Млечный путь (сборник) - Александр Коноплин 8 стр.


Вася Кривчик пришел перекинуться в буру. Тоже не спится. С глазами у него все хуже. Пока что он на полном пансионе у Голубки. Но зато он единственный из нас, кто может прописаться в доме и жить легально. Мне кажется, Вася так и сделает. И тогда будет ходить в больницу лечить глаза. Может быть, еще не поздно.

Вообще такая собачья жизнь может надоесть и здоровому. Для больного же она, наверное, невыносима. Что ж, если Кривчик "завяжет", его вряд ли кто осудит. Я первый буду приветствовать его уход. Ни с той, ни с другой стороны ему нечего бояться. Свой срок он отбыл честно, не то что я…

Лето и осень сорок четвертого года прошли для меня без особых приключений, если не считать, что я снова переменил "профессию". Поняв, наконец, что я не рожден ни карманником, ни убийцей, Боксер предпринял последнюю, по его словам, попытку сделать из меня человека.

В конце октября на даче у Голубки появились два новых человека. Одного звали Митя-Гвоздь, а другого - Измаил. У Измаила была кличка Мора. Один был русский, другой - цыган. Один - огромный и медлительный, как слон, другой - маленький и юркий, как мышь. Один совершенно белый, словно обесцвеченный перекисью водорода, другой - черный с синеватым отливом и очень смуглой кожей. Один судился за грабеж, другой - за мелкое мошенничество. Один отсидел пять лет целиком, другой же пять лет отбывал в несколько приемов: маленькими сроками от шести месяцев до полутора лет каждый. Один имел совершенно определенную цель - добыть побольше денег и "завязать" навсегда, цель другого была значительно скромнее - Измаил хотел теплое время проводить "на воле", а холодное - в тепле. Поэтому он никогда не воровал по-крупному, особенно после октября месяца.

Кто-то из нас спросил, как они попали к Боксеру. Митя-Гвоздь нехотя ответил:

- Взял взаймы у него пару "косых". Отработать надо. Потом уйду.

Мора удивленно пожал плечами:

- Шел мимо, кто-то кричит. Думал, в гости зовут. Зашел, а Митя-Гвоздь уже здесь… Вместе из Сибири ехали. Просили-просили - остался…

Когда Боксер предложил Мите-Гвоздю, Море и мне "заняться" товарными вагонами, то в первую минуту все оцепенели. Потом начали по очереди приходить в себя. Гвоздь заявил, упрямо глядя в угол, что "краснушником" он "сроду не был и навыка к тому не имеет". Мора схватился за щеку и со стоном полез на печь. Я сказал, что мне все равно. На меня Боксер даже не взглянул, Гвоздю велел "подумать до завтра", Мора стащил с печки за ногу и для первого раза дал подзатыльника, от которого Мора икнул и на несколько минут закатил глаза…

На другой вечер мы уже шли по железнодорожным путям к станции Москва-Товарная, и Митя-Гвоздь, почесывая под шапкой бритую голову, задумчиво говорил:

- Дьявол его побери, этого вашего Боксера! И откуда только узнал, подлюка, про мои грехи?! Ишь ты! Тебя, говорит, судили на пять лет, а ведь надо было на двадцать пять… Верно!

Мора шел последним и все время озирался по сторонам, готовый в любую минуту дать стрекача.

Как ни странно, но на этот раз у меня дело пошло. Правда, наш первый налет был не совсем удачным. Вместо мануфактуры, о которой говорил сцепщик, в вагоне оказался странный порошок, светившийся ровным голубоватым светом. Уходя в ту ночь от злополучного вагона, я первый заметил, что у меня светятся руки и носки ботинок. То же свечение было заметно и у Мити-Гвоздя. Что касается Моры, то он светился весь, как балерина с рекламы около Большого театра. Оказывается, забравшись в вагон, он заблудился и несколько раз упал, прежде чем добрался до выхода.

Сцепщик явился на другой день сам и сказал, что с вечера будет составлять поезд для какого-то строящегося завода в Сибири. Надо понимать, в нем будут вагоны и с одеждой, и с продуктами. Как только стемнело, мы приступили к "работе". Боксер не ошибся в своем выборе. Гвоздь умело орудовал разводными ключами, пилкой и еще каким-то инструментом, напоминавшим "фомку".

В первом вагоне оказались станки. Но зато соседний был доверху загружен теплым обмундированием для строителей. Гвоздь долго лазал между тюками, пока не нашел что нужно. В нескольких тюках оказались меховые унты, куртки на меху, полушубки.

- Для начальства везут, - сказал шепотом Гвоздь и взвалил на плечи первый тюк.

Сцепщик оказался не только хорошим наводчиком: он же помог нам перетащить тюки от вагона в какой-то заброшенный сарай, потом раздобыл грузовую машину и помог погрузить ее.

- Этому мужику цены нет! - сказал, узнав об этом Боксер, и при этом бросил на меня уничтожающий взгляд.

После этого мы не бывали на станции Москва-Товарная ровно неделю, - предельный срок, по мнению Мити-Гвоздя, для того, чтобы милиция сняла засаду. Через неделю мы повторили налет и снова удачно. На этот раз мы вывезли несколько ящиков с консервами и сливочным маслом, несколько замороженных туш бараньего мяса и бочонок растительного масла, взятый по ошибке вместо винного.

Помогал нам снова тот же шофер по имени Коля. Поскольку вагон стоял отдельно и на запасных путях, Коля подогнал свою машину вплотную к вагону. Правда, не обошлось без насилия. Сторож вагона, предварительно напоенный сцепщиком, вдруг проснулся и едва не поднял крик. Но Гвоздь вовремя перехватил его за глотку, а шофер Коля связал по рукам и ногам, вставил кляп ему в рот и оттащил в дальний угол вагона. И все это в каких-нибудь полминуты так, что даже видавший виды Гвоздь, несмотря на серьезность момента, не мог удержаться и восхищенно проговорил вслух:

- Артист! Ну, Артист!

Он понимал толк в "чистой работе".

После этого мы целых полмесяца никуда не высовывали носа. Гвоздь выжидал. И Боксер с ним не спорил.

Воровской притон на Лесной улице каждую ночь принимал гостей. Веселая и вечно пьяная Голубка говорила:

- Етая хата такой шикарной жизни не видала с самого НЭПа!

В первый же день Мора и Шустрый объелись консервами, и с неделю поднимались со своих тюфяков только для того, чтобы снова навестить одинокий домик в огороде Голубки. Это были дни беспробудного пьянства, жестокой карточной игры от зари до зари и разнузданного, ничем не сдерживаемого разврата.

"Мужской монастырь" Голубки превратился в подмосковный Мулен-Руж. Хозяйка вначале пробовала сопротивляться, но потом махнула на все рукой, запаслась водкой и заперлась в своей комнате. Шустрый, знавший обо всем на свете, сказал, что такого запоя у нее не было тоже "со времени НЭПа"…

Картежная игра, проститутки и пьяная шпана со всей Москвы осточертели мне уже в первую неделю. Да и не только мне. Вася Кривчик всерьез начал говорить о детском доме. Митя-Гвоздь хоть и не набрал назначенной "цифры", кажется, собирался завязать раньше времени. Мора едва только смог встать на ноги, исчез так же внезапно, как и появился.

- Посмотришь, чем это кончится, - говорил Жук, поглядывая на бедлам в соседней комнате. - Нагрянут менты и всем амба!

Однако нагрянула не милиция, а сам Георгий Анисимович в сопровождении четырех добрых молодцев, вооруженных металлическими палками и кастетами. Миг - и скромное жилище кроткой Голубки превратилось в арену невиданной битвы воров одной масти. Явление крайне редкое и потому запоминающееся. Много позднее я слышал об этом событии различные толки среди воров, но ни одного слова правды так и не услышал.

Истинная же причина такого избиения была проста, как огурец. Последний из могикан, представитель уходящего в прошлое воровского племени 30-х годов Георгий Анисимович Гладков, он же Доктор, он же Боксер, делал отчаянную попытку сохранить в девственной чистоте свитое им гнездо профессиональных воров, свою до некоторой степени вотчину, свое поместье. Известно, что тираны редко расправляются с непокорными рабами лично. За них это делают рабы же, которым тиран бросил более жирный кусок. Наш тиран не был исключением. Его добрые молодцы отлично знали свое дело. Если бы я знал, что вскоре встречусь с ними в иной обстановке, я не восхищался бы ими в ту ночь…

Прямо с порога они принялись честно отрабатывать свой "жирный кусок". Кое-кто из шпаны посмелей попытался было "качать права", но был избит особенно жестоко и едва унес ноги. Все было кончено буквально через несколько минут; поломанная мебель выкинута во двор, битые стекла, черепки посуды сметены в кучу. От покинувших поле боя мужчин остался только папиросный дымок, а от женщин… Впрочем, помнится, женщины остались. По законам войны они стали добычей победителей. "Последний из могикан" милостиво разрешил им это, и слегка пригубив единственный оставшийся целым бокал, величественно удалился.

Не скажу, чтобы эта оргия была красивее прежней. Четверо добрых молодцев и примазавшийся к ним Шустрый производили ничуть не меньше шума, чем полтора десятка их предшественников. В нашу комнату, где кроме нас с Валеркой прятались Кривчик и Митя-Гвоздь, забегали полуголые проститутки, спасавшиеся от своих новых кавалеров, и влетали бутылки, пущенные нетвердой рукой. К утру молодцы угомонились, а на рассвете и вовсе исчезли, оставив превращенную в свинарник комнату и спящих где попало девиц.

После этого наша жизнь еще долго не могла войти в нормальную колею. А милая наша хозяюшка с неделю ходила, замотав голову мокрым полотенцем, и прятала от всех громадные синяки под глазами, полученные случайно во время потасовки. После погрома в притоне Митя-Гвоздь успокоился и опять отложил на время свой уход из воровского мира. Чем больше он зарабатывал, тем становился более жадным до денег. В попойках он больше не участвовал, а выпивал стакан водки перед тем, как идти "на дело" "для тепла", и после благополучного возвращения, чтобы снять напряжение. Постепенно он подчинил своей воле всех обитателей притона Голубки. Когда он попросил у Боксера его собственное оружие, Георгий Анисимович не смог ему отказать…

На следующий день после потасовки на даче опять появился Мора. Валерка бросил заниматься карманными кражами и упросил Гвоздя брать его с собой. Шустрый, никого не спрашивая, сам пошел с нами в следующий раз. Очередной налет мы сделали уже не в Москве, где нас ждала милиция, а в Серпухове. Москву-Товарную мы посетили только через два месяца.

Наш налет в новогоднюю ночь был особенно удачным. Отправив Колю с машиной и Шустрым в кузове "для порядка", мы стали уходить со станции разными путями. Я не захотел возвращаться сразу в Люберцы и поехал на Киевский вокзал, где не был очень давно.

Близкий конец войны чувствовался здесь почему-то особенно сильно. Посреди зала ожидания стояла огромная, богато украшенная новогодняя елка. Такая же ель, даже несколько больше, стояла в ресторане вокзала. Множество военных, множество беженцев. Чемоданы, узлы, мешки… Все, как в сорок первом. И все-таки далеко не так.

Военные были иными. Они сияли улыбками и золотом погон. Лица беженцев выражали теперь надежду, а не безотчетную тоску и страх, как тогда. Даже дети, казалось, кричали как-то иначе.

У дверей ресторана толпилась огромная очередь. Какой-то профессорского вида старичок, взобравшись на диван, кричал, размахивая пол-литровой бутылкой:

- Дорогие мои! Я угощаю всех, кто пожелает выпить со мной вместе! Имеющие уши - да слышат, имеющие кружки, простите, бокалы - подходят сюда! Обратите внимание - натуральная московская особая. Итак, за Победу, родные мои!

Дежурная в фуражке с красным верхом, решив, что он пьян, попыталась согнать его с дивана. Моментально целая группа военных окружила ее, подхватила на руки и принялась качать. Шум, хохот, крики. Подхваченный общим настроением, я забыл о том, что я чужой этим людям. Чужой их общей радости, что я не имею права сейчас радоваться вместе с ними, потому что в свое время не разделил с ними их горя, а вместо честного труда выбрал легкую жизнь. Я забыл обо всем этом и желал только одного - во что бы то ни стало пробраться в ресторан, сесть за столик и выпить вместе со всеми. Так же, как и все, я знал, что ресторан сейчас - это обыкновенная столовая, отпускающая обеды по талонам и аттестатам военным, едущим на фронт и с фронта, раненым и командировочным. Но я знал и то, что за хорошую цену у официантки можно купить и водку, и закуску, и притом без всяких аттестатов. Мне, как и всем, хотелось провести эту ночь не в зале ожидания и не в воровском притоне, а в обстановке по-настоящему праздничной, новогодней, пусть не совсем такой, как тогда, до войны, но все же…

Пробираясь вперед слишком энергично, я случайно задел локтем высокого военного, стоявшего ко мне спиной. Неожиданно он громко вскрикнул от боли и повернулся ко мне. Мы оба застыли с открытыми ртами. Передо мной с погонами старшего сержанта, с множеством медалей на клапане гимнастерки, загорелый и еще более возмужавший стоял Иван Стецко.

- Стась! Ты! - гаркнул он на весь вокзал и протянул ко мне руки.

Я отпрянул от него, сбил с ног какого-то солдатика, прорвался сквозь толпу военных и выскочил на привокзальную площадь. Следом за мной, роняя на бегу людей и опрокидывая чужие чемоданы, мчался Стецко. На площади он потерял меня из виду и тогда я снова услышал его мощный, такой знакомый голос:

- Карцев! Стась! Та куды ж ты, цуценя?! Це ж я, Иван Стецко!

Перебежав через площадь, я перемахнул через забор, упал лицом в кучу мусора и затаился. Через минуту послышался топот сапог и тяжелое дыхание Стецко. Видимо, он заподозрил неладное, потому что больше не стал кричать, а, подойдя к забору, заговорил сдержанно:

- Слухай, Стась, це же я, Стецко! Я ж тоби шукав… Чого ты взлякався? Ну чого? Нэ хочешь мэнэ бачить? Чому? Хиба ж я дезертир, чи який ще предатель?! Я ж честно воював! От же, ей богу! Стась! Ридний мий! Та не вже ж ты втик вид мэнэ, бо я пяный?! Так ни же, ей богу, ни! Це же я трошки, ну зовским трошки! Та иди ж до мэнэ!

Он долго еще уговаривал меня, сердился, просил и снова сердился, и все ходил и ходил вдоль забора, уверенный, что я нахожусь где-то рядом. Самым ужасным было то, что он считал себя виноватым в том, что немножко выпил. Меня он обвинял только в жестокости:

- Що ж ты старого солдата за чарку горилки простыть не можешь!

Потом он долго и старательно царапал чем-то по доскам забора и стене стоявшего рядом склада. В щелку мне было виден только его темный силуэт на фоне синего маскировочного света фонарей вокзала.

Потом он ушел. Ушел навсегда, а я лежал, уткнувшись носом в какие-то пыльные тряпки, и плакал. Плакал второй раз за все эти нелегкие годы. Наплакавшись вволю и порядком озябнув, я выбрался из своего убежища. На заборе, почти во всю высоту его, крупно, так, чтобы можно было видеть издали, повторялись написанные углем две фразы. Одна: "Карцев! Жди от мэнэ письма на Главпочтамт, до востребования", и вторая: "Станислав Карцев, мой адрес: и/и 28513. Иван Стецко".

Домой на Лесную я вернулся под утро. Там меня ждал новый сюрприз. Подойдя к калитке, я заметил, что наш условный знак - ветка яблони - не цепляется, как обычно, за штакетник, а небрежно отброшена в сторону. Значит, в доме чужой! Может быть, в другой раз я и остерегся бы, но сейчас мне было на все наплевать.

Пройдя весь сад, я собирался уже подняться на крыльцо, но тут услышал тихий голос сверху:

- Бачка! Эй, бачка! Не ходи туды!

С чердака неслышно спустился Мора. Его лицо выражало предельный испуг.

- Не ходи, бачка, там легавый! Тебя спрашивает. Говорит, с тобой в колонии был. Что вы с ним там активистами были. Врет все. Сейчас ему Шустрый кровь пустит. Иди ко мне сюда, у меня здесь заначка - сто лет будут искать - не найдут.

Если бы я опоздал на секунду, произошло бы несчастье. На кухне, прижатый в угол между плитой и стенкой, бледный от возмущения, стоял, отбиваясь табуреткой от наседавшего Шустрого, мой старый друг Слава Тарасов. Однако вместо того, чтобы остановиться, Шустрый повернулся и бросился на меня с криком:

- Явился, активист! Обоих сейчас порежу!

Мне не оставалось ничего другого, как хорошим ударом в челюсть сбить его с ног. Только тогда стало можно выяснить отношения…

Вася Кривчик, вылезая из-под стола, сказал:

- Я же говорил ему: подожди до Стаськи! Придет - сам разберется. Так нет… Ножик в руки и - пошел…

Голубка, по-старушечьи охая, собирала битые черепки и причитала:

- Ды что же ета такое? Ды что же ета за жизнь?! Как дерутся - так посуду бьют!

Отплевываясь кровью, еще больше разъяренный Шустрый матершинничал и грозил. Слава, прикладывая к подбитому глазу мокрую тряпку, рассказывал:

- Год тебя ищу! Целый год! Уж никак не думал, что ты в Москве! И вот… случайно на вокзале вижу, свой брат-шпана… Спрашиваю напрямик: "Станислава Карцева знаешь?" - "Нет, говорит, не знаю". - "А Белого Волчонка знаешь?" - "А как же, говорит, его все знают! Справедливый пацан! Только его Белым Волком зовут"… Видишь, как ты вырос - "справедливый пацан" - раз, "все знают" - два, а, главное, ты уже не Волчонок, а Волк! Что ж, поздравить тебя или как?

- Хочешь - поздравляй, - ответил я.

- Ну, а если серьезно? - спросил он. - Не осточертела тебе эта собачья жизнь?

- Сам-то ты разве не такой? - рассердился я.

- Был такой.

- А сейчас лучше?

Он пожал плечами.

- Видишь ли… Ты всегда был на несколько голов выше нас всех. Что-то в тебе было такое… В общем, что привлекало. И вот мы все, и я в том числе, как-то тянулись за тобой, старались стать лучше. Добрее что ли? Честнее. Когда тебя арестовали…

- Да-да-да! - закричал я, довольный, что могу его перебить. - Когда меня арестовали, ни одна сволочь не встала на мою защиту. Хотя все вы знали, что я ни в чем не виноват, что не я обокрал склад!

Он вытаращил глаза:

- Ты что, очумел? А петиция?

- Какая еще петиция?

- Ну, письмо в прокуратуру республики? Ведь в нем было двести подписей! А письмо начальника колонии? А письма воспитателей?! Свинья ты после этого неблагодарная!

Теперь я таращил глаза и ничего не понимал.

- Какие письма? В какую прокуратуру? Причем тут республика?

Он зло швырнул в меня мокрым полотенцем и стал одеваться:

- Те самые письма, благодаря которым тебя, сукиного сына, оправдали. Люди старались, поверили ему, ручались за него, а он… В общем, прощай, бывший друг! Не ожидал я, что ты нам так нагадишь.

Не сразу, с великим трудом до меня дошел страшный смысл его слов. Правда и справедливость жестоко отплатили мне за то, что я в них разуверился. Жить дальше не имело смысла. Как только за Славкой закрылась дверь, я взял отобранный у Шустрого нож, потому что он лежал рядом, и с силой всадил его себе в левую часть груди. Там, я знал, находится человеческое сердце…

Очнулся я вскоре, но почему-то в комнате Голубки. Голова нестерпимо болела, меня тошнило и все происходящее было залито пеленой тумана. Из этой пелены постепенно начали проявляться то перепуганная физиономия Васи Кривчика, то Славкино напряженное, со сдвинутыми бровями, лицо, то белое, как сметана, ничего не выражающее лицо Мити-Гвоздя, то сердитое и опухшее от пьянства Голубки. Потом появилось еще одно лицо - фельдшера, жившего неподалеку. Его звали Иван Иванович. Он был пьяницей, но хорошим специалистом. Я его видел несколько раз на улице.

Командовал он, и все, кто был в комнате, беспрекословно ему подчинялись. Вымыв руки, он долго ковырялся в моей ране. Голубка держала таз, а Кривчик светил ему переносной лампой. Потом он забинтовал рану, сказал, что она не опасна и стал прощаться.

- Почему же так болит голова, доктор? - спросил я.

- А это оттого, батенька мой, - ответил он улыбаясь, - что ты, падая, ударился обо что-то головой.

Назад Дальше