Вьюга неслась по земле, тянуло от горизонта, как из-под двери.
Мерзло пиво в стакане епископа.
Индевели волосы у певцов, куржавела шерсть на лошадях, пели дисканты, плакали, гудели, стараясь не открывать рта, хитрые басы.
– Пойте, сволочи! – кричал епископ. – Не оставлять же мне ваши голоса!
Глава о событиях монастырских
В монастыре Гавриил проснулся и дверь попробовал, но оказалось, что дверь завалена.
Есть хотелось, день кончался.
День зимний короткий, а есть хочется.
Нужно было придумать, что делать.
Гавриил снял с пальца алмазный перстень, завернул в бумажку и написал на другой, канцелярской, своим почерком:
"Преосвященный владыко! Пожалованный мне перстень в знак имевшего быть бракосочетания моего с вашею племянницею возвращаю в знак вечного моего разлучения с нею, с вами и со всем светом".
Затем взял Добрынин бахтинский пистолет, сел на окно и начал его заряжать.
Послание это выбросил Гавриил через фортку, подозвав сторожа криком и показавши в окно пистолет.
Монастырщина любит события, пустились искать епископа, нашли его с певчими недалеко от монастыря.
Певчие уже не пели, а квакали, и сам епископ приустал.
Прочтя записку, вскричал епископ:
– Гнать!
Не прошло и часу, как постучался епископ в двери Гавриила.
– Жив ли ты, Авессаломе? Полно дурачиться, отвори!
Начались переговоры, и спросил Гавриил через дверь письменного увольнения и от консистории аттестат.
Бумаги эти были поданы ему через окно на вилах.
Потом впущен был епископ; он был мягок, устал и спрашивал, почему противится Гавриил браку.
– В брак вступая с племянницей вашей, – сказал Гавриил, – боюсь я как бы кровосмешения.
Флиоринский промолчал.
Отъезд российского Жильблаза Добрынина
Невеста добрынинская в великий пост 1777 года скончалась.
Добрынин, погоревав несколько, начал собираться уже к отъезду окончательно.
Был у него друг, дворянин Луцевин, рыльской воеводской канцелярии служитель.
Побили его палками при секретаре за переписание челобитной от гражданства в сенат.
Били Луцевина палками, а секретарь смотрел на это с равнодушным смехом и нюхал табак.
Сидел потом Луцевин в тяжелых железах.
И в железа-то его посадили из жалости, потому что по неблагоустройству тюрем закладывали тогда ноги узников в бревна и запирали эти бревна замком. Вот почему звались эти люди колодниками.
И набирали в одно бревно человек по нескольку, мужчин и женщин безразлично. Добрынин пожалел узника.
Луцевин из желез вылез и перешел в Севскую консисторию с чином канцеляриста.
Здесь подружился он с Гавриилом, вместе читали они "Пригожую повариху" и "Жильблаза" и вместе мечтали о дальних путешествиях.
Денег у Добрынина было тысяча триста рублей, да серебро, да шуба лисья, да табакерка серебряная с двойным дном.
У архиерея наступили тревожные дни, ответы синодские носили характер пренебрежительный.
Попрощался он со служкой, сказавши с улыбкой:
– Лучше будет – не вспомнишь, хуже будет – вспомнишь.
И углубился опять в чтение какого-то маленького французского романа.
Побежали лошади, повернулся монастырь, скрылись ворота.
Башни боком пошли, переехала коляска через гулкий мост.
Стал Добрынин на коляске, смотрел на город, на архиерейский дом.
Колокольчик пел и прыгал под дугою коренника.
С горем сказал Добрынин:
– Прощай, город Севск и архиерейский дом; прощайте, приятные минуты, которые промчались, как не были; прощай, архиерейское горькое пиво и архиерейская неверная любовь! Здесь, за стеною, получил я знания кубического корня, и римской истории, и истории человеческого сердца.
А Луцевин, пьяный немного, как дворянину подобает, песню запел непонятную о дорогах, которые должны пропасть, зарасти.
Оглянулся ямщик, увидал, что не тароваты господа, но дадут они в первый раз на водку.
Ударил по коням, приняли пристяжные, загремели своими бубенцами – и пошли, пошли, как костяшки на монастырских счетах, мелькать версты, к дальней роще поворачиваясь, стали ритмовать дорогу.
Ночевали в пути на постоялом дворе, который отмечен был вместо вывески срубленной елкой.
– Куда же мы едем? – спросил Добрынин.
– Туда, где платят и не бьют сильно палками, – ответил Луцевин.
– Мне воинская служба не нравится, – сказал Добрынин, – потому что сейчас война, заставят тебя брать окоп или драться с янычарами.
– Да, – сказал Луцевин, – воинские офицеры мечтают о себе, что они принцы, а голы как бубны… Еще дед мой, – продолжал Луцевин, – в цеховые из дворян записался, когда государь Петр требовал дворян на смотр.
– Так ты теперь не дворянин?
– Не вовсе.
Добрынин был слегка разочарован и сказал задумчиво:
– А я, может быть, из дворян переяславских. – И, помолчав, прибавил: – Но нужно нам дворянство добывать и не из суетности: земель плодородных и для конопли удобных много, а крепостных иметь одни дворяне могут. Не оскорбительно ли нам на украинских ярмонках видеть людей и среди них женщин пригожих, враздробь, поодиночке продаваемых и недорого… видеть и не иметь права купить?
– Состояние это оскорбляет человечество.
– Не цветет в нашей стране третье сословие, хочешь жить – будь дворянином.
– Только дворянство делает у нас воздух для человека легким и как бы парижским, – прибавил Луцевин, – и дает шпагу. Нам чин нужен.
Помолчали оба.
Опять заговорил Луцевин:
– Хорошо быть у богатых подрядчиков или откупщиков конторщиком или письмоводителем.
Колокольчики пристяжные, жестяные колокольчики гремели: "Хорошо бы, хорошо бы".
– Хорошо! – говорил Луцевин. – Они знакомы с большими господами и с генерал-прокурором, через которых не только сами себе выпрашивают чины, но и другим имеют случай выпросить. Особливо при заключении в сенате контрактов.
Бежали вдалеке соломой крытые деревни, черный дым шел, как пар из ртов, из маленьких окошек под крышами.
Деревни были далеко.
Как искры, вдали сверкали кресты церквей, бежала дорога.
"Хорошо бы, хорошо бы", – гремели жестяные колокольчики пристяжных. И басом гремел в ответ им колокольчик под дугой коренника.
– Я желал бы, – сказал Добрынин, не в такт звону, – служить при таможне: там денег, сукон, полотен, материи и разного галантерейного и щепетильного товара пропасть. И тоже чины можно выпрашивать, крестьян покупать.
И тут загремели сразу все колокольчики, пошла телега под гору, и сказал Луцевин вдохновенно:
– Присоединена к империи нашей Белоруссия, и разделена на две половины, и влита в российские губернии без остатка. Теперь образованы две губернии. Псковская – состоит она из пяти провинций: Псковской, Великолуцкой, Двинской, Полоцкой и Витебской. И Могилевская есть губерния, и разделена она на три провинции: Могилевскую, Оршанскую и Рогачевскую. А генерал-губернатором назначен над обеими граф Чернышев. И приказано уравнять жителей новоприсоединенных земель со старинными русскими подданными, дабы пресечь им повод на притязание какого-либо права на вечные привилегии.
Кричал ямщик, бежали кони.
Говорил Луцевин:
– По именному императорскому дозволению там губернаторы сами жалуют в офицерские чины и не спрашивают сената. Там люди нужны. Там сейчас в Рогачевской таможне директором Петр Звягин, а был он, как и я, канцеляристом.
Кричал ямщик, гремели мосты.
Вдали искрами уже краснели кресты, потому что садилось солнце.
Гремели колокольчики: чин, чин, чин, чин…
Новоприобретенный край
Дороги в Белоруссии гладкие, и по обе стороны усажены березками.
Так приказал граф Захар Григорьевич Чернышев.
А почта в Белоруссии исправная, дома новопостроенные, запрягают расторопно и испуганно.
Почтальоны в куртках зеленого сукна, на лбу медный герб, на затылке номер.
Все новое. Хорошо метет новая метла.
И мосты во всю ширину дороги не пляшут, не гремят, только гудят.
А вот город Рогачев непригож.
Серые дома.
Костел, униатская церковь, и синагога, с высокой, крутой крышей.
Пустынные валы замка, поросшие травой, песчаные бугры посредине города, на берегу Днепра старый деревянный костел.
Здесь в Днепр вбегает река Друщь, и на узком мысе, по-белорусски рогом называемом, на узкой отмели живет город Рогачев.
Этот город, когда въехал в него Добрынин, весь состоял на казенном жалованье.
Наши счастьеискатели для начала пошли разыскивать Звягина.
Звягин узнал Луцевина не сразу.
Перебирали многое, вспоминали воеводские канцелярии, знакомых и признали наконец друг друга.
Но приняты наши путешественники были радушно.
За обедом сказал Звягин:
– Сделали вы благоразумно: дома ничего не досидишься, а здесь место, так сказать, пустое и в людях неразборчивое. Есть у меня благодетель Сергей Козьмич Вязмитинов, знал он меня еще повытчиком.
Тут обрадовался Добрынин:
– Не из рыльских ли он помещиков? Я знал подпоручика Ивана Вязмитинова.
– Это брат его младший, – отвечал Звягин. – Но будем говорить по порядку. Наши таможенные должности, как всем известно, могут подкрепить состояние человека осторожного, но для жаждущего разбогатеть должность наша скользка и пагубна. Благодарение богу, я, держась долга службы и важности присяги, не состою ни под судом, ни под ответом и уповаю на будущее.
Разговор счастьеискателям понравился.
Луцевин произнес:
– Мы люди осторожные и служившие. Скажите, полон ли у вас положенный комплект?
– Полон, – отвечал Звягин. – Но будет ли он полон завтра? Тут нужно связаться с человеком одним, господином Хамкиным. Он хорош с правителем канцелярии Алеевцевым, а тот может губернатору поднести любую бумагу.
День следующий прошел в беготне. Приятели познакомились с людьми замечательными.
Например, узнали они таможенного кассира Киселевского, бывшего камердинера севского воеводы.
Теперь он уже получил вольность и шпагу.
Узнали они также некоего человека во фраке серо-светлого камлота.
Человек этот оказался князем Горчаковым, и служил он вместе с бывшим камердинером и давал советы – поступить не по таможенным делам, а по прокурорским.
Старик Хамкин встретил приятелей холодно и показывал пакеты, на его имя присланные.
На пакетах действительно было написано: "Его благородию г-ну Хамкину".
Князь Горчаков принял Добрынина и Луцевина без чинов. Обед был в четыре кушанья.
За обедом сидели хозяин с любовницей Парашей, женщиной ветреной и не грубого свойства.
После обеда княжий слуга Никашка играл на гуслях, а Параша пела, и тут Добрынин показал все свое дарование и архиерейскую науку и пел и по слуху и по ноте.
После обеда Луцевин лег спать.
Но Добрынин, как человек практикованный, вином не был свален и пошел гулять в сосновый лес у города, прошелся по берегам Друци и Днепра.
Речной ветер обдул хмель.
В шесть часов Добрынин, ясный, как стеклышко, был у Вязмитинова.
Вязмитинов, человек уже пожилой, в костюме степенном, принял Добрынина и благосклонно сказал:
– Люди нам надобны, мы край русскими, так сказать, заселяем. Но места при мне нет никакого, кроме одного сторублевого. Если нужен вам более чин, чем жалованье, я обещаю это место вам попросить.
"Первым счастьем не бракуй", – подумал Добрынин и ответил с поклоном, столь низким, сколько позволяет человеческое сложение:
– Известно вашему высокоблагородию, что человек без чина в России почти что человек без души. Если будет ваша ко мне милость, я другого места не ищу.
– Ну ладно, напиши просьбу по форме.
– Позвольте, ваше благородие, после просьбы съездить в Могилев.
– Что тебе там делать?
– Познание губернского города необходимо при службе, да и приятеля мне нужно проводить.
– А что ты об нем суетишься? Слыхивал я, что он при молодости уже занимался ябедническими делами.
– Я этого не слышал, однако, может быть, и правда, а может быть, это и недоброжелательство. Он еще не устарел, и время научит его, как с людьми жить на земле.
Так говорил Добрынин, помня монастырское правило: "Не предавай с поспешностью".
– Все может быть, – сказал Вязмитинов. – Но поезжай в Могилев да привези мне оттуда ведро или два вишен, у нас их в этом году нет.
В десять часов утра просьба была подана, и воевода ее принял и, прочитав, сказал:
– Очень хорошо. Нам добрые люди надобны.
А в прошении было прописано Добрыниным почти по нечаянности, что происходит он из малороссийских дворян.
И опять пошли, побежали пестрые от теней новопосаженных березок белорусские дороги.
Запестрели сквозь белые березовые стволы белорусские поля.
В Могилеве обеды были дороги.
Город переполнен различного рода имущими службу молодыми людьми.
За обедом решили две вещи.
Первый пункт: выпить польского меда понемногу.
Мед этот сразу лишил приятелей ног, но не ясности головы.
Также решено было: Луцевину вступить на службу и при открытии наместничества искать местов не низких и не упускать случая в приобретении чинов, так как по здешним местам они люди ценные.
Луцевину на другой день повезло.
Назвал он вице-губернатора Воронина его превосходительством, и тот вспомнил родственников Луцевина и сразу на службу принял.
И разговора о дворянстве Луцевина так и не поднялось.
Кафедральный собор, на елизаветинские деньги построенный, был велик, бел и пуст.
Несмотря на праздничный день, была полна зато губернская канцелярия, она кишела множеством приказных и новопожалованных в обер-офицеры.
Новые позументы и пуговицы сияли.
Люди хохотали, шатались, как на рынке, посыпали пудреные волосы из песочниц и резвились всячески.
Луцевин поступил в эту ораву сразу и продвигался впоследствии с успехом, о чем, может быть, и будет упомянуто.
С некоторой грустью уезжал еще не пожалованный чином Добрынин из веселого Могилева.
Он не забыл купить два ведра вишен, насыпал их в бочонок.
Вот опять Рогачев, и крутая синагогальная крыша, и евреи в длинных сюртуках и белых чулках. Вот опять и речка, скучно впадающая в Днепр.
Вязмитинов принял Добрынина сперва с интересом.
– Ну-ка, покажи вишни, – сказал он.
Бочонок был представлен.
– Друг, – сказал Вязмитинов, – скупой, но умный, переложил бы вишни вишневым листом, и они бы в дороге не побились. Мудрый залил бы вишни французской водкой, а она продается в Могилеве по четыре рубля ведро. Неосторожный и нерадивый же привез вишни битые. Грустно мне, но тебе с чином придется подождать.
Служба, стихи и санки…
Вязмитинов, в чин Добрынина не произведя, уехал в Рыльск к отцу гостить.
Остался Гавриил один в канцелярии; канцелярия была в избе, хозяин которой был переименован уже в канцелярского служителя.
В темной каморке, где стоял стол канцелярский, бегали еще не переименованные черные тараканы.
Замазавши и заклеивши все щели, особенно вокруг косяков, и забелив их, стал работать в этом приюте правосудия Добрынин не очень радостно.
В канцелярии был сундук, в сундуке – дела, не внесенные в опись.
Делать, в сущности говоря, было нечего. А у князя Горчакова Параша хорошо пела, гусляр играл, и первый раз в жизни Добрынин пел для себя, правда, за чужое, даровое вино.
Сюда часто приходил господин Шпынев, ученик славного Ломоносова. Он был человек необычной образованности.
И сам Добрынин различал ямбы от хореев, знал, что такое рифма долгая, богатая.
И только неполное знание мифологии удерживало его от сочинительства.
Но тут помогал приятелям славный мифологический словарь.
Шпынев же писал стихи без мифологии.
Здесь сочинялись стихи сатирические на разного рода людей в городе.
Например, на господина Хамкина было написано стихотворение:
Хозяин здесь живет пространныя гортани,
Во храме божьем, что ревет, без всякой дани.
Господин Хамкин на эти стихи рассердился и считал их негодными.
Косился на приятелей и воевода Малеев.
Предложено было Добрынину являться в общую канцелярию, зауряд со всеми, и, может быть, совсем бы погиб господин Добрынин, – потому что именовали уже его господином, – если бы он не читал книгу, называемую "Светская школа, или отеческое наставление сыну об обхождении в свете".
Книжка была интересная. Подарил ее Добрынину Шпынев.
А Горчаков с обидностью, когда увидел Парашку, на Добрынина глядящую, в книге этой ногтем отметил речь Аристипа:
"Ты сам знаешь, что шляхетство человеку высокие мысли дает и ни до каких подлых дел его не допускает. А все первые дела камерной службы и в глазах у дворян презренны. Всем высшим надобно кланяться, а перед знатными купцами ползать, а притом бы к знатным людям ход иметь, у которых камерные служители через лакеев, женщин и через людей боярских вкрадываются, а дворянству все сие подло, мерзостно и противно".
И далее:
"Кто в камерный чин из бедности, да и подлого рода пойдет, то во всякие, а особенно пользу приносящие, дела без стыда и боязливости вступает, зная то, что ему хуже и беднее быть невозможно".
Прослушав эти слова, Добрынин вынул из кармана случайно унесенную от епископа своего табакерку, поиграл ею в рассеянности и произнес бледным голосом:
– Да, просвещение…
Придя домой, Добрынин сел писать стихи и писал до утра, а утром увидал с изумлением, что стихи написаны им не на Горчакова, а на Шпынева.
Стихи эти были забыты им как бы случайно на столе в канцелярии общей.
Прокурор прочел их без рассеянности.
А вечером Добрынин был уже приглашен в компанию первых чиновников города, и дан ему был вхожий стакан, и тут он стихи прочел, и все много смеялись.
А стихи эти были следующие:
Что чадна голова, глаза, лицо окисли,
Что брюхо на ноги, чело на нос обвисли,
В смердячей хижине гнилой свой труп скрывает,
С похмелья весь дрожит, свирепо ртом зевает,
То славный муж Шпынев, что всем чертит стихи,
Не зря на свой порок и пьяные грехи.
С тех пор участь Добрынина поправилась, он был даже уволен от обязательного сидения в канцелярии, но позволение это употреблял с умеренностью.
К князю Добрынин продолжал ходить, но принимали его уже с умеренностью и холодностью.
По первому зимнему пути вернулся из отпуска и благодетель Вязмитинов.
Вернувшись, позвал он к себе Добрынина и сказал:
– Много ли у тебя в Севске денег оставлено?
– С тысячу рублей. Но получить их одним разом трудно, потому что розданы они под проценты.
– Привез бы ты их сюда, здесь дадут тройные проценты. Я тебе это устрою.
Добрынин сообразил, что, значит, проценты будут четверные, и сказал:
– Лучше мне было в Севске показаться с новым чином.
И на двадцать шестом году жизни своей был объявлен в приказе Добрынин коллежским регистратором и смог вдеть наконец шпагу в карман своего кафтана.