Служили два товарища... - Анатолий Кучеров 12 стр.


- А чего вам? - крикнул с места Ярошенко. - Не вы ее ломали, не вам и жалеть.

Я не успел ответить. Начальник штаба закрыл собрание.

* * *

В тот же день по настоянию Калугина меня отчислили из эскадрильи. Калугин был раздражен до бешенства и старался со мной не встречаться.

Я пошел в первую эскадрилью. Я знал, что штурман командира звена Матвеева был ранен в последнем вылете. Правда, Матвеев со дня на день ожидал нового штурмана, но пока суд да дело - у него был неполный экипаж.

Когда я пришел, Матвеев чистил пистолет. Он яростно протирал ствол тряпочкой, намотанной на шомпол, и ругался.

- Вот забудешь почистить - грибы вырастут, порядочек!.. Здорово, Борисов! Садись. Что, не на чем? Землянка у меня не сильно нарядная. Вон там ящичек, ничего, выдержит.

Мне очень трудно было говорить, и я начал о том, о сем, а потом, робея и волнуясь, прямо предложил:

- Полетаем, Матвеев, я попрошу командира.

Матвеев продолжал протирать ствол пистолета, потом посмотрел сквозь него на свет.

- Слушай, Борисов, - сказал он наконец, откладывая пистолет. - Такое серьезное дело не могу я враз решить: шутка ли - новый штурман! Дай мне сроку до послеобеда.

После обеда мы встретились у столовой, Матвеев отозвал меня в сторонку и сказал:

- Понимаешь, какое дело, Борисов, - он мялся и морщился и наконец предложил: - Давай начистоту?

- Давай начистоту.

- Ну так вот. Я долго думал и так и этак. Не вовремя ты, приятель, в отпуск запросился. Сам знаешь, что такое экипаж: святое дело, чего мне тебе объяснять. Либо тебя назначают - ну, тогда, как говорится, свыкнешься - слюбишься, и по большей части всё складно получается. Но если выбирать - тут семь раз отмерь, раз отрежь... Так ты, брат, меня не хай: прикидываю, понимаешь ли, я тебя в нашем экипаже - и после вчерашнего не получается... Прости за правду, но так оно лучше...

Матвеев с трудом выдавил свою тяжеловесную речь и протянул руку.

- Как хочешь, - сказал я, - насильно мил не будешь.

После разговора с Матвеевым зашел я к Закиеву. Этот летчик недели три как попал в полк. Он воевал на Черном море, но недолго, лежал в госпитале, и теперь его прислали к нам.

Закиев был совсем юнцом. Родился он где-то под Грозным в горах и работал до войны нефтяником. Потом попал в школу летчиков, уже в войну. Постоянного штурмана у него еще не было.

- Послушай, Закиев, - сказал я, - у тебя нет постоянного штурмана, полетаем вместе? Дело свое я знаю, спроси у кого хочешь, бомбы кладу в цель - мост разбомбил.

Мне мучительно все это было излагать Закиеву. Закиев мрачно посмотрел на меня и вдруг сказал:

- Это слишком большая честь для рядового летчика Закиева - летать с таким опытным штурманом. Не могу я принять такое предложение, товарищ старший лейтенант, права не имею, только если назначат. Если назначат - тогда что ж, Закиев дисциплине подчиняется всегда. А по доброй воле, от всего сердца - на это нет согласия Закиева.

Он проводил меня до дверей землянки и даже поклонился, приложив руку к груди.

Я жил три дня без дела. Калугин летал на новой машине с Ярошенко. Инженер был занят у самолетов. Я пробовал читать, писать письма. Наконец я решил пойти к командиру полка.

Майор встретил меня внимательно, но сухо. Я сбивчиво передал о своих беседах с Матвеевым и Закиевым и о том, что я, как это ни странно, в боевое, время без дела.

- Согласен с вами: очень и очень странно, - кивнул майор.

Позвонили по телефону, майор поговорил и потом сказал мне, как и на разборе, что я ни в чем не виноват. Ведь это смешно упрекать меня за то, что Калугин в мое отсутствие сломал машину.

- Да, само собой разумеется, - как мне показалось, охотно, даже как-то чрезмерно охотно, согласился майор, не выпуская из рук трубки, - это было бы очень странно. Чего же вы хотите?

- Прикажите Матвееву взять меня в штурманы.

Майор положил трубку, посмотрел на меня с каким-то странным выражением, я бы сказал, с любопытством:

- Видите ли, Борисов, - помолчав, сказал он, - представим, что не хватает у нас штурманов и по этой самой причине тормозятся боевые вылеты. Тогда я приказал бы не только Матвееву, но и Калугину летать с вами. Ясно? Ясно. Но сейчас в полку, как вы знаете, есть и летчики и штурманы, их даже больше, чем машин. Зачем же мне в таких условиях навязывать вас экипажу, если он не хочет с вами летать? - майор развел руками.

Он все это так кратко и точненько изложил, будто думал об этом немало времени; возможно, так оно и было.

Снова позвонил телефон.

- Какие портянки? Куда вы звоните?.. Ах, ко мне? Так и говорите.

И майор стал горячо толковать о портянках, о бушлатах, о махорке для рядового состава. "Что ж это вы присылаете, друзья: труха какая-то, а не махорка!" - сердился он.

Я долго слушал эти хозяйственные пререкания и впервые увидел нашего майора, спокойнейшего и молчаливейшего человека во всей балтийской авиации, страстно погруженным в эти хозяйственные мелочи.

- Иногда теряю терпение, - словно извиняясь, сказал майор и поправил аккуратно застегнутые и начищенные до солнечного блеска пуговицы на кителе.

- Что же мне делать? - спросил я.

Майор долго не отвечал на мой прямой вопрос. Он встал из-за стола, подошел к окну и зачем-то посмотрел в мутное дождливое небо.

- Ну, а что бы вы сделали на моем месте, товарищ старший лейтенант? Разберем задачу. Летчики не хотят летать с неким штурманом, и есть у них к тому не формальные, ни в коем случае не формальные, а, так сказать, моральные основания. Стоит ли к этим моральным основаниям прислушаться? Стоит, товарищ старший лейтенант, стоит. Но и штурману без дела нельзя ходить. В мирное время и то плохо, а тут война, обстановка серьезная. Надо этому штурману на земле поработать, нехорошо в такое время без дела.

Это была одна из самых длинных речей майора, которую я когда-либо слышал.

Я, может быть, побледнел, потому что майор привстал, положил мне руку на плечо и скрипучим, не очень суровым голосом сказал:

- Придется пойти в адъютанты эскадрильи. Вот в третьей как раз вакансия. Наведете порядок. И с этими бушлатами, не сомневаюсь, наведете.

Майор даже проводил меня до порога, и тут случилась маленькая заминка, потому что в дверь как раз в это время протиснулся Соловьев. Большой, добродушный, он внимательно посмотрел на меня и потом на командира.

Я всегда испытывал к Соловьеву доброе чувство. Как вам известно, мы служили вместе с начала войны, я знал его как человека отзывчивого и справедливого. Я помнил и его последнее слово на разборе, резкое слово. Но почему-то в ту минуту душевной неустойчивости мне показалось, что Соловьев поможет, отстоит, помешает моему переходу в адъютанты эскадрильи.

Соловьев заметил мое волнение и сказал:

- Постой, подожди, Борисов, я на минутку к командиру, а потом нам, кажется, с тобой по пути.

Я остался у дверей, а он подошел с командиром к столу, сел на табуретку, снял ушанку и похлопал ею по колену.

- Товарищ гвардии майор, дело получается какое, - начал он, поблескивая глазами, - надо о Любавине вопрос решить.

Любавин был инженер, которого хотели взять авиаремонтные мастерские, а командир полка не хотел отпускать.

И у двух майоров пошел хозяйственный разговор с разными подробностями, совсем для меня неинтересными.

Я ждал и думал о своем. Черт знает, как много я передумал за эти минуты, и главным в этих проклятых размышлениях было чувство обиды. Сейчас и вспомнить смешно. Сижу этаким обиженным героем и вдруг слышу свое имя.

- Ну и отлично решили: операций больших на носу нет, штурманы с запасом, молодежь такая, что смотреть приятно, и подготовка есть... Правильно решил, - говорит Соловьев.

Я смотрю на него, а он на меня смотрит и уже мне говорит:

- А знаешь, Борисов, хороший адъютант - для эскадрильи золото. Это же необходимейший человек. Не согласен? Вижу, не согласен. Ну, что поделаешь, а все же в жизнь эскадрильи вникнуть, во все ее дела войти - полезное дело. Тут обо всех надо подумать, о каждом летчике, штурмане, стрелке, а не только о личных своих заботах... Ну, пошли! Я на КП второй, а вы?

- Мне в другую сторону.

- Ладно, - сказал майор, - в другую так в другую. А личными делами мы после войны займемся. Сейчас по аттестату посылаешь? Что жив, здоров и фашистов бьешь, домой отписываешь? И довольно при нынешнем положении.

Мы остановились у землянки.

Он протянул руку, я смотрел в землю.

- Постой, - сказал вдруг Соловьев, - покажи хоть, к кому ездил, карточка есть?

Я достал карточку Веры, она всегда была при мне, и протянул майору. Он вынул из кармана очки, надел, поглядел.

- А ничего, с огоньком девушка, - одобрительно сказал майор, - даст вам после войны жару, Борисов!.. Что ж, повидали?

- Нет.

- Плохо. Ну, ничего. В сердечных делах я не специалист, но не встретиться иной раз тоже не к худу.

И он повернулся, надвинул ушанку на затылок и зашагал во вторую.

* * *

Когда я вернулся от командира в нашу землянку, как мне казалось, чужой всем, Калугина и инженера, к счастью, не было. На моей подушке лежало письмо. Я машинально взял его в руки. Это было письмо от Веры. Как я ждал его! А теперь мне было тяжело к нему прикоснуться. Не знаю, почему у меня было такое странное чувство, но я долго не распечатывал письма.

"Мой хороший, - писала Вера, - как давно я говорила с тобой и как все для меня с тех пор переменилось! У меня работа, как и была, только теперь я, как и ты, ношу форму. До конца войны я уже не принадлежу себе. И правильно, так и надо. Я ничего себе не выбираю в жизни, я даже не хочу сейчас мечтать о том, что будет, когда кончится война. Работаю с утра до ночи.

Если бы ты знал, Саша, как мне трудно было возвращаться вечером в свою пустую холодную комнату, хоть плачь. Теперь я часто думаю, что мы с тобой, может быть, рядом, и, когда я свободна, об этом приятно думать. По секрету: в госпитале, в комнате, где я сплю, большой стенной шкаф, пустой, и однажды, когда никого не было, я на минутку влезла в него и закрыла дверцу, чтобы совсем как тогда, в гостинице. Можешь теперь смеяться надо мной сколько тебе угодно, пожалуйста!

Если бы ты знал, как я обрадовалась рассказу соседки о тебе. Она потеряла мой адрес. Я так просила передать, а она потеряла! Я ревела целый день.

Пиши мне чаще, мне тяжело, когда не приходят от тебя письма, у меня тогда самые грустные мысли. Писем давно уже нет, да и не могут они быть здесь, на новом месте. Я вижу, как они лежат пачкой на полу у дверей моей старой комнаты.

У меня теперь тоже адрес из нескольких цифр. Может быть, смешно, но я этому очень рада".

Я спрятал письмо в бумажник. Как бы я радовался этой весточке несколько дней назад, еще вчера! А сейчас мне было только больно.

Что мог я теперь написать Вере? Что Калугин разбил подарок уральцев? Что отныне ни один волос не упадет с моей головы? Что больше я не штурман? Вера говорила: "Ты обязательно должен летать, я и за это тебя люблю".

Вспоминая сегодня об этих мучениях, я невольно улыбаюсь. Можно вспомнить даже большое горе в своей жизни и почувствовать удовлетворение оттого, что выстоял и выбрался из него.

Самое страшное - остаться одному, но всего страшнее - на войне. Нигде человек так не страдает от одиночества, как на войне. Всегда горько ошибаться, но нигде так не горько, как на войне.

Я потерял лучшего друга, я лишился возможности воевать так, как только и мог воевать, - от души.

Но я не был одинок, как мне тогда казалось. В один из этих печальных дней у майора состоялся разговор с флагштурманом полка о бомбометании с малых высот, о моем предложении, о моих будущих полетах. Я, разумеется, не знал об этом.

Получив новое назначение, я уложил свои моряцкие пожитки (у меня был старый и довольно внушительных размеров фибровый чемодан) и оставил землянку, в которой последнее время жил с Калугиным.

Я прошел, почти прячась, до нового КП. Мне казалось, что мой чемодан рассказывает каждому встречному о том, что со мной случилось.

Кстати, через несколько дней я узнал, что Калугин, рассвирепев по какому-то случаю на инженера (он теперь на всё сердился), тоже переменил землянку, и так мы все разошлись.

* * *

Отныне мне предстояло, как гласил приказ, занять место адъютанта третьей эскадрильи. Командиром в ней был Власов, человек новый в полку; он пришел с пополнением, никто его толком не знал, и он никого не знал. Мне это было только приятно, потому что освобождало от излишних разговоров.

Я доложил по форме - мол, явился в ваше распоряжение старший лейтенант Борисов - и поставил свой фибровый на скамью.

Власов посмотрел на чемодан и спросил:

- Где жить будете?

- Думаю, здесь, товарищ капитан.

- Живите, - сказал Власов, - правда, тесно, но ничего: жить можно.

Со мной Власов обходился так, словно я всю жизнь состоял в адъютантах эскадрильи, и я был ему благодарен за это. Может, это была маленькая хитрость, но получалось у него все очень хорошо.

В первый же день выяснилось, что мне, бывшему штурману эскадрильи, надо позаботиться об унтах для двух новеньких экипажей и пройти в вещевую часть.

Я весь день не находил в себе сил для этого похода.

Вещевая часть помещалась на краю аэродрома, и хозяином в ней состоял краснофлотец первой статьи Пищик. В полку он служил чуть ли не с первого дня войны, в хозяйстве своем держался порядка и даже некоторой нарядности, так что склад Пищика больше походил на колхозный магазин, и в нем пахло кожами, резиновой обувью, ваксой и махоркой.

Когда я вошел, Пищик выдавал валенки базовским краснофлотцам. Шел какой-то крепко приправленный деловой разговор о сроках носки и качестве валенок. Я встал в сторонку в ожидании своей очереди, но острый взгляд Пищика выудил меня из толпы.

- Товарищ старший лейтенант, - крикнул Пищик, - чего вы там к стенке жметесь, летный состав? Пропустите старшого, ребята.

Я подошел к прилавку и протянул шесть вещевых аттестатов. Пищик взглянул на аттестаты и на меня с удивлением. Потом, вспомнив последние события в полку, сдвинул на затылок фуражку.

- А я чуть было не сморозил, - сказал он добродушно, - получайте, товарищ старший лейтенант.

Он больше ничего не сказал. Он не сказал, что именно он чуть не сморозил, а я, конечно, не спросил его об этом. Он даже бровью не повел, как будто я всю войну приходил к нему за чужими унтами.

Покончив свои небывалые дела с Пищиком, я вспомнил, что еще не обедал и не ужинал, и хотя время было позднее и я не заявлял расхода, я все же решил пойти в столовую. На военной службе, как бы ни грешил человек, какие бы ни одолевали его настроения, а пришел час завтрака, обеда или ужина - и по привычке идешь в столовую.

* * *

В столовой уже никого не было. Люба только что вымыла пол и, положив свежие скатерти (был субботний вечер), расставляла на столах бумажные розы. Увидев меня, она выбежала на кухню.

Над аэродромом падал первый густой снежок. Я сидел у стола и без мыслей смотрел в окно, как снег падает в темноте, как он кружится, и почему-то становилось легче оттого, что не только мне, но и всем другим сейчас нельзя летать.

С тарелкой борща в одной руке и с хлебом в другой появился сам Степа Климков в белом халате.

Люба принесла все остальное, а Климков (мы были с ним старые приятели) присел у моего стола и, подперев свою непропорционально большую курчавую голову ладонью, смотрел на меня. Он не знал, как начать разговор, и я пришел к нему на помощь.

- Так-то, Степа, - сказал я и продолжал заниматься борщом.

- Так да не так, - ответил Климков.

- Что не так?

- Все у тебя не так, - отрезал Климков. - Эй, Люба! - закричал он. - Принеси старшему лейтенанту мяса.

- Все не так, - кивнул я и отложил ложку.

Климков, видимо, собирался с мыслями.

- Понимаешь, Борисов, - сказал он, когда я взялся за второе, - поломать без пользы такую машину! Ведь она уральским металлургам вскочила в копеечку, а? Ну, что им напишет майор, как напишет? Ты попробуй, напиши. У меня прямо руки отнимаются, когда я подумаю, как о таком деле написать... Что в ней поломано?

- Центроплан.

- Всего? Выходит, можно похоронить.

Я не ответил, а Климков продолжал:

- Нет, ты пойми, какую ты загубил машину, Борисов! Есть тебе за что отвечать! Это, поверь мне, это почувствовать надо.

- Да не я же поломал, меня ж тут и не было, пойми ты, мудрец!

Климков задумчиво посмотрел, повертел рукой.

- Это ничего, что не было. А все же и ты в этом деле не без греха. Только разберись, сразу легче станет. Вот у одного моего дружка тоже был такой эпизод, еще до военной службы, когда он по своему кулинарному делу работал.

Климков придвинулся и стал горячо рассказывать:

- Знаешь, Борисов, иной раз руководит человеком не общественный, а, прямо скажем, шкурный интерес. К примеру, летом надо уметь хранить продукты, а директор этого моего приятеля говорит: "Не хранить надо уметь, а продавать. Возьми трехдневной давности котлету, нашпигуй луком, пережарь, обложи гарнирчиком - и пожалуйста!"

И вот, кажется, чего там особенного - одна залежалая котлета из переходящих остатков, чтобы, так сказать, ничего не списывать в убыток. А призадумайся - вредительская точка зрения. И вот какой вышел у этого приятеля эпизод. Отравился постоянный клиент. Поел котлетки и заболел, да так, что чуть не помер, и хорошо, что не помер, а то мой приятель еще до армии схлопотал бы себе казенный харч и квартиру.

Ну, значит, заболел этот клиент. Как и что? Выясняется - котлета! Пришла санитарная инспекция, а тут на грех - салат из переходящих остатков. Стали протоколы составлять, допросы. И понял этот парень что к чему... Да, бывает: человек вред делает, а ему кажется - пустяковина.

Вот этот мой парень, поняв, куда его работа клонилась, пошел штраф платить. А штраф был внушительный, такой, чтобы человек почувствовал.

Приходит он в кассу. Кассирша посмотрела и спрашивает:

"Чего вы так радуетесь? Кажется, штраф платите, а не получаете по облигации".

"Оттого, - говорит, - что правильный штраф".

Ну, она поразилась:

"В первый раз вижу, - говорит, - такого оштрафованного".

И с той поры этот парень кончил с переходящими остатками...

Климков посмотрел испытующе, как я принял рассказ.

- Тебе бы, Климков, служить агитатором, - сказал я. - Отлично получается. Большое тебе спасибо.

Назад Дальше