– Никакого дела к вам не имею, – еще раз подтвердил Бенкендорф и подарил поэта широкой, дружеской улыбкой. – Но, неизменно уважая бабушку вашу, почтеннейшую… э… э… Елизавету Алексеевну… весьма ей сочувствую. В добром ли она здоровье?
– Бабушка моя находится в добром здоровье, – отвечал Михаил Юрьевич, не спуская глаз с Бенкендорфа. – Рад засвидетельствовать это вашему сиятельству, одновременно присоединив и свою благодарность за столь лестное к ней внимание.
– Полно, полно, поручик! Наслышан я о Елизавете… э… э… Алексеевне от генерала Дубельта и сам в свое время был счастлив ей служить, ходатайствуя о смягчении участи вашей… Но не будем вспоминать старое. Чувства мои всегда останутся неизменны.
– Могу добавить, ваше сиятельство, – серьезно продолжал Лермонтов, – что Елизавета Алексеевна пребывает в большой радости, моля бога о здравии его величества, столь милостиво решившего мою участь.
Бенкендорф насторожился: не дурачит ли его этот писака? Но Лермонтов был подчеркнуто серьезен, и шеф жандармов вернулся к прежнему дружески фамильярному тону:
– Еще раз сочувствую, поручик. Согласно показаниям вашим, вы вели себя на дуэли и доблестно и великодушно…
Теперь пришла очередь насторожиться поэту. Начинался, очевидно, деловой разговор.
– В моих показаниях, ваше сиятельство, – отвечал Лермонтов, взвешивая каждое слово, – я не имел ни нужды, ни желания отступать от правды.
– Кто об этом говорит! Помилуйте! Все мы, имеющие честь принадлежать к русскому воинству, совершенно вам сочувствуем. Вы вели себя истинно рыцарски по отношению к противнику.
В кабинет вошел, звеня шпорами, адъютант и, что-то сказав графу шепотом, подал бумагу на подпись.
– Прошу великодушно извинить меня, – слегка поклонился посетителю граф, – дела… Les affaires sont toujours les affaires, – продолжал он, чудовищно произнося французские слова.
Бенкендорф внимательно читал поданную бумагу. Адъютант с удивлением уставился на Лермонтова. В личном, уже затягивавшемся приеме графом этого поручика нельзя было не видеть события чрезвычайного. А поручик сидел как ни в чем не бывало, не обращая внимания ни на графа, ни на адъютанта.
– Ох, дела, дела! – повторил с сокрушением шеф жандармов, глядя вслед удалявшемуся адъютанту: – Минуты не дадут для сердечной беседы!
– Помимо своей воли и желания, граф, я также отнимаю ваше время. Смею думать, что есть для того какая-нибудь надобность?
– Никакой! Уверяю вас!
Граф встал из-за стола и пересел в свободное кресло, предназначенное для посетителей. Теперь он оказался лицом к лицу с поэтом.
– Имеете ли сведения о вашем противнике, бароне де Баранте? – будто невзначай спросил граф.
– Нет. И, признаться, не интересуюсь.
– Так, так… А Баранты проявляют к вам неизменный интерес. Посол, например, весьма энергично ходатайствовал о смягчении вашей участи.
– Я не имел в том надобности, ваше сиятельство. Как русский, я считал, что участь моя будет решена русским правительством без вмешательства иноземных ходатаев.
– Конечно, так! Хвалю ваши патриотические чувства… Но нельзя же не отдать дань и человеколюбию семейства де Барантов.
– Мне остается лишь отдать справедливую дань и вашему чувствительному сердцу, граф.
– За что и расплачиваюсь нередко, – с охотой подтвердил Бенкендорф. Он помолчал. – Я имею к вам, если так можно выразиться, просьбу от семейства Барантов. И посол и безутешная мать вашего противника…
– И, может быть, сам противник мой? – в голосе поэта слышалась едва прикрытая ирония.
– Я этого не сказал, – Бенкендорф наклонился к Лермонтову. – По чувству сострадания, поручик, я взялся быть добровольным посредником между вами и семейством Барантов.
– Готов почтительно слушать вас, ваше сиятельство.
– Сущие пустяки, поручик! Речь идет всего-навсего о коротком письме вашем к бывшему противнику…
– Все наши отношения раз и навсегда кончены, – резко, потеряв самообладание, перебил поэт.
– Да именно о том и идет речь! – воскликнул Бенкендорф. – Почему же и не написать вам в письме, что, поскольку отношения кончены, вы не намерены преследовать молодого барона в случае его возвращения в Петербург. Ведь говорил я вам, сущая безделица… Ну, и между строк прибавить, к утешению всей семьи, что ваше показание о выстреле, сделанном вами якобы в сторону…
– Будем уважать истину, граф! Я стрелял именно в сторону!
– А секундант ваш, господин Столыпин, оного обстоятельства не подтвердил. Стало быть, сами вы сгоряча запамятовали. Сгоряча и показали… Вот и представляется вам случай восстановить истину и честь русского офицера…
– Позвольте задать вам один вопрос, ваше сиятельство: предлагаете ли вы мне эту унизительную сделку по праву шефа жандармов?
– Ни боже мой! – Бенкендорф замахал руками. – Имею честь беседовать с вами отечески и совершенно конфиденциально.
– В таком случае позвольте предать наш разговор забвению…
– Не спешите, поручик! – Бенкендорф слегка, но очень выразительно постучал по столу. – Я со своей стороны счел бы ваше письмо доказательством раскаяния и поводом для ходатайства за вас… разумеется, во благовремении.
– Мы совершенно напрасно тратим время, граф! Очевидно, мы разно думаем о чести человека и офицера.
– Оставим громкие слова, поручик! – Бенкендорф говорил, не повышая голоса, и лицо его, пухлое, мятое, изрезанное морщинами, по-прежнему сохраняло отпечаток добродушного безразличия, только в выцветших глазах зажглись искорки, как у хищника, чувствующего, что добыча ускользает из рук. – Не заблуждайтесь, поручик, в вашем положении, – продолжал шеф жандармов. – Вторично ссылаемому на Кавказ, не вам говорить о чести офицера.
– Мне остается повторить, ваше сиятельство, что мы, по-видимому, расходимся во взглядах на многие предметы.
– Это последнее ваше слово?
– И на том разрешите откланяться? – Лермонтов встал. – Не премину передать бабушке ваши чувства, о которых вы изволили говорить.
– Пеняйте на себя, поручик! Ваше будущее вот у меня где! – шеф жандармов сжал руку в кулак. – Впрочем, вы свободны.
– Буду всегда помнить эти драгоценные слова вашего сиятельства…
Бенкендорф резко дернул за шнурок звонка.
Поэт вышел в приемную и столкнулся с каким-то ожидающим приема генералом. Генерал был бледен, щеки его подергивались, а в глазах застыл ужас. Генерал мелко крестил увешанную орденами грудь и что-то шептал. Вот что значит быть приглашенным к шефу жандармов, в его служебный кабинет!
В ведомстве, возглавляемом графом Бенкендорфом, шла повседневная работа. По коридорам сновали замухрышистые чиновники. Мимо Лермонтова промчался, звеня шпорами, бравый ротмистр. Какой-то жандармский полковник лениво, должно быть по привычке, оглядел гусарского поручика.
Лермонтов вышел на улицу.
Глава четвертая
В апреле жители Петербурга, уставшие от мокрого снега и холодных дождей, вдруг начинают понимать: идет весна! Все чаще поглядывает на посветлевшее небо мелкий чиновник, пробираясь в департамент. Поглядывает и прикидывает: этак недели через две можно будет и вовсе обойтись без калош; ладно, что не произвел без времени лишнего расхода. Разные бывают мечты по весне у жителей столицы.
Но известно, Петербург – город чиновный. Равняться бы и весне по служилому люду, по табели о рангах или хоть по придворному календарю. А она не хочет знать никакого благочиния. То задержится неведомо где, то выгонит щеголей в модных пальто на Невский проспект, а засидевшихся красавиц в Летний сад. Щеголи в пальто тончайшего сукна мерзнут, а красавице и шагу не сделать по Летнему саду. Непроходимы лужи для изящных ножек, обутых в модные туфельки.
То ли дело катить по весне в собственном экипаже на Елагин остров и, похаживая по Стрелке, ждать, когда нырнет солнце в Маркизову лужу! Только долго придется ждать. Не клонит солнышка ко сну в вешний озорной день. Да разве уснешь под воробьиный гомон!
Еще раньше, чем опустится солнце в льдистые воды, Петербург станет похож на сказочный призрак. Исчезнут клубы фабричного дыма, небо подернется чуть видимой синевой, а дворцы и набережные, дома и улицы растают в сизой, словно струящейся к небу дымке… Дымка то сгустится над городом, то вдруг озарится закатными лучами, и кажется тогда, что плывут, глядясь в Неву, воздушные замки.
Воздух тих, краски земли и неба так упоительно ясны, что сама Петропавловская крепость выглядит светлым видением. Но так только кажется. Из века в век стоит нерушимая твердыня, оплот самодержавия, тюрьма для безумцев… Здесь томился Александр Радищев, предвещавший плаху царям. Сюда с собственноручными записками посылал Николай Павлович тех, кто потерпел поражение на Сенатской площади в декабрьский день 1825 года. Здесь хватит места для каждого, кто дерзнет усомниться в богоустановленной власти Николая Павловича или в святости каких-нибудь иных российских устоев. А не хватит для безумцев места в Петропавловской крепости – чуть далее от столицы стоит Шлиссельбургский замок.
Велика Русь! Есть у монарха и сибирские рудники и Кавказ. А еще больше – верных слуг. Кроме графа Бенкендорфа, есть, например, министр просвещения граф Уваров. Он повсеместно и ежечасно ставит плотины умственному разврату. И, строя те плотины, приговаривает: "Если давить, то давить так, чтобы и следа не осталось…" И действуют усердные министры – то пеньковой петлей, то умственной удавкой.
А среди верных сынов монарха как не найти богатырей, жаждущих сразиться с чудищем крамолы! Только поистаскались же они, былые богатыри! Взять хотя бы Михаила Николаевича Загоскина или Нестора Кукольника. Ходили ранее в первых писателях России – каждой строкой, словно богатырским копьем, разили смутьянов.
И сейчас пишут они – есть еще порох в пороховницах, – только либо товар стал не тот, либо набил оскомину.
А за именитыми литераторами тучей вьется вокруг словесности безыменная мошкара. Чего же еще желать?
Пятнадцатая весна приходит в Петербург после того, как на Сенатской площади отгрохотали пушки. Пятнадцатая весна! Но обманчивы и призрачны в Петербурге вешние мечты! Кажется, никогда не огласит невские просторы песня воли, кажется, никогда не залетит сюда вольной птицей надежда. Жужжит в столице Николая Павловича одна "Северная пчела". "Пчела" приглашает жителей столицы на лоно природы, на майское гулянье, дабы вместе с природой отпраздновать возрождение жизни и вознести горячую благодарность его императорскому величеству, под мудрым скипетром которого процветает осчастливленная Россия. Фаддей Венедиктович Булгарин не устает звать к этому верноподданных по каждому поводу и без всякого повода.
А сейчас и монарх, как отец, обитает неразлучно с жителями столицы. Над Зимним дворцом горделиво трепещет императорский штандарт. В императорском кабинете, несмотря на весну, сумрачно и неуютно. За ширмой походная кровать. Никакой роскоши в жилище палача и сластолюбца. Он, как солдат, служит России и кичится походной кроватью.
На письменном столе императора громоздятся самоважнейшие бумаги, министерские доклады и секретные записки графа Бенкендорфа о тайном сыске. А между этих бумаг – кто поверит! – лежит недавно вышедшая книжка: "Герой нашего времени", сочинение М. Лермонтова".
Николай Павлович читает книгу в часы царственного досуга, и чем дальше читает, тем больше хмурится… Еще не появлялось в печати ни одного отзыва об этом сочинении, еще только начинают раскупать книгу читатели, а в императорском дворце снова свершается суд над опальным поручиком Тенгинского пехотного полка.
Однако понятия не имеет о том Михаил Юрьевич, готовящийся срочно покинуть императорскую столицу. Ему нужно бы привести в порядок литературные дела, а из головы не выходит свидание с Бенкендорфом.
Надо бы поручику сгинуть, затеряться на Кавказе, чтобы забыл о нем всемогущий граф, а он, поручик, замышляет жалобу на самого шефа жандармов. Больше чем кто-нибудь знает Михаил Юрьевич – нет безрассудных смельчаков, дерзающих жаловаться на графа Бенкендорфа. Да и кому жаловаться?
Но поручик Лермонтов, искусный в игре в шахматы, обдумывает невиданный ход: жалоба пойдет к великому князю Михаилу Павловичу, командующему гвардией. Может получиться оригинальная комбинация фигур! Во всяком случае, пусть хоть почитает о себе граф Александр Христофорович…
Жалоба отправлена. Можно заняться и литературными делами. Еще и еще раз пересмотрел отобранные для первого сборника стихотворений двадцать восемь своих пьес. Среди них и новая поэма "Мцыри". Только из "Демона" не включил ни строки. Правда, "Демон" уже ходит по рукам в сотнях списков, но для печати он еще будет пестовать и совершенствовать эту поэму своих поэм. Впрочем, вряд ли и пропустят когда-нибудь к читателям песню борьбы с самим небом…
В типографию пойдет лишь малая часть написанного за многие годы. Но взыскателен к себе поэт.
Михаил Юрьевич отвез рукопись к Краевскому. Пусть присмотрит за изданием, которому суждено выйти в то время, когда автор будет скитаться по Кавказу.
Андрей Александрович проявил полную готовность. Он все больше и больше убеждался в том, что дело Лермонтова кончилось пустяками. Теперь надо порадеть об "Отечественных записках". Лермонтов и для журнала привез несколько новых стихотворений.
От Андрея же Александровича узнал, что Белинский несколько дней как слег.
– Не везет нам на встречи, – сказал поэт. – Прошу вас, Андрей Александрович, показать рукопись мою Виссариону Григорьевичу. У нас с ним начат, но не закончен спор. Так вот, в продолжение этого спора покорно прошу его принять мои пьесы. Ну, а коли встретятся затруднения с цензурой, тогда… – поэт махнул рукой, – тогда, – заключил он, улыбаясь, – возникнет еще один довод к нашему спору…
Лермонтов побывал и у милейшего Владимира Федоровича Одоевского. Впрочем, поэт не заводил здесь литературных разговоров.
В литературе Владимир Федорович платил щедрую дань утешительному романтизму и в то же время проявлял какую-то растерянность. Владимиру Федоровичу верилось, что можно примирить разные мнения, если только избегать крайностей. Крайностей Владимир Федорович не понимал и не принимал. Словом, в литературных своих вкусах Одоевский весь был в прошлом, в то время как в музыке глядел в будущее.
Музыка! Вот о чем можно было всласть и не только не споря, но в полном согласии наговориться с Владимиром Федоровичем. В беседах с ним или слушая его игру на рояле Лермонтов мог утолить ненасытную свою страсть. Любовь к музыке посетила его в детстве и никогда не покидала.
Владимир Федорович говорил о созданиях Бетховена, о предстоящих концертах, играл фуги Баха и, едва оторвавшись от рояля, начинал горячую речь о судьбах народной русской музыки.
Михаил Юрьевич слушал с жадностью: хотел насытиться на все будущие, может быть долгие, годы изгнания…
– А знаете, Михаил Юрьевич, – вдруг сказал Одоевский, – ведь стихи-то ваши тоже настоящая и притом русская музыка.
Лермонтов не понял.
– Изволите ли видеть, – объяснил Одоевский, – стоит прочесть любое ваше стихотворение вслух – и тотчас ощущаешь течение мелодии, которая задана автором.
Владимир Федорович помолчал, словно к чему-то прислушиваясь, потом прочел нараспев:
Русалка плыла по реке голубой,
Озаряема полной луной;
И старалась она доплеснуть до луны
Серебристую пену волны…
– Я читаю, заметьте, словно ноты перед собой держу, – продолжал Одоевский, – и весь напев слышу… Вот какой вы чудодей! А мысль, выраженная и в слове и в мелодии, приобретает силу неотразимую. Даже не зная вас, по вашим стихам можно судить, что отпущен вам настоящий музыкальный дар. Да и что такое мелодия? Как рождались, например, песни у древних греков?..
Лермонтов засиделся допоздна. А до отъезда оставались считанные дни. Надо бы, пожалуй, съездить к Жуковскому. Но на запасную половину Зимнего дворца, где обитал поэт, Михаил Юрьевич не поехал. В памяти еще было живо воспоминание о том, как Жуковский напечатал в "Современнике" его "Казначейшу". Все наиболее горькое, что говорится в поэме о застойном болоте провинциальной жизни, Жуковский повыкидывал своей волей и властью. "Казначейша" увидела свет, изящно причесанная редактором. Поэму старались приблизить к забавному анекдоту, а ведь была она суровым обличением. Василий Андреевич Жуковский, при всем неизменном благодушии и сочувствии к молодым талантам, снова показал непримиримую стойкость неподкупного блюстителя российских порядков.
Да если бы только случай с "Казначейшей"! Давно следит за творениями прославленного поэта поручик Лермонтов. Конечно, Жуковского не смешаешь ни с Кукольником, ни с Загоскиным. Те по усердию и за отсутствием таланта прут напрямки. Василий Андреевич поступает иначе. Он уводит читателей от невзгод земной быстротечной жизни. Он рассказывает об иных мирах, где нет ни горестей, ни слез, и терпеливо, ненавязчиво сулит каждому утешение в вечной райской жизни. На это обратил Василий Андреевич свой незаурядный талант, о том говорят его пленительные, как музыка, стихи…
Не смешаешь стихи Василия Андреевича со всей рыночной словесностью торгового дома Булгарина и компании, но куда опаснее кажутся его утешительные творения.
Рано или поздно придется и с ним столкнуться Лермонтову. Собственно, бой уже начат. "Демон" несет людям совсем иные мысли, чем те, которые проповедует смиренномудрый Василий Андреевич…
А вместо коротких дней остаются считанные часы, которые еще может провести в Петербурге ссыльный поручик Тенгинского полка. Как не отдать каждую минуту безутешной бабушке!
Куда ни поедет Михаил Юрьевич, откуда ни вернется – ждет его Елизавета Алексеевна, и в глазах ее все тот же вопрос: когда хоть остаточные годы удастся пожить ей без разлуки с внуком, без вечных тревог, слез и хлопот?..
– Я, Мишенька, опять в хлопоты пущусь, – говорит старуха, – добьюсь своего.
– Повремените, бабушка, – отвечает поэт, – для меня, бабушка, повремените… Авось, когда пройдет время, отпустят в отставку.
– В отставку! – в горестном недоумении вздыхает Елизавета Алексеевна. – Этакий-то молодец, да в отставку!
– Я ведь не от жизни в отставку прошусь. Вот издавать бы мне журнал…
– Ахти мне! – бабушка крестится. – Опять новое горе сулишь! Неужто не понимаешь, что в писаниях твоих вся беда?
– А вот и нет! Сами знаете, о сочинениях моих не было ни слова.
– А коли молчат, то, может быть, еще хуже о тебе думают.
– Думать, бабушка, мы с вами самому графу Бенкендорфу запретить не можем… Ждите меня вечером, тогда об отставке поговорим. Я на Кавказе службой займусь, а вы здесь в свое время похлопочете – вот и будем мы наконец неразлучно вместе.
– А как у тебя со Щербатовой-то, греховодник?
– Мария Алексеевна уехала в Москву, к родным. Вот и все, бабушка, что могу вам о ней сказать.
– А коли поедешь в Москву, опять ваш роман начнется.
– Нет, пути наши разошлись.
– Так ведь в Москве твоя прежняя зазноба пребывает!