Служили два товарища... - Анатолий Кучеров 9 стр.


* * *

Когда я пришел к Васе Калугину на КП эскадрильи, он сразу набросился на меня:

- Ну как, ну что она?

- Ты о Настеньке?

- О ком же еще?

Он даже забыл спросить, встретился ли я с Верой.

Я рассказал Калугину всю историю, как я по ошибке попал совсем к другой Роговой и отдал ей и его банку молока, за что должен просить у него прощения.

- Ерунда какая, - сказал Вася, по привычке помолчав перед ответом, - очень хорошо, что оставил той молоко. Ну, а дальше?

Дальше я мог рассказать только о том, что к Настеньке Роговой меня не пустили, а посылку и номер полевой почты я передал.

- И больше ничего? - огорченно спросил Калугин. - Жаль, я ведь и письма не рискнул в посылку вложить, чтобы не подумала, будто я навязываюсь. А что адресок передал - это хорошо; молодец, что сообразил. Женщин мы с тобой мало видим, ну докторша, официантки - все не то, это не с самолета в тыл к врагу прыгать, тут настоящее. Такая маленькая фига, от горшка два вершка, а бесстрашная! - немного странно закончил Калугин. - Вот этим она меня и поразила, - продолжал он. - И знаю, что замужем, сама сказала. Понимаю, что надежды никакой, но готов ей всегда служить и ей удивляться. Ну, довольно об этом... Слыхал сводку? Дела поправляются, - сказал он весело. - Да, как вел себя начпрод?

Я рассказал историю с буханкой хлеба.

- Поверь, - взволнованно сказал Калугин, - у него нет ни стыда, ни совести, одно к одному, и Василий Иванович это понимает.

Калугин так горячо принял историю с буханкой хлеба (с тех пор она так и называлась у нас - история с буханкой хлеба), что мне стало совестно за сухой рассказ, и я снова начал все по порядку - о Ленинграде, о родильном доме, о докторе, Кузнечном рынке, квартире Веры. Калугин слушал с огромным интересом. Хотя мы и находились в непосредственной близости от Ленинграда, но все же обидно мало знали о нем.

Из этого разговора Калугин сделал совершенно неожиданный, но именно тот вывод, о котором и я думал:

- Умелее надо нам воевать, Борисов, - сказал он.

Для меня ясная, но какая трудная задача! Она называлась: "Ни одной бомбы мимо цели!"

* * *

Мы мечтали о прорыве блокады, как о величайшем счастье.

Шли месяцы, кончалась первая военная зима. Мы участвовали в обороне, защищая город, отрезанный от "большой земли". Он стоял словно остров в океане. Только воздушные дороги связывали нас с Родиной, никому не заказанные голубые небесные дороги, потому что небо невозможно запереть на замок. И по голубым воздушным дорогам к нам приплывали вести со всего света. Всюду, где только стоял печатный станок и где жили честные люди, печаталось о несдающемся, побеждающем городе и ленинградцах, и казалось, все честные люди во всем мире повернулись и смотрят на нас, даже в горах Бенгалии, даже на берегах Конго. Почти весь мир воевал, но настоящая, решающая война была здесь, на фронте в три тысячи километров. А мы занимали одну из его ключевых позиций, под осажденным Ленинградом, на сосновом балтийском берегу.

Сжав зубы и кулаки, мы воевали и учились. Пусть не удивляются этому, мы именно воевали, обучали и учились. У нас были классы на аэродроме. Сколько товарищей ушло от нас в эту пору навсегда! На их место приходили новые из школ, их вывозили и на полигоне обучали бомбометанию.

Шли месяцы, растаял Финский залив, пришла весна. Как и до войны, цвели деревья!

Наступило лето, немцы подошли к Волге.

Помню и все события нашей полковой жизни. Помню, как Василий Иванович стоял с гвардейским знаменем, он только что принял его, а рядом шумели запущенные перед боевым вылетом моторы. И помню его раненным в обе ноги, на носилках, и его беседу перед тем, как его увезли в Ленинград. Ему трудно было говорить, и он говорил бессвязно, но я сразу понял смысл его речи. Это было то, о чем я мечтал, к чему стремился и приближался: ни одной бомбы мимо цели!

Шли месяцы. Калугин был жив, и я был жив, и нас называли стариками. И в этом была своя летная правда.

Помню, как в первый раз я сказал: "Служу Советскому Союзу!", когда мне протянули маленькую красную коробочку, тяжелую, как винтовочный патрон. И еще дважды я говорил: "Служу Советскому Союзу!", и я понял, что это всегда чудесно, как в первый раз.

Шли месяцы. И вот настал октябрь сорок второго года, когда снова повернулась моя судьба.

* * *

Наверно, никогда в Советском Союзе не писалось так много писем, как в военные годы. И писатели могли бы даже составить романы из этих писем, так велико было значение каждого письма.

За многие месяцы я получил от Веры только одно письмо. Счастливый Вася Калугин - два и даже подшучивал надо мной.

Помню, как Калугин пришел в неописуемое удивление и восторг, когда месяца через полтора после моей командировки в Ленинград ему принесли маленький треугольник от Настасьи Андреевны Роговой.

Калугин только что вернулся из полета и был в комбинезоне и шлеме, но он не стал раздеваться, а тут же на КП эскадрильи залпом проглотил письмецо, потом подозвал меня и, сияя, протянул листочек.

"Большое вам спасибо, товарищ Калугин, за посылку и доброе отношение! - писала Настенька. - Вот как случается - помогает товарищ, которого и по имени не знаешь.
Ранение у меня оказалось тяжелое, и левая рука еще не действует, и мне еще год состоять на излечении. А поправлюсь - там, может быть, и увидимся. Желаю вам счастливо бить врагов, чтоб от них пух летел.
Уважающая вас Настя".

А другое письмо пришло уже летом, и в нем всего одна строчка: "Напишите, как воюете, если не забыли. Настя".

Калугин был в эти дни на седьмом небе. Вероятно, он никогда так не трудился над учебниками, как над своими письмами Настеньке, грозившими превратиться в историю боевых дел полка. Может быть, все это так увлекало его потому, что он был одинок, сирота и в военную школу пришел из детского дома.

Потрудившись над ответным письмом, прочитав его раза три, Калугин неожиданно мрачнел и сердито ерошил волосы:

- И чего я так стараюсь? - спрашивал он. - У нее якорь отдан, корабль пришвартовался, - и, печально махнув рукой, шел на полевую почту.

В последнем письме Вера писала:

"Милый, я тебе в третий раз пишу все о том же. Когда приехала на другой день, не могла простить себе, что задержалась, но что же делать? Видно, такая судьба, нельзя быть счастливее других.

Скоро я буду настоящим врачом, мне нравится моя работа. Не знаю, как поступить, если соединение, где я сейчас, перебросят. Судя по обстановке, это еще не может случиться завтра, и это утешает меня.

Получила письмо от мамы. Она развела огромный огород, но живется им с братом все-таки, несмотря на это, неважно. Я снова и снова спрашиваю себя: почему я не еду к ним теперь, когда бабушки больше нет, когда о квартире думать, по меньшей мере, смешно? И я понимаю, что держит меня: здесь я нашла возможность быть полезной, и еще надежда, что, быть может, мы встретимся. Иногда у меня такое чувство, будто, пока я здесь, с тобой ничего плохого не случится, милый. Пиши чаще".

Я писал часто, но Вера больше не присылала писем, и я не знал, что с нею: больна она, ранена или в этом виновата почта.

Наступил октябрь сорок второго года. Липы в Рыбачьем пожелтели, облетели клены. Только западный ветер пенил залив. Он стал серым, туманным. Низко опустились облачные горы в тысячи метров, их трудно пробить самолету. И только наш сосновый лес в Б. у летного поля стоял всё такой же зеленый среди песка и непролазной красной глины.

Мы воевали по-прежнему, только вылетов было меньше - мешал осенний туман. И вдруг мы получили предписание: перебазироваться на аэродром в М. и очистить место для штурмовиков. В этом был свой смысл. Лишние пятьдесят километров на запад не играли для нас пока что существенной роли. Для штурмовиков они были важней.

И вот мы снова под Ленинградом.

Часть вторая

С волнением приступаю я к страницам о своеобразном "чрезвычайном происшествии" в моей жизни. Это была коротенькая история, совсем неприметная среди событий военных лет, но она кое в чем поучительна и привлекает меня. Не помню, какой у нее был номер в политдонесении нашего, ныне полковника, Соловьева. Быть может, на иной взгляд она покажется не столь уж значительной, но для меня это было не так. И сейчас, оглядываясь назад, я вижу, как незначительная поначалу моя ошибка, подобно снежному кому, обрастает событиями и катится все дальше с горы, как обвал, пока я не останавливаюсь и не расчищаю себе дорогу.

Моя история позволила мне проверить себя и не сбиться с пути. И я благодарен за это друзьям и товарищам, и полковнику Соловьеву, и командиру полка, и нашему коку Степе Климкову, и Вере, да, особенно ей, и, разумеется, Васе Калугину.

Мы перебазировались под Ленинград, - как говорится, на старые квартиры.

О двух событиях, предшествовавших нашему перелету, необходимо рассказать. Они-то и предопределили многое.

Первое событие: нам прислали нового командира вместо Василия Ивановича.

Новый был всем хорош: превосходно летал, прекрасно обучал молодых, сам вел в трудные операции. Не было в нем, как мне казалось, одного - сердечности Василия Ивановича.

Месяц мы провоевали вместе, а еще никто в полку не знал, где его семья, да и женат ли он. Его нельзя было упрекнуть ни в каких пристрастиях. Он предпочитал крепкий чай вину и совершенно не переносил, если кто-нибудь выпивал лишнее.

Нельзя сказать, чтобы он был малодоступен, но разговор у меня с ним как-то не клеился. Загорался он, только когда заходила речь о воздушной войне. Тут он и внимательно слушал и горячо говорил. Любовь командира, даже, вернее, страсть к своему делу и примиряла всех нас с ним.

По всему вскоре стало ясно, что пришел он с заранее намеченной целью: навести дисциплину и порядок в нашем полку.

Дисциплина у нас немного подрасшаталась, хотя каждый выполнял все, что ему приказывали, от полного сердца. Если нельзя было летать, Василий Иванович без особо длинных просьб отпускал из гарнизона. В нелетную погоду смотрел на отлучку летчиков сквозь пальцы и требовал одного: чтобы возвращались в срок и чтобы потом из города не сообщали о происшествиях. И надо сказать, что все добросовестно выполняли это его требование. Из Б. кое-кто из наших в плохую погоду отлучался на сутки в город, и Василий Иванович делал вид, что он этого не замечает. В полку как будто и не было плохой дисциплины. Но только на первый взгляд и на взгляд невоенного человека. Трудно предсказать, какие непредвиденные обстоятельства могут возникнуть в военное время и как может сказаться отсутствие необходимого человека.

Соловьев это очень хорошо понимал и даже сам возглавлял атаку на Василия Ивановича, с которым был дружен, долго служил вместе, но именно в силу дружеских своих чувств не мог повлиять на него и, как говорится, выправить положение.

Когда Василия Ивановича взяли от нас, комиссар (к тому времени замполит) крепко горевал, все это видели, но он пересилил себя и начал работать так, как ему давно хотелось. С новым командиром они сошлись не сразу: уж очень несхожие это были люди.

Совсем иначе, не так, как Василий Иванович, повел себя наш новый командир. Как сейчас помню его первую беседу. Он начал ее так:

- Говорят, у вас подраспустился личный состав?

С этим вопросом он при всех обратился к заместителю по политической части майору Соловьеву. Соловьев с достоинством принял этот справедливый упрек.

Замполит был человек душевный, под стать Василию Ивановичу, кадровый политработник. В этом кругу мало было людей с жилкой теоретика, все больше практики-воспитатели, а наш был философ. Занятия, которые он проводил, действительно увлекали. Его любили, как и Василия Ивановича. Он хотел не внешнего благополучия и гладкости, а чтобы все в самой основе жизни полка было здоровым и жизнеспособным.

При старом командире, как уже сказано, Соловьев не умел настоять на своем, и следы этой старой практики сказывались некоторое время и при новом командире.

- Обстановка требует от нас строгости к себе и другим, - любил напоминать наш новый командир.

Он был гвардии майор, и его только так и называли, никто толком не знал его имени и отчества.

Дня через три после его назначения в полку произошло первое неприятное событие: обнаружилось, что техник второй эскадрильи Вязанкин выпил вечером с приятелем по случаю дня рождения своей дочки и утром едва таскал ноги.

Командир полка дал ему десять суток гауптвахты с исполнением служебных обязанностей. Это было строже, чем мы привыкли. Тут же крепко досталось и Соловьеву.

Таким оказался наш новый командир.

Второе событие этих дней: Вася Калугин и я получили новый самолет. Как раз в то время начали дарить самолеты и танки, построенные на личные средства трудящихся. Это было еще новшество.

Помнится, в конце лета приехала к нам делегация одного уральского завода: двое мужчин и две молоденькие девушки. И в это время Азаринов перегнал к нам новенького "Петлякова" - отличную машину с некоторыми техническими усовершенствованиями.

Новый командир и Соловьев устроили митинг; было сказано, что подарок доверяется нашему экипажу как одному из лучших. Вы понимаете, что эта была честь, и Вася Калугин особенно горячо радовался. Он даже перестал вспоминать свой сто пятый.

Мы покружили двух делегаток над аэродромом, а до мужчин очередь не дошла: начался обстрел.

Вечером в салоне командира делегаты рассказывали о жизни на Урале, спрашивали, как назовут машину, обсуждали разные названия и в конце концов остановились на названии "Месть уральских металлургов" и номере завода и цеха, строившего самолет на свои средства.

За сутки, которые делегаты провели у нас, мы так подружились, что не хотелось их отпускать, да и у девушек разбежались глаза. Климков постарался блеснуть своими изделиями, и это ему удалось, несмотря на скудность запасов.

- Одного мне жаль, Женя и Валя, - сказал Калугин в день отъезда делегатов, - вы уезжаете до первого боевого вылета на вашем самолете. Но я вам напишу: мы будем писать друг другу, согласны?

Они, конечно, были согласны. И уральские Женя и Валя, совсем недавно пришедшие из колхоза на завод, оставили нам свои адреса и фотографии, и Калугин, помнится, говорил, что Женей можно увлечься, - одно к одному.

Случилось так, что мы даже не успели как следует облетать машину, когда пришел приказ о перебазировании на новый аэродром, ближе к Ленинграду, в М.

Всем, кого соединяли с Ленинградом близкие люди или хоть какие-то знакомства, это было по душе. И хотя добираться до Ленинграда было по-прежнему очень трудно, всем казалось, что теперь-то мы стоим рукой подать от города, а следовательно, и от близких нам людей.

Помню, как мы снова устраивались в деревянных домиках возле аэродрома. За всей суетой перелета и устройства многие, да и я не заметили печальной стороны этого события. Калугин почувствовал ее сразу. Он был молчалив и мрачен в этот день, и причину этого я понял за обедом из его же слов.

- Оно, конечно, хорошо жить в комнатах, - мы поместились в одной с Калугиным и инженером эскадрильи, - вот если бы это была Рига или Либава, а то столько месяцев прошло, столько товарищей не вернулось, а мы всё еще топчемся на одном месте.

Подлетая к Ленинграду, я увидел его сверху. Улицы были непривычно пустынны. Город жил узенькой дорожкой через Ладогу. Это было тоже видно: по Ладоге шли корабли.

Надо было во что бы то ни стало пробить настоящую дорогу, прорваться. Мы все думали только об этом, и каждый по-своему это переживал.

Мне снилось, как московский поезд входит под деревянную крышу Финляндского вокзала, как первый поезд разрывает красную ленточку. Мне почему-то казалось, что должна быть красная ленточка, как у финиша гонок.

Через несколько часов после перелета нам передали об артиллерийском обстреле Ленинграда. Калугина и меня срочно вызвали к командиру.

Наш майор сидел, склонившись над картой, в еще не прибранной после отъезда старых хозяев землянке и наносил последние данные разведки. Лицо у него было усталое, желтое. В оконце голубело чистое небо, и в нем, над городом - черные мячики разрывов.

- Придется слетать на батареи, товарищ Калугин... Вот примерные координаты.

Я развернул планшет, где лежала моя давно обтрепавшаяся карта, и нанес цели.

Мы взмыли сразу, и, пока Вася набирал высоту, я видел, как над городом рвались осколочные снаряды.

Мы вышли на залив, легли на курс, с порядочной высоты неожиданно спикировали на мысок недалеко от стрельнинского дворца, откуда предположительно вела огонь батарея, и положили четыре сотки.

Нас обстреляли, но Калугин ускользнул вверх, в облака, и через десять минут мы уже были на аэродроме. Как были, в комбинезонах и шлемах, побежали доложить о полете.

Майор, всё так же склонившись, сидел над картой. Все так же над городом голубело чистое небо. Молчал телефон.

- Думаю, что накрыли, товарищ майор, - сказал я, - пикировали до шестисот метров.

Мы всё еще сидели у майора (прошло не более двадцати минут), как зазвонил телефон. Майор взял трубку и, выслушав кого-то, сказал так же ровно, как говорил всегда:

- Придется повторить полет. Вылетите четверкой, будет прикрытие. По-прежнему - бомбоудар по артиллерийской батарее.

Он задумался и потом показал на карте:

- Вот здесь.

Калугин вызвал четыре дежурных экипажа.

Когда мы выбежали на аэродром, из города едва слышно доносились разрывы.

Калугин был раздражен.

- Давай точнее координаты! Что ты бросаешь в белый свет?

Я бомбил цель, а не белый свет, но фашисты отлично маскировали свои батареи.

Через полчаса мы вернулись. Четырнадцатый номер получил осколочное повреждение правого крыла.

Командир по-прежнему сидел над картой.

Калугин еще докладывал, когда дежурный снова передал об артиллерийском обстреле.

Калугин яростно рванулся.

- Разрешите вылететь в третий раз, - глухо сказал он, и лицо его стало каменным и злым.

Я давно не видел таким Васю.

Майор поднял голубые холодные глаза. На этот раз они были не такие холодные, в них мелькнула какая-то искорка.

- Надо лучше разведать цели, - сказал он наконец, - можете быть свободными.

- Долго еще нам торчать здесь и бомбить их орудия?

К черту! Разбомбишь - они ставят новые. Вот веришь, не могу больше, кончается мое терпение. Да и ты хорош: дважды летали, а ни одного путного попадания!

Я рассердился. Бомбы легли в указанные цели. Калугин нервничал, но я не хотел выслушивать несправедливые упреки и повторил:

- Бомбы легли точно.

- Может быть, он вел огонь с другой батареи?

Поздно вечером после ужина мы сидели на командном эскадрильи и рассматривали с Калугиным на карте линии немецких укреплений.

Часов в двенадцать позвонил командир полка. Калугин взял трубку, и я по его глазам понял, что новости хорошие.

Назад Дальше