"Наконец-то", - очнулся актер и, подхватив чемоданчик, пошел туда, где толпились нетерпеливо ожидающие.
На летном поле было прохладно, восток пересекла темно-розовая рассветная полоса. Утренняя свежесть бодрила, быстро гнала сон, и Андрей уже шутливо подумал стихами:
Напрягся лайнер, слышен визг турбин…
А вдруг опять задержка?
Опять найдется множество пр-р-ричин…
Лайнер, хотя и без визга, ожидал их.
"Интересно, летал ли Шумов в самолетах? Тогда пассажирские рейсы были в диковинку. Через полюс - другое дело… А вот из Керчи в Вологду… Впрочем, что было Шумову делать в Вологде?"
Посадка прошла быстро.
В дверях салона появилась стюардесса с помятой пухлой щекой - видно, тоже прикорнула в ожидании.
- Наш самолет, - начала она заученно, - совершает рейс по маршруту… - И потерла ладошкой заспанные глаза.
Лайнер напрягся, и вскоре в иллюминаторе появилось море, быстро набиравшее яркую утреннюю синь. Там тоже начинался трудовой день - двигались казавшиеся сверху неподвижными большие суда, вспенивали гладь бурунами "Метеоры", ближе к берегу покачивались на волнах рыбацкие лодки.
Через полтора часа самолет свернул к берегу и пролетел над городом, заходя на посадку. Тень его стремительно скользнула по улицам и крышам и на секунду коснулась Лаврентьева, стоявшего в лоджии гостиничного номера.
Лаврентьев стоял и думал о Моргунове. Неожиданное, показавшееся ему самому просто нелепым фарсом появление "гестаповца Огородникова", этой, по всей вероятности, авантюрной личности, повергло директора в очевидное смятение.
"И вы знали этого человека?" - вспомнил Лаврентьев слова режиссера. "Нет, что вы! Это же высшая конспирация". - "И никогда не видели его?" Растерявшийся Моргунов повел головой.
Ну, конечно же, он никого не обманывал. Что он мог видеть, а тем более запомнить в то короткое мгновение ярости, унижения и смертельной опасности! Но не только в несовершенстве человеческой памяти было тут дело. Он имел право не рассказывать об этой единственной минутной встрече, и Лаврентьев, как никто иной, понимал его.
И вот теперь этот добродушный и перестрадавший человек ждет своего рода очной ставки с самозванцем, о самозванстве которою не подозревает, и мучается необходимостью доверить сокровенное многим внезапно вторгшимся в его жизнь любопытствующим людям. И конечно же, волнуется и от волнения не разберется, что происходит, и может наговорить совсем ненужное, а вернее, нужное только этому неизвестному авантюристу,
И хотя Лаврентьев твердо решил не раскрывать себя, допустить невольного унижения Моргунова он не мог. Приходилось делать то, что считал он необходимым, а не то, что предпочел бы, имея свободный выбор. И, вздохнув с сожалением, Лаврентьев покинул лоджию, надел свежую рубашку и отправился на завод, которым руководил Моргунов.
Открытые окна одноэтажного здания выходили прямо на улицу, и в них видны были рабочие, по преимуществу женщины, трудившиеся на небольших, каких-то домашних, ничем на напоминающих индустрию века станках и механизмах. Однако на предприятии существовала проходная, и Лаврентьеву пришлось пояснить, что он к директору. На этом формальная проверка закончилась, и он прошел в небольшой двор, где пирамидами была сложена готовая продукция - блестящие металлические цилиндры непонятного Лаврентьеву назначения. За пирамидами располагался флигелек с надписью "Дирекция". В крохотной приемной стучала на машинке пожилая женщина. Она сообщила, что Михаил Васильевич у себя.
- Можно? - спросил Лаврентьев, приоткрывая дверь, ибо докладывать здесь, кажется, не было принято.
Моргунов сидел за столом озабоченный и не сразу узнал Лаврентьева, потому что не ожидал его здесь увидеть. Потом на лице его возникло удивление, и он спросил:
- Вы?
- Я.
Разумеется, этого было мало, чтобы Моргунов понял, и Лаврентьев, присев, приступил к осторожным объяснениям:
- Мне нужно поговорить с вами по делу, как мне кажется, важному. Это с войной связано.
- С войной?
- Да.
- Вы в кино работаете?
- Нет. Я не имею к кино никакого отношения и сразу прошу вас: никому из киногруппы о нашем разговоре ни слова…
- Не совсем вас понимаю.
- Сейчас поймете и просьбу мою, конечно, выполните. Потому и прошу, что уверен. Ничего предосудительного я вам не предложу…
Моргунов молчал. В малопонятных ситуациях он, как и большинство флегматичных людей, предпочитал ждать, пока обстановка прояснится.
- Сегодня вам предстоит встреча с человеком, который якобы служил в гестапо, помогал подпольщикам и убил Тюрина.
Моргунов нахмурился. Лаврентьев ждал этого. Он помнил, что фамилия Тюрин во вчерашнем разговоре не упоминалась, и сейчас назвал ее сознательно, чтобы придать своим словам понятную Моргунову достоверность.
- Тюрина?
- Да. Тюрина. Вы когда-нибудь рассказывали кому-нибудь, как это произошло? На самом деле. Не по жребию, как в кино, а на самом деле, в подвале.
- Кто вы? - спросил Моргунов негромко.
- Сейчас скажу. Но еще один вопрос: вы могли бы узнать того человека? Который застрелил Тюрина?
Моргунов по-вчерашнему тяжело повел головой.
- Я так и думал. Одно мгновение и столько лет… Конечно, вы не узнаете его сейчас. Поэтому я хотел предупредить вас… Для того и пришел. Человек, с которым вам предстоит встретиться, Тюрина не убивал. Он может знать о том, как это произошло, только от вас или от другого, кому вы рассказывали.
- Я никому не рассказывал.
Лаврентьев наклонил голову.
- Я тоже.
- Вы?!
Лаврентьев встал, расстегнул рубашку и приоткрыл плечо, на котором четко выделялся продолговатый след старого ожога.
Подождав немного, пока Моргунов вспомнит и поймет, он застегнул рубашку.
Моргунов молчал.
- В общем-то я дешево отделался, - сказал Лаврентьев. - Вы, наверно, в лицо целили?
- По глазам, - подтвердил Моргунов глухо. - Не думал, что так свидеться придется.
- Да ведь лучше, чем в прошлый раз, - улыбнулся Лаврентьев.
- Лучше. - Моргунов искал себя. - Вы, значит, картину консультируете?
- Я уже сказал. К картине я не имею никакого отношения. Я прилетел сюда, в город… по своим делам. Остановился в гостинице и - надо ж такое! - попал на этих киношников. Они понятия не имеют, кто я такой. Если б не вы и этот Огородников…
- Не раскрылись бы?
- Не собирался.
- Понимаю. Вы на прежней работе?
- Михаил Васильевич, позвольте сейчас этой стороны не касаться. Вы обещали мне…
- Не беспокойтесь. А жаль. Вы ж им столько пользы принести могли.
- Вы тоже.
Моргунову стало неловко.
- Понимаете…
Лаврентьев кивнул.
- Кажется, понимаю, - сказал он, стараясь облегчить неловкость Моргунова. - Вам не хотелось бы рассказывать о тон, что произошло в подвале?
- Не хотелось.
- Вы имеете на это право. Ничего недостойного вы не совершили, лгать не собираетесь. А они, в конце концов, снимают художественный фильм, а не про нас с вами картину. Пусть снимают. А сценарий довольно правдиво придуман. Во всяком случае, так могло быть. Потому я и зашел к вам. Не заставляйте себя говорить то, что не хочется.
- А этот Огородников? Кто он?
Лаврентьев пожал плечами, однако Моргунов истолковал его движение по-своему.
- Понимаю, понимаю…
Он решил, что Лаврентьев связан служебной тайной, участвуя в розыске не разоблаченного до сих пор военного преступника.
- Как же мне вести себя?
Моргунов спросил как-то наивно, будто не прошло тридцати лет с тех пор, как был он мальчишкой-партизаном, а Лаврентьев разведчиком-профессионалом, фигурой почти немыслимой для Мишки… Но годы прошли, и в кабинете сидели два немолодых уже человека, в чьем возрасте отвечать приходится больше перед собственной совестью, чем перед начальством, и понимающий это Лаврентьев ответил:
- Не знаю, Михаил Васильевич. По обстановке, как в наше время говорили. Поглядим на гражданина Огородникова; я-то его и сам еще не видел.
И не подозревал, кого увидит, иначе сказал бы Моргунову другое…
- Ясно, - вздохнул облегченно Моргунов, хотя ничего еще ясно не стало, но прояснилось важное для него: не придется краснеть, утаивая правду, или самообнажаться перед незнакомыми людьми. И то и другое было мучительно и ненужно, ибо, как давно уже знал он, случается в жизни такое, что тебе только принадлежит, за что перед собой только отвечаешь, и никто тебе не поможет и не накажет.
- Ну и появились же вы! - улыбнулся он впервые с начала их разговора. - Сколько я вас лет вспоминал… Искать не искал, конечно, учитывая работу вашу. А вспоминал часто. Как вспомню, что убить вас мог, так кошки на душе заскребут. Ну, думаю, повезло тебе, Миша, что он ловчее оказался. А пришли вы тогда вовремя…
- Вовремя?
Знать это было важно Лаврентьеву. Ведь так невосполнимо много был он должен этому человеку, что самая небольшая его признательность радовала Лаврентьева, утешала немного. Немного, конечно, но на большее рассчитывать не приходилось.
- Вовремя, - подтвердил Моргунов.
- Убивать тяжело?
- Убивать тяжело, конечно, но уж этого-то необходимо было. Только сразу, как таракана…
- Тюрин не таракан бы я.
- Не таракан. Неточно выразился. В человеках числился. Отца и мать имел. Ребенком был, мать его ночами на руках носила, когда болел… Это ведь, если вдуматься, страшно. Растет малыш, людей радует, и никто не вообразит даже такого, что будет с ним, какой изверг выйдет и какую ему самому смерть принять придется. Но о смерти его не мне жалеть… О другом я… Он ведь, как зараза, зло вокруг распространял. И если б не вы… Я бы… Понимаете? Трудно сказать, но куда денешься… И я бы в чем-то ему уподобился. Вот за что я вам всю жизнь благодарен. Спасибо вам за тот выстрел.
Не ожидал Лаврентьев этих слов здесь, в кабинете, выразивших так сразу и так четко, несмотря на недоговоренные фразы, их общие мысли. Видно, как и он, много думал о прошлом Моргунов, и не нужно было ему готовиться, чтобы сказать то, чего ждал Лаврентьев, на что надеялся.
У Лаврентьева потеплело на сердце оттого, что Моргунов оказался таким, каким и хотел он его увидеть, и теперь он не сомневался, что и Лена любила этого простоватого с виду крепыша, хотя ни словом не упомянула в своем письме. Но что в этом было странного? Как могла назвать она его имя в письме, написанном в гестаповской камере и отданном в руки человека в гестаповском мундире? Нет, она могла писать только отцу, которого уже не могла спасти, но надеялась еще поддержать, смягчить последние минуты…
- Ладно, Михаил Васильевич, ладно… Какая уж тут благодарность! Давно это было, - сказал Лаврентьев, сдерживая волнение.
- Нет. Недавно. Как в песне. Недавно это было, хотя и давно. Для нас с вами недавно. - Моргунов вдруг торопливо поднялся, будто опомнившись. - Послушайте! Что ж это я? Что ж мы здесь сидим-то с вами?…
Лаврентьев глянул на часы:
- Время рабочее.
- Верно. Но ведь встреча какая! Не каждый же день…
Вставая, Лаврентьев покачал головой:
- Давайте все-таки отложим. Я здесь еще несколько дней пробуду. Выберем время, поговорим, вспомним.
И хотя много лет он боялся этого слова - "вспомним", - сейчас произнес его искренне, без страха, так успокаивающе подействовал на него Моргунов.
- Конечно-конечно, обязательно. Я вас очень к себе прошу. Может быть, вечерком сегодня?
Он в смущении и избытке чувств забыл о встрече с гестаповцем Огородниковым.
- Вечер у нас занят.
- Ах, в самом деле… Но я-то наверняка ни в чем его уличить не смогу.
- Может быть, это и не понадобится. Если он скажет, что убил Тюрина, не возражайте. Прежде всего дадим ему высказаться. А потом я подскажу вам, что делать. Договорились?
- Да уж надеюсь на вас.
- Отлично. Вечером и обсудим, когда встретиться…
Моргунов проводил его до проходной.
- Может быть, вас на машине подбросить?
- Спасибо, пока предпочитаю пешком.
- Да вам-то и лет ваших не дашь.
Они попрощались, и Лаврентьев пошел - на вид стройный и легкий, человек, которому в самом деле лет его не дашь, но годы есть годы, и можно обмануть прохожих, но себя не проведешь, и, отойдя немного от заводика, он сменил шаг, пошел медленнее и тяжелее.
Сердце беспокойно стучало. Волнения не проходили бесследно, хотя он и умел волноваться незаметно для окружающих. Когда-то это спасало ему жизнь, теперь разрушало организм. Самоедство - так называл он свою особенность не выплескивать эмоции, перетирать горести собственными жерновами. Но теперь он знал: камни стерлись, внутри растут невидимые трещины. Не хотелось думать о том, что в любой момент они могут соединиться, и тогда механизм лопнет, движение прекратится…
Лаврентьев несколько раз глубоко вздохнул, стараясь унять сердцебиение. Кажется, получилось. Он пошел в сторону театра.
В театре снимали Шумова. Актера одели в полувоенный однобортный френч с подложенными плечами и широким хлястиком сзади. Узенький галстук тоже соответствовал приметам времени, но с прической пришлось повозиться, выстриженный затылок никому не понравился, и после горячих споров остановились на коротком "ежике".
В зал Лаврентьев попал без труда. Его приветствовали как старого знакомого, хотя, в сущности, в этом было нечто странное, ибо по всем формальным признакам Лаврентьев был человеком случайным, которому незачем проводить время на съемках. Однако его присутствие никто не воспринял как помеху, а его самого как надоедливого зеваку-бездельника. Видимо, общавшиеся с ним люди ощущали нечто необходимое в его присутствии, хотя объяснить это ощущение логично было невозможно.
Прислонившись к барьеру ложи, Лаврентьев наблюдал, как Шумов, которого снимали крупно, бросал осторожный взгляд на часы на руке, приподнимался и, стараясь не привлекать внимания, наклонившись, выходил по проходу между рядами. Камера, установленная на рельсах, вела его до двери с мерцающей табличкой "выход". Здесь солдат охраны смотрел на него, Шумова, подозрительно. Так было по сценарию, солдат заподозрил неладное…
- Стоп! - крикнул режиссер. - Андрюша, очень хорошо. Делаем последний дубль, и точка!
Актер повернулся в сторону ложи, где сидел Сергей Константинович.
- По-моему, не стоит. Знаешь, Сергей, у меня есть чутье… Лучше не будет.
- Согласен, Генрих?
Оператор пожал плечами:
- Если Андрей так считает…
- А ты?
- Как скажешь.
- Ладно. Будем считать, что сделали этот план.
Актер, которому гримерша снимала ваткой капельки пота со лба, улыбнулся и улыбкой этой стал, неожиданно для Лаврентьева, похож на настоящего Шумова.
- Вы снова с нами? - спросил подошедший художник
Федор. Он подстриг бороду и изменился, вместо молодого Христа стал напоминать молодого д'Артаньяна.
- Сила искусства, - ответил Лаврентьев.
- Не скажите. Это общо. Тут дело именно в кинематографе. И загадка, между прочим. Ну что вас, человека, умудренного реальностью бытия, может привлекать в этой имитации жизни? Вы должны относиться к нам хотя бы с недоверием. Однако вы уже пленены. Чем? Ведь то, что мы делаем, откровенно говоря, наглость. Собрались люди, никогда не нюхавшие пороху, и затеяли картину о войне, о подполье, о страстях и чувствах, просто противоположных их нынешним проблемам. Нет, не говорите, это наглость. Ну что из этого выйдет?
- Как говорит ваш оператор, - Лаврентьев указал на Генриха, - экран покажет.
Все засмеялись. Один режиссер смотрел серьезно, с какой-то скрытой мыслью.
- Вам, кажется, приходилось бывать на оккупированной территории?
- Приходилось.
- А что вы делали в оккупации? - спросил Федор.
Лаврентьев помедлил с ответом.
- Вы могли выполнять ответственное задание, - наседал художник. - Вы знаете язык, у вас и внешность подходящая. Я, например, четко вижу вас в мундире.
- Да, мне говорили, что я похож на Тихонова.
Снова все улыбнулись.
- Не хотите сняться? - предложил Генрих.
- В качестве кого?
- Генерала, конечно. С моноклем. Посадим вас в первом ряду… Нет, в центральной ложе.
"Любопытно было бы увидеть себя пожилым немецким генералом, - подумал Лаврентьев. - Неплохая карьера для унтерштурмфюрера…"
- Нам нужен генерал эсэс.
- Нет, для эсэсовского генерала я староват. Это в вермахте были пожилые генералы, а в эсэс больше молодые, около сорока…
- Какой-нибудь штандартенфюрер…
- Штандартенфюрер - это полковник. Первое генеральское звание - бригаденфюрер.
- Нам не жалко. Мы вас в любое звание произвести можем. А какие у нас шикарные ордена в реквизите! Право, соглашайтесь.
Нет, не думал Лаврентьев в сорок втором, что когда-нибудь может произойти такой вот шутливый разговор, что символы страха и ужаса станут бутафорскими побрякушками. Наверно, ради одного этого стоило вынести все…
- Спасибо за доверие.
Молчавший режиссер смотрел внимательно.
- Шеф, камеру переносить? - спросил молодой бородач из операторской группы.
- Да, конечно. Заболтались, ребята, - отозвался Генрих. - Сейчас еще один план сделаем.
Съемка продолжалась. Снимались крошечные составные части будущей ленты, каждая из которых долго подготавливалась и неоднократно дублировалась в утомительной жаре осветительных приборов; шла черновая работа, совсем не увлекательная со стороны. Посмотрев, как камера, только что сопровождавшая Шумова, двинулась на него наездом, Лаврентьев вышел на воздух.
"Сняться в роли генерала с моноклем? С сигарой и в белых перчатках?…"
Он вспомнил…
- Историческую миссию нельзя выполнить в белых перчатках, Отто!
Это говорил Клаус.
Клаус любил говорить. Он доверял ему свои мысли, делился воспоминаниями и был щедр на советы. Но о чем бы ни говорил Клаус, он постоянно возвращался к главной мысли о пагубных последствиях слабости. Клаус опекал Отто и считал своим долгом воспитать в этом молодом человеке настоящего борца. Сам он принадлежал к старым борцам, сделавшим свой выбор до тридцать третьего года, и гордился этим.