Служили два товарища... - Анатолий Кучеров 13 стр.


- Угадал, - сказал Климков, - я и есть по нагрузке вазовский агитатор, но не в том дело. Главное, сам разберись, за что на тебе штраф, за какие "переходящие остатки"... Люба, компот!

Появилась Люба, и тут Климков, видимо, вспомнив важное и неприятное дело, нагнулся ко мне и шепнул:

- А с летного довольствия вынужден тебя снять, Борисов. Сам понимаешь - приказ. Так что торопись, возвращайся в штурманы.

Я покраснел при этих словах, но Степа Климков уже шагал на кухню.

* * *

Поздно вечером зашел ко мне Сеня Котов.

- Эх, товарищ старший лейтенант, наломали вы дров! Кто теперь с нами вместо вас летать будет?

- Не знаю, Сеня.

- А командир злой, не подступись, слова не скажи. Все кричит: "Я вам покажу дисциплину, я у вас заведу порядочек!" Мне пообещал трое суток: не по форме доложил. Вызывал к себе штурманов, обдумывает, с кем...

Сеня посмотрел на меня искоса.

- Такое настроение - хуже не бывало. Мы ж с вами всю войну, товарищ старший лейтенант... Вы бы как-нибудь поправились, а? Чего-нибудь придумайте.

- Придумаю, Сеня, не приставай.

- Есть, - сказал Котов и продолжал стоять, словно решил сообщить еще об одном немаловажном событии.

- Ну, что молчишь?

- Заходил к нам майор Соловьев, - многозначительно сообщил Сеня, - я в это время приемничек в углу разбирал. Завел разговор о том, о сем и вдруг слово за слово о дружбе, какая у древних греков была и у товарищей Маркса и Энгельса... а смысл такой, что она под ногами не валяется... Наш слушал, слушал, как воды в рот набрал, и вдруг говорит: "У меня, - говорит, - ссоры нет. Он, может, прав..." Это вы, значит, - разъясняет Сеня, - "а вот летать с ним сейчас не могу и не хочу. И давайте на этом закруглимся..." Такие, выходит, дела! Вы уж что-нибудь придумайте, товарищ старший лейтенант, - жалобно заключил Сеня.

Обо мне помнили, но я этого тогда не ощущал, хотя и было приятно, что наш майор заходил к Калугину. Чувство одиночества не оставляло меня.

Теперь я был хозяином своего крохотного угла на командном пункте эскадрильи: койка у фанерной стены, ящик, служивший столом, чугунная печурка, у изголовья мой летный комбинезон, вот и всё.

В оконце, едва затянутое инеем, виднелся огромный аэродром, и когда я смотрел из окна, глаза мои были на уровне земли, и от этого аэродром казался еще огромнее.

Здесь, в углу, я никого не видел и по ночам мог писать письма и даже читать книги. Но я не писал писем и не читал книг, и когда мне не спалось, я просто думал.

У меня было много новых обязанностей, и я с трудом к ним привыкал.

Адъютант эскадрильи наблюдает, чтобы каждое приказание командира выполнялось. В любую минуту он должен представлять себе, сколько самолетов в строю, сколько в ремонте, когда вернутся в строй. Он должен следить за всем распорядком жизни эскадрильи, за соблюдением часов боевой и политической учебы. Он обязан сноситься с начальником штаба, получать приказы, доводить их до командира и личного состава. Он должен заботиться о хозяйстве своей эскадрильи, аттестатах, вещевом, продовольственном, мыльном и табачном довольствии.

Обычно на эту работу назначались вылетавшиеся или раненые летчики и штурманы либо командиры частей, обслуживающих авиацию. Работа адъютанта суматошная, случается - ни днем, ни ночью нет минуты покоя. Но это во время перебазировки или горячей боевой работы, а в блокаду, когда мы месяцами стояли на одних и тех же аэродромах, да еще в нелетную погоду, у адъютанта эскадрильи находилось немало свободного времени.

Но от этого мне было только тяжелей.

В первые дни, приступив к новой работе, я буквально готов был провалиться от стыда сквозь землю, хотя все относились ко мне, как и следовало относиться к офицеру, добросовестно выполняющему свои обязанности. Словно назло, меня не оставляли в покое. Особенно раздражал майор. Позвонит без особого дела:

- Борисов?

- Так точно, - говорю, - товарищ майор, старший лейтенант Борисов, адъютант третьей эскадрильи, у телефона.

Не знаю, обращал ли он внимание на мой весьма официальный тон. Он спрашивал обычно то, о чем я уже докладывал за день перед тем начальнику штаба, и, выслушав ответ, спокойно говорил:

- Работайте.

Спрашивается: что, собственно, мог я делать, как не работать? Этот сухарь раздражал меня.

На дворе стоял ноябрь, шел снег, низко висели облака. Летали больше на разведку.

Молодежь нашей эскадрильи сидела за картами, как в школе, и часто я видел, как двадцать пар глаз следили за мной, когда я проходил.

Никто не заговаривал, но, видимо, моим новичкам не терпелось разломать лед.

Был среди новичков совсем юный летчик Морозов. Его прозвали Булочкой - такой он был румяный и белый. По словам Власова, у Морозова был прирожденный дар к пилотированию.

- А срубить могут в первом же бою. Уж очень ребенок, - сказал мне однажды Власов.

Морозов глаз от меня не отводил. Может быть, он восторгался, потому что история моя передавалась в романтически приукрашенном варианте. Одни говорили: девушка бросила, другие - что умерла и штурман так огорчился, что товарищей подвел.

В один из дождливых нелетных дней заявился ко мне флагштурман полка. Шли занятия по штурманскому делу, я вел урок по поручению командира эскадрильи. Дослушав все до конца и задав несколько вопросов новичкам, флагштурман отвел меня в сторонку и, прижав к стене, начал с пристрастием расспрашивать о бомбометании с малых высот.

- А ну, покажи фото, помнишь, привез.

Мы сели в уголок, я развернул планшет, и мы долго рассматривали пленку у мигавшей лампочки.

- Как в Адмиралтействе назвали снимок, "недоразумение"? А ведь неплохое, Борисов, недоразумение! Красота! Ты не оставляй этого дела, - сказал он вдруг сердито, - мне на эти ваши ссоры ровным счетом наплевать, особенно пока мало летаем, а то бы ты у меня полетел как миленький! - добавил он грозно, словно я отказывался. - И Калугин с тобой бы летал. Ну, а раз пора не горячая - поучи молодых, это дело сейчас не маленькое. Но о своем маловысотном помни. Пока больше тебе ничего не скажу. Помни!

Он помотал своей круглой головой с седым ежиком и мохнатыми белыми, словно снегом запорошенными, бровями.

- Есть помнить, - сказал я.

Не успела с грохотом закрыться за флагштурманом дверь, как она хлопнула вновь, и он снова появился на пороге в потоках дождя.

- Что ж о рекомендации не спросил? Я, что ли, должен заботиться? Получай. - Он протянул конверт и загремел дверью.

Это была давно обещанная рекомендация в партию, о которой я не решался в последнее время заговорить. Да и вправе ли я был сейчас подавать в партию? Как отнесутся теперь к этому мои товарищи-комсомольцы?

* * *

Вечером двадцать второго ноября все разошлись после занятий в классе, а я сидел в углу у карты над огромной дугой Сталинградского фронта. За оконцем шумел ветер, на аэродроме было темно и холодно. Утром замечательно летали два звена первой эскадрильи на бомбоудар по узлам коммуникаций, два самолета вернулись подбитые, трое раненых, но сейчас все машины стояли в капонирах. Победно летал Калугин снова с Ярошенко.

В углу сидел Морозов и читал, а может быть, не читал, а наблюдал за мной, подбрасывая поленья в железную печурку, на которой грелся чайник.

Вот уже неделя, как мы были знакомы, а он всё не мог начать разговор. На этот раз Булочка заговорил. Он даже книгу отложил для решительности, подошел и выпалил: - Товарищ старший лейтенант!

Я взглянул. Морозов стоял красный от волнения.

- Товарищ старший лейтенант, - повторил он, - я бы полетал с вами... Вы бы меня... Мы бы с вами хорошо летали... Да вот штурман ко мне прикреплен, да и вам нельзя, раз вы адъютант.

Вторую половину фразы он произнес шепотом, хотел сказать еще что-то, не нашелся и вышел, изо всех сил хлопнув дверью.

А я вскочил и стал ходить по тесному помещению, даже петь захотелось. Обрадовал меня Морозов.

Но, конечно, не стоило делать из мухи слона, и приходить в восторг тоже не было причины. Офицер хороший и летчик неплохой, но это еще не повод, да и дела на фронтах и мои дела вовсе не были так замечательны. Чего уж там петь! Но я словно предчувствовал, что в этот вечер произойдет что-то небывало хорошее. Кто его знает, может быть, и не врут предчувствия?

Я всё ходил по землянке и время от времени останавливался у карты, стараясь представить обстановку на Сталинградском фронте. У нас в углу висели столовые часы из разрушенного дома, они пробили одиннадцать. Вдруг заговорило радио...

Я остановился. Я застыл, словно статуя, онемев. Каждая жилка во мне заликовала. Я забыл все свои печали и горести; все мои переживания и ошибки показались мне в эту минуту ничтожными, даже странно было, как я мог о них раньше думать.

Диктор говорил: "Наши войска под Сталинградом, перейдя в наступление с северо-запада и с юга, продвинулись на шестьдесят - семьдесят километров. Взят город Калач. Наступление продолжается".

Подбежал я к карте и принялся переставлять флажки. Какое это было, черт побери, наслаждение! Сколько времени они уже стояли как неживые и вдруг чудесно ожили и двинулись по карте на запад. Потом я много раз переставлял флажки. И они шагали и шагали всё на запад до самого Берлина.

Я не заметил, как зашипела вода, выплескиваясь из носика чайника на раскаленный чугун, и как еще раз хлопнула дверь на пружине и передо мной выросла фигура майора Соловьева, осыпанная снегом.

Я сразу понял по его виду, что он всё знает: такой он был веселый и счастливый.

- Ну, Борисов, дождались!.. Поздравляю!.. - сказал он торжественна и подошел к карте.

Мы долго молча рассматривали новую линию фронта, и лицо майора, мокрое от растаявшего снега, светилось от удовольствия. Потом майор повернулся ко мне и сказал неожиданно резко и с накипевшей злостью:

- Ничего, Борисов, и у нас дела пойдут в гору! Подожди, Ленинград им покажет!.. За все покажет! Подожди, Борисов, потерпи!

Майор подошел к печурке, протянул красные от холода руки к накалившимся дверцам и, смягчаясь, сказал:

- Как работается, старший лейтенант?.. Знаю, что порядок. Проведете с краснофлотцами беседу о международном положении.

Это было неожиданно.

- Есть провести беседу... Но...

- Видишь ли, Борисов, - пояснил Соловьев, - у тебя пока время свободное, так грех, чтобы оно убегало.

- Меня удивляет ваше предложение, товарищ майор.

- Почему?

- Пожалуй, можно и не объяснять, - сказал я.

- А вы и не объясняйте, старший лейтенант. Работайте.

Это было, конечно, приятно, но странно. Политработы я не вел и вообще никогда не числился в теоретиках, больше тройки по истории партии не получал - и вдруг выступить с докладом! Удивительные идеи бывают у нашего Соловьева.

Зазвонил телефон. В трубке я услышал голос комсомольского секретаря Величко.

- Здорово, Борисов! За тобой должок по членским взносам, так что заходи, уплатишь, а заодно и литературу возьмешь, я тебе кое-что к докладу приготовил... Ну, как здоровье и все прочее?

- Спасибо за литературу, - сказал я, - утром зайду.

* * *

Я вышел из землянки по шаткой лесенке. Положительно, я не мог сейчас заниматься своими бумагами.

На земле лежал нежный белый покров. В облаках быстро катилась луна, и снег сверкал ослепительно чистый в лунном свете. Пронеслась над городом шальная метель, засыпала всё вокруг и стихла. Потеплело. Искрясь, кружились в воздухе одинокие белые звездочки и колючие иголки.

На огромном поле аэродрома рота краснофлотцев, освещенная луной, убирала снег лопатами из фанеры.

В такую лунную ночь с тихим снежком удобно бомбить. К черту, не надо об этом думать!

В такую лунную мирную ночь хорошо ехать в деревенских санях рядом с Верой, укутать ноги потеплее и смотреть, как тают снежинки на ее лице, а я этого никогда не видел.

Вспоминается детство. Вот в такую лунную ночь в жарко натопленной комнате, когда слышен только ход сонного маятника, хорошо подойти к окну и сквозь мутнеющее от мороза стекло всматриваться в снежные искры, в белые тихие крыши, в звезды, огромные, как елочные орехи, с иголочками-лучами.

Тяжело в такую ночь одному и вместе с тем хорошо. Тяжело потому, что хочется поделиться с близким человеком, а нет его под рукой, и хорошо: что-то поет в тебе и кажется - всё возможно. Всё хорошее возможно в такую минуту.

Я подошел к командиру роты. Он сидел на подножке маслозаправщика и с ожесточением смотрел на небо.

- Ишь, навалила, прорва, - сказал он, подвигаясь и освобождая мне место. - Ну и погода. То снег, то дождь - шут его знает, что за климат. Вот у нас в Сибири: если жара, так жарко, если мороз - так мороз. Порядок. А здесь, скажем, сейчас холодно, глядишь - завтра все равно летать нельзя: туманит, и к вечеру снова снег, и опять убирай... Нелегко воевать лопатой, - закончил он, словно я спорил с ним.

- А нельзя ли у вас лопату?

- А хоть десяток, вон у сосенки, - хмуро ответил лейтенант, видимо, обиженный тем, что беседа не состоялась.

Я взял лопату и пошел к полосе.

- Нашего полку прибыло, ребята! Становись сюда, товарищ командир, - сказал крайний краснофлотец.

Снегу было много, полоса огромная. Я стал рядом и принялся сгребать с полосы. Снег так и летел из-под лопат. Скоро к нашему краю подъехала машина, и за несколько минут мы навалили полный кузов. Серебристая в свете луны пыль летала в воздухе. Бушлаты и ушанки краснофлотцев побелели.

- Ну, теперь перекур! - объявил мой сосед.

Человека четыре, работавших рядом, отошли к палатке у старта. В палатке лежали свежие сосновые ветки и горел фонарь. У входа стоял бачок с водой и кружкой на медной цепочке.

Мой сосед достал кисет с махоркой и протянул мне:

- Покурите, товарищ летчик, нашего.

- А вы папиросы не хотите?

- Отчего же.

Мы сели в палатке у входа. Четыре краснофлотца потянулись к моим папиросам. Все закурили, незаметно завязался общий разговор.

- Вы, часом, не Борисов будете?

- Борисов.

- Тот самый Борисов? Вы уж простите, что я так сразу, дело житейское.

- Да, тот.

Краснофлотцы посмотрели на меня с любопытством.

- Да, любишь кататься - люби и саночки возить, - неожиданно сказал мой сосед.

- Это так, - подтвердил другой, доставая сухарь из кармана и принимаясь его грызть. - Нет, вы по совести скажите, товарищ командир: довольны, что не летаете?

- А чего ему стало, - заметил кто-то, - сыт, обут и нос в табаке.

- Как же так, ребята? Учился на штурмана, знаю дело. И вдруг: довольно летать, идите в канцелярию. Товарищи мои летают, а я в это время приказы переписываю...

Эти слова вырвались у меня невольно и, должно быть, произвели впечатление на краснофлотцев. Все примолкли.

- Правильно говорите, товарищ командир, - сказал наконец маленький краснофлотец, сидевший на корточках и куривший почему-то в рукав, обращаясь не столько ко мне, сколько к краснофлотцу, спросившему, доволен ли я, что не летаю. - Легкое ли дело - со своего места уйти. Возьми Сергеева: сняли его за беспорядки, поставили на другую работу. Так ведь как человек страдал! Или вот служил я до ранения на "охотнике". Случалось, что провинившегося не брали в операцию. Дружки уходят в море, а он сиди на берегу и грей пузо. Так ведь как страдал. И понятно!

- А мне нет, - заговорил тот, который начал с замечания по поводу носа в табаке. - Чего, спрашивается, человеку надо? Или он самый последний дурак, или перед кем-то выкомаривает: вот, мол, я какой, смотрите на меня!

- Глупости! - неожиданно и зло оборвал его мой сосед. - Совести нет, потому и не понимаешь.

Сидевший на корточках краснофлотец засмеялся.

- А при чем тут совесть? - обиженно возразил задетый.

- Выходит, для одного наказание, а для другого счастье, поди разберись, - сказал краснофлотец, кусавший сухарь.

- Так ведь товарища командира никто и не наказывал. Просто не хотят летать с ним - и точка.

- А это что, не наказание? А по-моему, оно даже иному непосильное, только если совесть у человека есть. А бессовестного, конечно, не прошибешь, с ним другой разговор... Товарища командира я понимаю, ему сейчас жизнь - не мед с сахаром.

- Ребята, - сказал я, - мой сосед...

- Его Горбуновым зовут.

- Вот товарищ Горбунов верно говорил: тут и впрямь дело в совести, даже наверняка в совести. Одно я вам пожелаю - не оказаться в моем положении, и еще скажу: только скотина может мне позавидовать.

- Эй, в палатке, перекурили? Давай за лопаты!

Краснофлотцы не сразу откликнулись.

- Пусть его покричит, не торопись, - объявил Горбунов, поворачиваясь ко мне. - Я вдвое против вас старше, товарищ старший лейтенант, и к тому же мы сейчас без официальностей разговариваем. Горе, оно, конечно, грызет человека, но тут одним огорчением ничего не исправишь... А голову вешать не годится, время не такое. Правильно? Ну, а раз правильно - разбирай лопаты.

Мы вышли из палатки. Луна спряталась за тучи, но снег сверкал по-прежнему, и белая перламутровая пыль дрожала над взлетной полосой. Грузовики то и дело подъезжали и уходили, полные снега.

Когда убрали всю полосу, мой сосед по лопате сказал:

- Может, зашли бы когда-нибудь к нам, а то вы, летчики, народ гордый.

- Ну да, гордый, - сказал я, радуясь приглашению.

Да, дело было в совести. Как ни странно, мне хоть и было стыдно и тяжело, а вот убеждения, что я виноват, вначале не было. Формально я ни в чем не погрешил. Я сердился на товарищей, на командира. И вместе с тем я чувствовал, что и Калугин прав в своей злости, и товарищи правы, став на его сторону, и командир. Да, есть вещи еще более тонкие, чем параграфы устава. Ведь бывает и так: человек погрешил против устава, и все же принимают во внимание всякие смягчающие обстоятельства и признают "по совести не виновен", а мне этих слов не сказали. Именно потому и не сказали, что не было за мною формальной вины. А все дело в совести.

Ночью зазвонил телефон.

- Проверяю линию... Не спится, Борисов? - спросил наш инженер связи.

Мне не спалось. Я всегда завидовал людям, умеющим строго и стройно мыслить. У меня же это всего больше походило на оркестр, в котором каждый инструмент играет, не заботясь об остальных. Дикая музыка. Я пил чай, мучился бессонницей и шагал по холодному полу, стараясь разобраться в себе.

Я мучился и должен был в конце концов придумать что-то ясное и хорошее. Мне вспоминались все время слова замполита на разборе и "переходящие остатки" Климкова, и мысли мои потекли по этому руслу. У меня, конечно, были свои "переходящие остатки".

Я спрашивал себя, как все это могло случиться? Ведь было время, и не так давно, когда Калугин отправил меня в Ленинград, хотя мог бы поехать и сам. Мы оба были ранены тогда и не могли летать. И я был так благодарен Калугину. О нас и в полку всегда говорили, как о друзьях.

Каждый экипаж дружит, иначе и невозможно, а нас связывали полеты с первых дней войны. И вот разошлись.

Я шагал в носках по холодному полу и, может быть, в сотый раз за последнее время старался понять, почему так произошло. Разве не могло быть иначе?

Не надо было уходить с боевого поста, когда все оставались.

Не надо думать только о себе.

Назад Дальше