно тогда повесили пятьдесят коммунистов вдоль полотна окружной железной дороги, а на город наложили контрибуцию. Это была первая публичная массовая казнь. В сердца людей свинцом ударила первая волна террора, длительного, неустанно растущего вплоть до осенней оргии 1943 года, вплоть до восстания. Террора, который железной лапой сдавливал мозг, камнем ложился на душу.

Одновременно появились первые красные объявления и виселицы в Марках и Щенсливицах. Там, где виселиц не установили, тела казненных висели на поперечинах телеграфных столбов, как огромные черные сосульки.

Женщины, идущие в город через предместье, закрывали детям руками глаза, но сами не могли отвести взгляда. Ветер раскачивал тела повешенных между бурой, лишенной растительности землей и сумрачным низким небом.

Гжесь пришел утром на работу в сильном возбуждении. Он со свистом втягивал ноздрями воздух. Для его собутыльников и дружков это был верный знак, что у него начинается запой. Он молчал, но когда Фиалковский заговорил с ним, он рявкнул:

- Иди прогуляйся по Щенсливицам, сразу пропадет охота попусту языком молоть. Дальше, брат, идти некуда, только и остается, что искромсать их топором. Дай в долг до субботы на четвертинку, все у меня из рук валится.

Потом Гжесь хрястнул пустой бутылкой об угол и заговорил, тупо уставясь в одну точку:

- Вороны на них не садятся. Вороны любят выклевывать глаза, а тут пролетают мимо. Ворона - хитрющая птица. Когда идешь полем с пустыми руками, она на десять шагов тебя подпустит, сама подскочит поближе, но если у тебя в руках палка, даже прутик, она подумает - ружье, и взлетит, когда ты будешь за сто шагов. Вороны не садятся, верхом пролетают, потому что внизу разгуливает немец с винтовкой… охраняет.

Когда кончился рабочий день и Родак снимал спецовку, к нему подошел Ясь Кроне и без обиняков приступил к делу:

- Я знаю, Родак, вы на меня коситесь из-за тех тряпок с немецкого склада. Я…

- Что? Извинения у меня попросить хочешь?

- Нет. Только я, понимаешь, хотел бы поступить к вам, то есть в Гвардию. Неловко говорить сегодня об этом, их повесили, а я…

- А тебя нет - радуйся.

- Боже мой, с тобой разговаривать невозможно. Я к тебе как к человеку, а ты про какие-то тряпки забыть не можешь.

- Могу. Постарайся об этом сам. А что касается Гвардии, то не я буду тебя принимать, горе-столяр, а ученик Стах или Юрек. К ним обращайся. Они - бойцы, а я старая, никуда не годная перечница.

В те времена встречи происходили на "бирже". "Биржей" назывался отрезок улицы Вольской между площадью Керцели и углом Млынарской.

Все знали, что здесь можно встретить кого нужно, наладить прерванную связь, устроиться на работу, передать сообщение.

В воскресенье, в первой половине дня, начищенные и наглаженные, выбритые, с залепленными бумажками порезами на лице, приходили сюда почти все рядовые гвардейцы с Воли. С серьезным видом ходили они взад и вперед, бросая по сторонам испытующие взгляды. Им казалось, что догадаться, кто они, невозможно. Меж тем даже самого ненаблюдательного агента могли заинтересовать эти группки оживленно беседующих между собой людей, которые то внезапно рассеивались, то собирались. Позднее "биржу" ликвидировали, потому что она противоречила требованиям конспирации. Но она сыграла свою роль в те времена, когда не было явочных квартир. Приятно было хоть раз в неделю, в воскресенье, поглядеть на свои силы.

На "бирже" Стах и Юрек встретили Секулу. Они увидели его впервые после неудачной операции.

- Уфф, - вздохнул он и с облегчением опустился на садовый складной стульчик в пивной у бабки Катажины, куда они зашли, чтобы перекусить. - Все ходят нахохлившись, как сычи. Я редко прихожу сюда, это хорошо, что мы встретились. Эх, подпольщики наши, подпольщики, всё славные мужики, да только осторожные и неуклюжие, как мамонты, потому что многосемейные. Ну, как дела, ребята? Что слышно нового, а?

- Ничего особенного. "Трибуну" распространяем в мастерской. Родак велел агитировать, говорит: "Организация - это еще не все, работайте в массах". Вы знаете, пан Секула, Фиалковского, такой маленький, аккуратный?

- Знаю, только "паном" меня больше не называй. Говори по-нашему: "вы", или лучше давайте чокнемся кружками и будем на "ты".

- Да… так вот этот Фиалковский вроде бы наш парень, но он многосемейный и на него рассчитывать нечего. После казни мы немного попритихли.

- Испугались… Послушайте, я вам кое-что расскажу. Все равно узнаете из "литературы".

Он говорил сперва о тех операциях, которые предшествовали расправам. Это был длинный рассказ с отступлениями о ночах, проведенных без сна над изготовлением мин. "Где взять пластик или тротил? Где взять тротил?" - почти кричал Секула. В его памяти ожили трудности, связанные с выполнением задания. Потом он стал подробно описывать устройство минного взрывателя, и было понятно, что для него ото тоже новое дело, что он сам с жадностью усваивает новые знания. Ребята склонились над схемой, которую начертил Секула на клочке бумаги. Стах спрашивал: "Как это плюс - минус? Ток есть ток".

- Ты ничего не понимаешь, тут полюсы, как в аккумуляторе: здесь заряд положительный, там - отрицательный, это дает короткое замыкание - искру, ну… а от искры вспыхивает вот здесь порох. Получается взрыв - и все, - объяснял Юрек.

- Да. Но это последний крик моды. А мы пробовали иначе. Всовывали взрыватель от ручной гранаты в заряд пластика, к боевой чеке привязывали шнур и, когда поезд подъезжал, дергали за шнур. Но это не всегда удавалось, иногда шнур заедало.

Мы подорвали окружную дорогу в нескольких местах около города. Но это почти ничего не дало. Немцы быстро починили путь. Надо действовать иначе - блокировать линию. Подорванный эшелон эту задачу выполняет. А так - раз, два, сменят шпалы и рельсы, подсыплют песочку - и привет: поезд идет дальше. А попробуй убрать поезд, подорванный поезд, намучаешься, да и потери ощутимее. Поэтому мы решили пускать под откос поезда, а пути больше не взрывать. Потом массовая казнь… Немцы, наверно, думали, что все кончено, что они нас запугали… Но нас уже расстреливали десятками тысяч…

Потом Секула рассказывал совсем невероятные вещи.

- Как же так… в самом центре города… - удивлялись Стах и Юрек.

Назад Дальше