Три часа без войны - Максим Бутченко 12 стр.


Дед заерзал. Никого он не любил. Ни Порошенко, ни украинскую власть, ни Путина, ни власть новую. Старик всегда жил по принципу "моя хата с краю" и, как часто бывает, не вступал в спор, а только поддакивал, чтобы не пойти на прямой конфликт. Как он мог строить о ком-то суждения? Ведь что было пару лет назад? Пенсию платили, на "мове" никто не заставлял разговаривать, о Бандере и не слышали толком. На Западной Украине носятся с ним - ну и ладно, это их дело. Человек нуждается в героях, потому что обычно проживает жизнь серую и пустую. И эта "обычность" может возвыситься только благодаря чему-то из ряда вон выходящему, пусть хотя бы в легендах и мифах. Предание создает чувство преемственности поколений, нескончаемости людского потока. Так люди борются с бренностью бытия, пытаются обмануть подлое и сжирающее плоть время. Вот в Ровеньках молодогвардейцев похоронили. Памятник в Дремучем лесу стоит. В советское время пытались создавать легенды и приписывать геройства тем, кто ничего героического не делал. Миф о бескорыстном служении государству укреплял систему управления народом и не более того.

И смотрел дед на жизнь широко, не привязывался ни к чему. Вот Майдан второй раз стоял на морозе, людей убивали. Причем как "беркутовцев", так и самих майдановцев. Горе, да, но сам бы Никитич никогда не пошел туда. Не осуждает и не идет.

Ну, или вот республики - ЛНР, ДНР. Разве образовались бы они, если бы не пришли российские войска? Всю местность заполнили ростовские казаки. Разве бы местный люд взял в руки оружие, если бы ему не дали? И была бы война, если бы ее не начали регионалы и политики из Кремля? Нужно ли быть шибко умным, чтобы понять причины и следствия? Майдан разделил страну, а Путин ее поджег. Точка. Сермяжная правда. Но старик к ней, этой правде, холоден. Истина для него важна, но не имеет смысла ради нее жить и умирать.

- Не могу я Путина любить, - признался Пётр Никитич.

- Как? Почему? - продолжил допрос Ильич.

- Да за что его любить-то? Он войну начал, - честно ответил дед.

Комендант тяжело и судорожно задышал. Он смотрел на деда и не мог понять, что с ним не так. Для него, простого человека, который волею судеб попал из России на Донбасс, все изменилось. Никто не знал о Павле Резникове - таково настоящее имя и фамилия Ильича. Работал себе на заводе железобетонных конструкций, света белого не видел. А потом попал в Ровеньки - и революционные события возвысили его до чина коменданта. Почувствовал свою значимость мелкий человек, а это чувство преображает людишек. Никак они не желают сливаться с толпой, нет-нет да и выскочит кто-то из серой массы и возвысит свое "я" над другими. Это даже не внутривидовая борьба, наоборот, это желание человека выйти за пределы своего вида. Вознестись над иными - своего рода эволюционный скачок людского эгоизма. Мутация карьеризма.

- Митя, пойди-ка сюда, - позвал своего подручного комендант.

- Да, Павел Ильич, чего изволите? - бывший алкоголик вдруг заговорил на манер белогвардейцев.

- Вот, Митя. Поймал я нынче украинского шпиона. Завербованного "украми". Ты не смотри на его преклонный возраст. Этот гад приехал разлагать общество нашей свободной республики. Фашистов он почитает. Не удивлюсь, если в рюкзаке у него листовки с бандеровскими лозунгами, - сказал Резников.

- Э-э, так ведь это старик, - удивился Митька.

- Не смотри, что он бороду отрастил. Может, она приклеена. Ты вот что сейчас сделай: вызови по рации наших братков-казачков, схватите, обыщите его, а потом - на подвал, - процедил комендант.

- Как на подвал? Я ведь ничего не сделал! Какой я шпион? Мне сто лет в обед, да я руки утром с трудом поднимаю, еле с постели сползаю. За кем я шпионить могу? - истерично затараторил старик.

- А вот мы и разберемся. На подвал в ДОСААФ. Задержание до выяснения, - коротко вынес вердикт представитель законодательной, исполнительной, да и еще и карательной власти свободной "Луганской республики".

Митька схватил Никитича за рукав, дед уцепился за велосипед, но Ильич крепко держался за железного коня, будто боялся, что тот может ускакать вдаль. Так и повели они бедного деда в сторону исполкома, куда уже подогнали "уазик" неестественного зеленого цвета. Старец молчал. Да и что толку кричать. Он пожилой больной человек, десять метров пробежит и свалится - сердце не выдержит. А если эти полоумные представители "республики" начнут стрелять? Посмешище, да и только. Напишут в газетах: "Застрелен Пётр Никитич N… прихвостень фашистской хунты в Киеве". Мария от стыда сгорит.

Вели старца, как агнца на заклание. Шуршал он ногами по асфальту, как ребенок, которого насильно тащат в детский сад. Испуганным прохожим могло показаться, что старику стало плохо и его везут в больницу. Поправлять здоровье. Но поправлять собирались совсем другое. Деда усадили на заднее сиденье, по бокам расположились два амбала, в руках у них АК. Машина завелась, отхаркнула черный дым из выхлопной трубы, недовольно забурчал двигатель - и они тронулись, разгоняясь все быстрее и быстрее. От центра до ДОСААФ - двенадцать минут езды. Для деда эти минуты растянулись в века. Казалось, что он еще больше поседел, будучи седым. Вот и ворота. Распахнулись. Трое уже встречают. Дедушку буквально поволокли, подхватили под руки, а тот смиренно поджал ноги и не издал ни звука - согласился со своей судьбой.

Темный коридор. Та же противная синяя краска на полстены, а выше - поклеены выцветшие бежевые обои. Какая-то дверь. Один открыл ее и заглянул вовнутрь, что-то громко и грубо приказал. Потом двое втащили деда в небольшую, три на два метра комнату, освещенную тусклой 40-ваттной лампочкой. Так и оставили его на полу, словно дедушку-боровика из известной сказки - с коленками, прижатыми к груди. Нескольких секунд было достаточно, чтобы осмотреться. На одной стене маленькое оконце. На полу расстелена солома, видно, на ней спали арестанты. Из угла невообразимо воняло ведро с испражнениями, прикрытое бумагой, чтобы предотвратить распространение зловонного аромата. Комнатка была забита до отказа. Кто-то лежал на картоне-упаковке холодильника. Еще один сидел и читал старую, порванную пополам газету. Третий что-то угрюмо мычал себе под нос. А четвертый - худощавый брюнет среднего роста, с прямым носом и лицом, слегка напоминавшим треугольник, - возвышался над ним, смотрел сверху вниз.

- Ну, здравствуйте, - обратился к старику один из заключенных. - Меня зовут Валерий Макиев. Добро пожаловать в преисподнюю в местной окраске, так сказать.

Мужик проговорил свою фразу, протянул руку, сжал ручонку старика, активно потряс. Это рукопожатие с весьма выраженным уважением, даже трепетом, произвело на деда сильное впечатление. Особенно после скотского отношения со стороны "ополчения". Он опешил, сглотнул слюну, промычал что-то типа "здравствуй, здравствуй, пень мордастый". Потом ему стало стыдно за свою поговорку, и он опять протянул руку Макиеву, а тот повторно схватил ее и вдруг широко, даже радостно заулыбался.

Глава 14

День начинается ночью. Утро переходит сразу в вечер. Вечер может длиться до обеда. Для Петра Никитича потекли арестантские будни. Комнатка небольшая, чтобы улечься, всем арестованным нужно расположиться вдоль стен. Но стоит кому-то ночью перевернуться, как переворачиваются сразу все - иначе никак не поместятся. Импровизированная камера - это небольшое складское помещение со всеми вытекающими последствиями. Вернее, не вытекающими, а "выгребающими". Параши, естественно, не было, зловонное ведро, стоящее в углу, арестанты старались постоянно опорожнять, иначе запах стоял невыносимый. Кажется, пройдет десять лет, а запашок человеческих экскрементов будет преследовать их. Запах несвободы. В дневное время заключенные просились в туалет, находящийся тут же в здании (в конце коридора направо).

Но не всегда охранники поднимали свою задницу, чтобы провести под конвоем задержанных. Бывало, те стучат в дверь, кричат, мол, нужда придавила - какой там. То ли пьяные, то ли сонные - никто не шел. Вот и приходилось идти к ведру. Маленькое окошко во внешней стене всегда плотно закрыто, а для верности с обратной стороны приварены самодельные решетки. Захочешь сбежать - разобьешь окно, а потом будешь мерзнуть. На стенках - остатки прошлогодней плесени, видно, что помещение не отапливается. На полу - скомканный картон из-под упаковок, холмы соломы. Ни матрасов, ни подушек. Спартанские условия. В первый день дед приходил в себя. Он никак не мог понять, как так получилось, что его путешествие оказалось таким скоротечным. Вместо просторов - четыре стены.

Публика в подвале подобралась соответствующая. Двое во главе с Макиевым - украинские волонтеры, задержанные на блокпосте. Еще один - местный ханурик, который валялся недалеко от входа в исполком. И его пьяные гастроли закончились, когда через него переступил Ильич, уверенной походкой направлявшийся в свой мэрский кабинет. А четвертый - представитель алкоголиков, находившихся на ступени чуть повыше ханурика. Оказывается, пьяные скандалы в местных семьях - довольно обыденное явление. Пока была Украина, на такие происшествия часто приезжала милиция, даже составляла акты. Особенно злостных скандалистов увозили в "обезьянник".

С приходом нового республиканского строя мужики не то что стали меньше пить - наоборот, заливают, как они говорят, "сливу" с утра и слоняются где ни попадя. А что делать? Работы нет. Шахты функционируют только на поддержку выработок, чтобы не затопило. Зарплату дают частями. Каждый день по телеку стращают полным уничтожением со стороны украинских фашистов. Как тут не пить, не пытаться скрыться от житейского бреда в пьяном дыму? Вот и заливают. А потом - дома скандалы, побитая посуда, а в худшем случае - жена. Тогда и вызывают ополченцев, просят, чтобы усмирили это пьяное быдло. А те, приехав, кидают провинившегося "на подвал". На следующий день благоверные одумываются и пытаются вызволить суженого-ряженого, ан нет. Теперь пусть он поработает на благо нашей светлой и самой справедливой Луганской республики. И копают выпивохи окопы, разгружают снаряды, таскают строительные материалы, направляющиеся на фронт. Еще больше озлобляется сердце такого мужичка: в шахте адски пашешь за копейки, а тут еще и за бесплатно, как рабсилу, тыкают то туда, то сюда. Щели закрывают.

Однажды, может быть, на третье утро после ареста, пришли ополченцы и забрали ханурика да еще одного такого же залетного. Как только дверь захлопнулась, к Никитичу обратился Макиев.

- За что, дед, сюда загремел? - поинтересовался он.

- За истину, - обыденным голосом ответил Пётр Никитич.

- Ну вот, еще один, - закхекал третий собеседник.

- А если поподробнее? - продолжил Валера.

- В любви не признался одному видному политическому деятелю, - туманно ответил дед, чтобы не попасть в еще большие неприятности.

- Начинаю догадываться к кому, - усмехнулся арестант. - Слава богу, не по той же причине, что эти, - и махнул головой в сторону дверного проема.

- А что с ними? - решил узнать старик.

- Мы сидим тут уже месяц, за это время это уже девятая жертва семейных отношений. Их подержат тут, а потом везут в другое место, ближе к пунктам по трудовому исправлению, - сказал Валера. - Поток просто неиссякаемый из местного населения. Такое ощущение, что треть Ровенек в "зоне" успеет посидеть, пока все это закончится.

На четвертый день в 22 часа, глубокой ночью по временной шкале Никитича, дверь распахнулась и в комнату вошли двое, осветили фонариком заключенных. Свет выхватил из темноты деда, его тут же схватили, вывели в коридор, завязали глаза и куда-то потащили.

Через двенадцать минут повязку сняли, и он смог оглядеть помещение. Это был большой кабинет с длинным, как корма корабля, коричневым столом, во главе которого, будто капитанский мостик, стояло черное кожаное кресло. На нем восседал Ильич. Он надел какие-то странные очки, которые постоянно поправлял: то натягивал на нос, то приспускал. Слева от коменданта находился Митька, почему-то остро реагировавший на движения босса: то повернется к нему боком, то опять станет лицом. Расспросить об этом старику не удалось, потому что его посадили на деревянный стул, который явно не вписывался в общий интерьер, - его поставили специально для пленника. Стул придвинули к столу. Кто-то из ополченцев принес лампу, принялся раскручивать провод. Ослепляющий свет ударил деду в глаза. И через мгновение раздался голос Ильича, допрос начался.

- Вы откуда прибыли? - вдруг завыкал комендант.

- Я? - удивился дед. - Из Большекаменки.

- Адрес, какой адрес? - не унимался Ильич.

- Дом такой каменный в центре, - автоматически произнес старик.

- Ты украинский шпион. Что собирал? Какие данные? - нападал самоназначенный глава города.

- Я украинец, но не шпион, - отнекивался узник.

- Кто тебя завербовал? Назови фамилию, - приставал ополченец.

- Никто, я сам ушел из дома! - последовал ответ.

- Как ушел? Чье задание ты выполняешь? - кричали ему в лицо.

Допрос все продолжался и продолжался. Измотанный словесными загадками дед попросил воды - ему отказали. Схватился за сердце, попросил валидол - ему отказали. Голова Никитича болталась, как тряпичная кукла. Пару раз Митька зарядил пощечину, приводил в чувство. В конце четвертого часа допроса вымотанный и разбитый дед застонал, он что-то мямлил в ответ на вопросы, слова расплывались в ярком освещении. Губы не помнили, как соединялись и размыкались. Вскоре помещение начало пропадать, тело обрело невиданную доселе легкость, пол внезапно растворился, образовалась небольшая дыра, в которую аккурат поместилось тело Петра Никитича и понеслось, словно в лифте, куда-то вниз, в беспросветную тьму.

Очнулся он в камере ДОСААФ. Уже было утро, широкие лучи дырявили окно и упирались в непрозрачность пола, оставляя на нем белые кляксы. Старик заморгал, чуть приподнялся.

- Ты себя в зеркало видел? - спросил его Макиев.

- Не-е-ет, что такое? - забеспокоился Пётр.

- Да, синяки на два глаза, рожа вспухла, как батон, - прокомментировал сокамерник.

И тут острая боль пронзила все части тела. Дед чувствовал себя, словно побитая собака, упавшая с девятого этажа. Сокамерников вывели на перегрузку артиллерийских снарядов, в помещении остались только двое. Валеру никуда не отпускали: считали особо опасным индивидуумом. Хотя охранники, конечно, его так не называли, а просто кликали "укропец". Дед несколько дней отходил от допроса, мучаясь неведением: что он там наговорил, будучи в бреду? Может, кого-то обвинил или еще хуже - жену Машеньку могут приписать к нему в соучастники, и тогда конец. Он себе этого никогда не простит. Все эти мысли, как летние комары, навязчиво кружились в его старой голове, осознание потенциального непоправимого горя тяготило и страшило.

Один час тридцать шесть минут. Камеру СИЗО поглотила тишина, изолировав в своем беззвучии трех заключенных. Пётр Никитич запнулся, в горле пересохло, выглядел он чрезвычайно взволнованным, часто поглаживал ладони.

- М-да, - пространно протянул Илья.

Он хотел было сказать, что понимает, как непросто пришлось старику, но его буквально на секунду опередил еще один участник разговора.

- Тогда, раз пошла такая жара, давай и я расскажу свою историю, - как-то озлобленно предложил Лёха.

Никитич витал в облаках прошлого, поэтому ничего не ответил, а вот Кизименко было чрезвычайно интересно, что произошло с сокамерником.

- Давай, - согласился он.

- Даю, - тут же ответил Лёха.

Потом он сел на нары напротив деда и продолжил повествование о себе:

- Батя умер четыре года назад. Мне тогда стукнуло двадцать два года. Помню, прихожу со смены - лежит прямо на пороге, а над ним мать. Не плачет, не стонет, просто наклонилась и задыхается, дыхание прерывается, кажется, что вслед за отцом и пойдет в иной мир. Он умер быстро - тромб оторвался. Помню, на похоронах лежит в гробу, глаза закрыты, лицо направлено к небу. Цвет кожи такой землистый, с прогалинами зелени. И душок трупный уже слышно. Да только подошел я к нему поцеловать в лоб, попрощаться, а в голове словно перемкнуло, будто губы его разомкнулись и он прошептал: "Береги мать, сынок".

- Они хорошо жили? - спросил Илья.

Лёха посмотрел на него угрюмо:

- Жили обычно. Ссорились. Батя не очень-то налегал на бутылку, но, бывало, нажрется. Вел себя всегда тихо, придет, спать ляжет.

А потом через несколько секунд продолжил:

- Я тогда прикоснулся к холодному лбу отца и понял, что жизнь - это тупая и никчемная вещь. Живешь вот так, копишь деньги, детей растишь, а потом раз - и остаешься только на фото - молодым и красивым. Тогда же я поклялся защищать дом и всех, кто в нем. Ничего нет в мире ценнее, чем место, в котором живешь. Все остальное - требуха. На шахте пахал по две смены. Идешь по выработке, жара невыносимая, уже разделся, снял футболку, а пот льет как из ведра. Вентиляция на исходящей струе в лаве вообще ни к черту. Там воздух отработан, кислорода мало и температура повышена. Плюс влажность. Дышать, сука, нечем. А пыль стоит стеной. Лампа коногонки светит максимум метров на пять, а дальше ни хрена не видно. И в этой жаре работать нужно. Я, помню, ушел из слесарей и подался в ГРОЗы - больше платят. Но и труд, конечно, несравнимый. Иду так по выработке, тяну здоровенный подшипник, а шагать километра два. Потом лезу в верхнюю нишу - четырехметровую часть лавы, куда угольный комбайн задвигают, чтобы изменить направление его движения. Так вот, в нише только отпалили (взорвали буровзрывным способом. - Прим. авт.), на почве лежит куча угля с породой. Берешь короткую лопату и все вручную выкидываешь - тонн так пять-шесть, а то и десять. Еще нужно следить, чтобы кровля не села. Ставишь метровые деревянные стойки через каждые 0,8 метра. Если не успеешь вовремя, увлечешься работой, грохнет плита и накроет тебя. Мигом ломается хребет, придавит так, что одна лужа и останется. В общем, каждый день так пашу, а в голове только одна мысль и роится: батя сейчас бы мной гордился.

- И много получал? - поинтересовался Никитич.

- Тыщ семь, когда план выполним. А слесарем только бы трешку на лапу давали, - ответил собеседник.

- Ну, это немного, - со знанием дела проговорил дед. - Ну и?…

Назад Дальше