А разве я думал о себе?
В детстве я видел в ТЮЗе "Проделки Скапена" Мольера. Там есть сцена, когда слуга приходит к своему хозяину и сообщает, что пираты задержали хозяйского сына и не отпускают с галеры. Старик в отчаянии, и о чем бы ни заходил разговор, он все возвращается к мучающей его мысли: "Но за каким чертом он пошел на эту галеру?" И я тоже в сто двадцать пятый раз спрашивал себя, почему я так упорно требовал отпуска. Да, смалодушничал, дважды орденоносец, человек, в чьей храбрости никто не сомневался, смалодушничал, не жил общим делом так, как жили им другие.
У меня оказались изрядные "переходящие остатки". И замполит, да и Климков обнаружили завидную проницательность.
* * *
Прошло недели две. Товарищи летали на разведку, все предвещало близкое наступление, а я оставался на земле и был занят унтами и табачным довольствием.
И вот появился корреспондент флотской газеты Горин. Он всегда приезжал к нам перед серьезными событиями. Завидев его длинную, тощую фигуру, его горбатый нос и жестикулирующие руки, его старенький планшет, набитый, как чемодан, у нас говорили: "Ну, раз Горин приехал - что-то будет!"
На удивление горячий и увлекающийся человек, он знал каждого морского летчика и штурмана, помнил каждый чем-либо примечательный полет, срочную отслужил стрелком-радистом, падал на По-2, разбился и снова летал. Приехав в часть, он прежде всего спрашивал: "Что случилось героического?" И если отвечали: "Ничего особенного", он удивленно поднимал мохнатые брови, иронически улыбался, и в конце концов ему удавалось доказать свое. Он умел подмечать все хорошее, что делали люди.
Когда не летали, Горин разыскивал краснофлотца с бензозаправщика или телеграфистку и начинал разъяснять всем, какие это замечательные мастера своего дела и как они замечательно воюют.
"Молодцы! - восторгался Горин. - Посмотрите на эту девушку: кто передает больше телеграмм? Не знаю другой такой девушки, молодчина! Пусть подождет: кончится война, я на ней женюсь... Ты согласна, Маша?"
И Маша, или Клава, или Зина, убегала, а он, тонкий, длинный, как винтовка с примкнутым штыком, в разлетающейся шинели, стоял, с восхищением хлопая себя по тощим бокам, потом быстро что-то записывал в "энциклопедию" (так он называл свою записную книжку) и через полчаса шумел уже в другом конце гарнизона.
Я любил его, и он ко мне относился со свойственной ему горячностью и дружелюбием. Прощаясь, Горин каждый раз обещал:
"Скоро, Саша, будешь Героем Советского Союза! Не забудь тогда журналиста Горина, не забудь, что он это предсказал".
В то утро он влетел, как бомба, и разорвался на весь командный пункт:
- Ты меня убил, Борисов! Месяц назад я напечатал статью о лучшем штурмане эскадрильи, о тебе! - Горин упал на табурет. - Ну, вот теперь ты молчишь... Борисов не летает. С Борисовым отказались летать, - большей нелепости не видел!.. Говоришь, правильно? Мало сказать правильно! Ты обязан что-то сделать, дорогой, иначе позор на всю Балтику Хорош я буду, когда привезу эту новость. Зрелище!
- Послушай, Горин, ты на операцию?
- Не знаю.
Он всегда сначала говорил, что ничего не знает.
- Ты не мальчик, сам должен разбираться. Впрочем, ты мальчик, не сердись, Сашка! Но я не могу тебе простить этой глупейшей командировки. Получить, так сказать, совершенно официальный отпуск, вернуться бодро в срок и тут только понять, что ничего более глупого, чем это путешествие, нельзя было придумать... Ну покажи, как ты клянчил, покажи! Люблю я эти романтические истории.
- Перестань болтать!
- Я не болтаю, я делюсь впечатлениями. А ты не падай духом. Я верю в Сашку Борисова: ты еще будешь Героем Советского Союза!
- Где ты ночуешь?
- Где-нибудь.
Я хотел предложить мой чуланчик на командном, но не решился.
Горин посмотрел, сощурив глаза охотника за героическим, хлопнул меня по спине и сказал:
- Могу и здесь, хотя ты и обеспечил мне выговор с предупреждением и крупнейший скандал в авиационной печати. Черт с тобой, Саша!
Вечером я, как всегда, остался один, развел огонь в печурке, переставил флажки на карте по сводке Информбюро. Часов в двенадцать ворвался Горин.
- Ты всегда такой, словно мчишься куда-то, - сказал я, усаживая Горина на табурет у ящика, служившего столом.
- Не куда-то, а вперед. Слыхал последнюю новость? В немецкую армию под Ленинградом прислали стулья.
- Стулья?
- Говорят, что они так долго стоят под Ленинградом, что пора и посидеть.
- Неплохо... Давай ложиться.
Я уступил Горину топчан, а сам лег на полу в спальном мешке. У меня был спальный мешок, в нем можно было спать и на снегу. Свет мы потушили, но долго еще разговаривали в темноте. "Давай спать", - говорил Горин, и тут же находилась очень интересная тема, и мы продолжали разговор.
Война давно кончилась, а я отлично помню ночные разговоры где-нибудь в машине, когда полк перебазируется, или у дороги в разбитой избе, или в землянке, где дымит печь, сыро и холодно. В машину под брезентовый навес летят звезды или падает дождь, или ветер забрасывает пригоршнями снег. В избе темно и грязно, в окно глядит чужая ночь, но рядом теплое плечо товарища. То здесь, то там мигнет карманный фонарик, разгорится папироска, слышен тихий разговор: кто-то вспоминает, кто-то рассказывает, кто-то читает письмо из дому. Но больше всего толкуют о том, как жить после войны.
- Ты что будешь делать после войны? - спросил Горин.
Я ответил, что мне как военному, да еще профессионалу, да еще летчику, не стоит задумываться об этом сейчас, где-то на середине дороги.
Горин затянулся, и я на мгновение увидел в красноватом свете его лицо. Оно было немного сумасшедшим и мечтательным.
- Ерунда, - отрезал Горин, - это совсем не вредно. А я вот не могу не думать о том, что мы все будем делать после войны. И знаешь, что самое интересное? Никогда не угадаешь всего хорошего, что может сделать человек. Посмотришь - вполне заурядный парень, приезжаешь месяца через три и, если только он жив, узнаёшь, что он и тут замечательно сражался и там что-то очень хорошее сделал и придумал... Вот я так прикидываю, что все у вас в полку герои, - сказал Горин с глубокой искренностью.
- Ну уж и все, - возразил я, хотя мне всегда было очень приятно, когда хвалили мой полк.
- Конечно, не такие, как Борисов, но и у тебя время впереди. Жизнь - не классный дневник, в котором одни пятерки за поведение. Не вздумай, пожалуйста, что я прощаю или хвалю. Ерунда! У тебя все же оказалось изрядно всякой дряни, выбрось ее за борт.
- Мы говорили не о дряни, а о том, как будут жить после войны.
- Кстати, попадалась тебе когда-нибудь книжка "Все люди - враги", не могу сейчас припомнить автора. Что, любопытное название? А по-моему, плохое. Это все ерунда и неправда. Ну, вот этот писатель, англичанин кажется, изобразил двух счастливых влюбленных. Если разобраться, Саша, они сущие бездельники, и все люди кажутся им врагами. Герой воевал в первую мировую и, конечно, не может найти себе места после войны, мечется и ничего не делает, потом отыскивает свою возлюбленную, австриячку, и они живут на острове, какого и на карте нет, пьют молоко и вино, покупают платья и вполне довольны своей жизнью. Но, понимаешь, что интересно: автору хватило пороху описать только неделю такой жизни, а если так жить год, то можно, конечно, от безделья сойти с ума. У нас кое-кто представляет себе, что после войны можно будет жить, как живут эти герои, что все будут половину года лежать на пузе и собирать камешки на южных пляжах. Этого, конечно, не случится, работенки и у тебя и у меня после войны хватит, это я тебе обещаю, Саша, хватит ее и у Пети, Васи и Кати.
- Пойми, мы могли бы все сразу же после войны очень хорошо жить, - продолжал Горин, - при одном условии, чтобы соседи, ближние и дальние, не позавидовали и сразу же после войны не пожелали рубашки ближнего своего. Эти общие соображения задевают, конечно, и Васю, и Катю и помешают нам получить все то от жизни, что она могла дать и охотно дала бы. Лично для себя я проектирую следующее...
Я видел, как Горин даже приподнялся на локте, вглядываясь в темноту.
- Во-первых, привожу жену и ребят обратно в Москву. Они у меня сейчас бог знает где, под Самаркандом. Сын черный, как негр, и тощий, как палка, в папу, а дочка так выросла, что и узнать ее не могу. Хочешь взглянуть?
Горин зажег фонарик, порылся в планшете под головой и протянул фотографию вместе с фонариком.
С открытки смотрели две детские мордочки: глаза сощурены от солнца, носы облупленные, как молодые картофелины, у девочки две тоненькие косички, тугие, как проволочка. Между детьми стояла женщина таких могучих форм, такого внушительного объема и с таким добрым лицом, что невольно рот у меня расплылся в улыбку, когда я попытался представить рядом с нею Горина.
- Нравится? - спросил Горин.
- Отличные ребята.
- Пора домой, в школу, а то Витька верхом на ослах ездит, и, предполагаю, других увлечений у него пока нет. Ну вот, отвезу домой, демобилизуюсь - я ведь из запаса - и отправлюсь разъездным корреспондентом по стране. Посмотрю, как народ снова работает. Книгу, может быть, напишу "Записки военного корреспондента". В последний раз всё героическое припомню, о всех ребятах расскажу: о живых и о тех, кто не вернулся. О тебе, Саша, расскажу. Напишу: есть у нас в стране такой Сашка Борисов, золотой парень. Вышел у него один глупейший случай, да был у него характер геройский и совесть, выбрался и пошел бомбить, стал воздушным снайпером - с трех тысяч метров бомбу клал в спичечную коробку. Подходит, Саша? Потом наш герой демобилизовался, ушел в гражданскую авиацию или тракторы стал строить - как хочешь. Не хочешь? Ты где жил?
- В Стрельне.
- Ну, в Стрельне птицеферму заведешь.
- Ерунда. Пойду в Военную академию, если жив останусь.
- Согласен. Слушатель Военно-воздушной академии Саша Борисов.
- А ты что кончал?
- Институт журналистики. Нет, я для себя всё нашел. Разве вот дипломатом? Не шучу, меня профессия дипломата очень привлекает. Такие эпохи, как наша, усиливают интерес к дипломатии. Война - только продолжение дипломатии другими средствами. Слыхал? Ну, в академии узнаешь.
- Ты бы сразу рванул в наркомы, Горин.
- Не смейся, могу быть вполне приличным наркомом. К примеру, по делам печати. Справился бы. И ты лет через десять, может быть, вырастешь до наркома, и поставят тебя, Саша, к примеру, управлять авиацией.
- Я не управлять, а летать хочу.
- Хорошее желание, - сказал Горин.
В ту ночь мне очень захотелось рассказать ему о своем замысле, который помогал мне жить в эти трудные дни. Это не была тайна, но я еще почти ни с кем о нем не говорил. Теоретически я всё проверил, и мое предположение должно было подтвердиться. А если так, тогда... Но мне даже не хотелось думать, что будет тогда, потому что тогда все будет замечательно, хорошо...
Я лежал на полу в спальном мешке и спрашивал себя: сказать или не сказать? Я любил Горина, люблю его и сейчас, и расположение, которое я к нему испытывал, советовало - скажи!
- Ты не спишь, Горин? - спросил я.
Он не спал.
- Итак, ты напророчил, что Борисов будет прицельно бомбить в спичечную коробку. А что, если ты недалек от истины? Должен признаться, есть у меня такая теория, такая идея полета, что прицельность бомбометания увеличится во много раз.
- А, черт возьми, давай ее сюда, твою идею! - воскликнул Горин, скинул одеяло и сел на топчане. - Обожди, я зажгу свет. От полу у тебя дует, как из ледника.
Длинный и белый стоял Горин у ящика, служившего столом, и возился с лампой.
- Обожди, Саша, я только достану планшет. То, что ты говоришь, очень важно. Если это правильно, ты будешь известен на всю Балтику. Да что Балтику - от Тихого до Атлантического. Метод старшего лейтенанта Сашки Борисова, метод, родившийся в конце ленинградской блокады, метод, который помог ее сломать! Звучит, а? Теперь только посмей утверждать, что ты потенциально не Герой Советского Союза.
Горин радовался, как мальчик.
Я вылез из мешка, снял с гвоздя планшет, достал тетрадку, и мы углубились в расчеты. Мы сидели часа два и замерзли так, что зубы у нас начали выбивать чечетку. Горин принадлежал к тем журналистам, которые отлично знают жизнь, о которой пишут. В душе он был летчик, болельщик, энтузиаст.
Сейчас не стоит подробно излагать мои соображения прежде всего потому, что они стали впоследствии общеизвестными. Ничего особенно оригинального, кроме новой точки зрения на предел минимальной высоты сбрасывания бомбы, в них не было.
Только полет мог решить, прав я или нет.
Мне нужно было вылететь, вылететь хотя бы с Булочкой и, как говорится, проверить всё на опыте.
Горин все отлично понимал, чертил карандашом в моей тетрадке, потом яростно грыз карандаш, выплевывая кусочки дерева:
- Тебе надо лететь, Саша, - повторил он раз сто за ночь.
* * *
Все события вдруг понеслись вперед с невиданной быстротой. Мы получили задачу сфотографировать несколько участков немецких укреплений в районе Невы, Шлиссельбурга и Ладоги. При значительном сосредоточении зенитных средств у противника это задача тяжелая.
Дело в том, что фотографу во время съемки надо пролететь над объектом съемки строго по курсу, не меняя высоты и совершенно отказавшись от маневра. В эти мгновения самолет-фотограф - идеальная цель, и расчет только на то, что выход на курс фотографирования и окончание работы неожиданны, кратковременны и враг не успеет пристреляться.
Работу поручили Калугину. Но погода всё время мешала.
С Калугиным я не разговаривал. Он по-прежнему отворачивался, когда видел меня, или опускал голову и шел сумрачный своей медвежьей походкой. Мы избегали друг друга.
Салага Ярошенко заболел детской болезнью - корью. Заболел тяжело, его отправили в госпиталь и, по-видимому, надолго. Я гадал, кого теперь Калугин выберет штурманом. Выбор оказался неожиданным: Калугин снова взял новичка и при этом не из сильных.
Как потом передавали, он мрачно сказал командиру:
- Ничего, выучу.
Майор посоветовал другую кандидатуру, но Калугин настоял на своем под тем предлогом, что надо учить молодых.
Выбор Калугина казался глупым, возмутительным, мальчишеским. "Но какое мне теперь до этого дело! Не могу же я из-за этого не спать ночей? Правда, занятно, почему он остановился на Суслове". Иногда даже мелькало предположение, что выбор только на время, что Калугин ждет... "Но в конце концов ничего глупее нельзя было придумать. Не меня же он ждал? Любопытно, как теперь у Калугина пойдут дела с точностью бомбометания? С таким штурманом, конечно, хлебнешь горя".
Погода выдалась наутро ясная, с отличной видимостью. Снег лежал белый, очень чистый после метельных дней. Легкий мороз высушил воздух. Одинокие сосны вокруг аэродрома и лес, одетый в изморозь, ослепительно сверкали на солнце, каждая веточка, как сахарная. У капониров чернели бушлаты. Вдруг тучи снежных искр одевали все вокруг, и весь аэродром начинал дрожать и гудеть с оглушающей силой: заводили моторы.
Люблю эту громоподобную музыку. Натягиваешь комбинезон, унты. И вот уже затянут ремень и пистолет на боку, и меховой шлем на голове, и карта с линейкой в планшете, и ветрочет в кармашке над правым коленом. И через час, через какой-нибудь час тебе предстоит быть над целью, нанести удар, пройти сквозь огонь, уйти от огня и вернуться в "порт", на родное поле, с удачей, с пробоинами, с рассказами.
Присмотритесь к лицам летчика и штурмана, выполнивших боевое задание (впрочем, где же теперь поглядеть? К счастью, негде). Сколько радости, сколько сил и какая живая улыбка!
Уже с раннего утра разлилось гуденье в тот день и затопило аэродром, пробуя, хорошо ли вмазаны стекла в землянках, ударяясь в стены, шевеля маскировочные ветви елей и сосен. Уже с раннего утра оно предвещало большой день.
Началось. Что, собственно, началось?
Нет, это был просто первый неплохой летный день для фотографирования, для учебного бомбометания.
Оживилась и наша третья эскадрилья. Завтракали второпях, потом с горящими от ветра лицами проехали на полуторке из столовой к самолетам.
Командир эскадрильи уже здесь.
- Ну, держитесь, Морозов, - сказал я Булочке, - не торопитесь над целью и слушайте штурмана.
Он внимательно смотрел мне в глаза. Он мне очень нравился, этот молоденький летчик.
Я провожал экипаж на старт. У легковой машины недалеко от "Т" расхаживал майор. Он был необычно тороплив: и его расшевелила погода. Мы поздоровались, я отошел.
- Выпускаете, Борисов? - крикнул он вслед и догнал меня. Мне показалось, что он хочет о чем-то спросить.
- Так точно, выпускаю, - отрапортовал я, - разрешите пойти за ракетницей?
Майор посмотрел внимательно и кивнул.
К самолетам подходил со своими экипажами Калугин. Из его эскадрильи три машины летели на фотографирование. Еще издали я заметил его фигуру. Я узнал бы его, кажется, и за тысячу метров.
Прошел инженер. С инженером я теперь не встречался. Если случай сталкивал нас нос к носу, тогда я, конечно, здоровался. В воздухе повисала пустая фраза: "Как дела, Борисов?" Ненавижу этот дурацкий вопрос. Какие дела? Почему спрашивают о делах, когда не о чем спрашивать? Я, конечно, не оригинальничаю: я бросаю в ответ первую пришедшую на ум бессмыслицу: "Лучше всех".
Калугин летел на семерке, новой голубой машине, и пока мои питомцы садились и ждали своей очереди, я стоял в сторонке и следил за Калугиным.
Калугин подошел к майору и отрапортовал. Вместе с ним подошел Суслов. Может быть, Суслов неплохой штурман, но мне он не нравился. Он вечно что-нибудь забывал, и всегда с ним что-нибудь особенное приключалось.
Калугин отлично взлетел. Я всегда узнавал его по взлету. Не описав круга, он пошел на юго-восток. Он шел невысоко, и немцы, вероятно, уже заметили его. Мы стояли так близко друг к другу, что всё было видно. Одно время они начинали артиллерийский обстрел, когда мы взлетали, но прицельность была неважная, толку немного, и они предпочитали обстреливать город.
Калугин шел на юго-восток, и я следил за ним, пока голубой не исчез за соснами на краю аэродрома.
Он должен был вернуться с фотографирования через полчаса.
Теперь пора было выпускать моих ребят. Их повел командир, я давал старт.
Машины стояли на линейке. Я поднял ракетницу, оранжевая ракета взлетела к небу и рассыпалась. Гул мотора заглушил звук выстрела.