- Пока ограничимся высотой двести двенадцать, - сказал Рубцов. И начал говорить о том, что носил он в себе с той самой минуты, как вышел из кабинета командарма. О штурмовых группах, которые пойдут ночью на высоту, о значении, какое будет иметь успех операции, о подкреплении, обещанном лично генералом Петровым. - В батальон вольются два свежих взвода. Да если учесть темную ночь, да прославленную храбрость пограничников… Собьем немца с двести двенадцатой?
- Собьем! - Комбат засмеялся радостно и возбужденно. Он уже верил в успех, не мог не верить.
…А ночью ударил мороз, какого в Крыму и не бывало. Заснежило, завьюжило, завыло в бесчисленных щелях штабного домика, застучало мерзлыми ветками по крыше. Рубцов вышел во двор и не узнал его: все было в пестрых проплешинах наметенного снега. Казалось, десятки бойцов лежат на земле в белых маскхалатах.
Пожалел, что поспешила непогода, совсем немного поспешила. Вот в такую бы ночь наступать! Даже при свете ракет немцы не разглядели бы подползающих бойцов. И тут представил он, как лежат в эту минуту бойцы в своих мелких окопчиках, вжимаясь в поднятые воротники шинелей, мерзнут. Он прямо-таки всем телом своим ощутил, как стынут у них спины, деревенеют руки и ноги. Знакомо это, было с ним раз: так заледенел, что потом, придя в избу, не мог расстегнуться - пальцы соскальзывали с пуговиц. Это страшно, когда не слушаются пальцы: а вдруг стрелять? Этак и на спусковой крючок не нажать!
Ему вдруг нестерпимо захотелось туда, на передовую, захотелось, пользуясь темнотой, добраться до бойцов, самому посмотреть, как они там.
Он шел по не видимой в темноте тропе, не шел, крался, прячась за камнями на крутом склоне. Потом склон стал положе, и пришлось гнуться еще ниже, чтобы успеть упасть, затаиться меж камней, когда взлетала очередная немецкая ракета. В бледном, мертвенном свете ракет танцевали снежные призраки, и в этой пляске светотеней не просто было отличить человека от камня. И Рубцов, несмотря на весь свой пограничный опыт, не заметил стоявшего у скалы бойца. Ослепленный только что отгоревшей ракетой, он прямо-таки наткнулся на него в кромешной темноте. Боец отстранился, и где-то у его ног вдруг мелькнул желтый огонек. Только теперь Рубцов разглядел приоткрытую дверь ротной землянки и коптилку на столе.
- Часовой?
- Так точно, товарищ майор.
- Почему нас не остановили?
- Так предупреждали ж, да и сам вижу…
- Что можно видеть в такой тьме да еще после ракеты?
- А я глаза закрываю. Когда ракета горит, нельзя на нее глядеть, а то потом ничего не видно.
- Ишь ты, - удивился Рубцов. - А ну-ка дай руку.
- Какую руку?
- Любую.
Боец перехватил винтовку, нерешительно выставил вперед большую скрюченную пятерню. Рука была холодна, как лед.
- Застыл?
- Есть малость.
- Ну-ка пошевели пальцами. Сожми в кулак. Так. Теперь разожми. Еще раз.
Боец, недоумевая, проделал эти несложные процедуры перед самым носом командира полка.
- Следи за пальцами, не давай им застыть.
- Теперь ничего, не знобко, новая одежка греет.
- Какая одежка?
- А одеяло-то. Я его под шинельку одел.
- Каким образом?
- Это я вас научу, товарищ майор. Сложите, значит, одеяло пополам, вырежьте в середине дырку для головы и одевайте под шинель. Очень даже тепло получается.
Снова взлетела ракета, и то ли немцы что-то заметили, то ли просто так стреляли, для острастки, только длинная пулеметная очередь прошлась по склону. Пули неожиданно громко хлестнули по камням, наполнили ночь стонами рикошетов. За бухтой полыхнуло небо, и громовым раскатом докатился залп девятнадцатой батареи. Стреляли береговики, как видно, по заранее разведанным целям в глубине обороны противника, но пулемет на высоте, словно испугавшись, умолк…
Лишь после полуночи вернулся Рубцов в штаб и сразу с головой ушел в дела, связанные с предстоящей операцией.
VIII
Не верил Иван Зародов, что на этот раз его прихватило всерьез и надолго. В ноябре, когда в степи ранило, хоть и намаялся, хоть и шел через горы без перевязок и прочего, все-таки оклемался. А тут и боя никакого не было, рванула дура-мина - и пожалуйста, лежит моряк черноморского флота, не может ногой дрыгнуть.
Иван морщился на операционном столе, но не от боли, боль перетерпел бы, - от боязни, что не будут разбираться, эвакуируют как миленького. Эвакуировать-то куда проще: отправил - и душа не болит, а тут лечи, заботься, отвечай перед начальством. Хирург пытался заговаривать с ним, острил невпопад, чтоб, значит, отвлечь от боли. И Зародов сказал ему, что думал в тот момент, чтоб заткнулся, поскольку моряк - не кисейная барышня, перетерпит. Да, видно, тут к грубостям привыкли - кто не матерится, когда кости выворачивают? - пуще прежнего начали ему зубы заговаривать. Закрыл Иван глаза, сказал себе: боль терплю и это уж как-нибудь. И пока колдовали над ним, доставали осколки да чистили раны, не взглянул ни на кого, не проронил ни слова.
- В гипсовочную, - сказал хирург. И снова Иван не открыл глаза: в гипсовочную так в гипсовочную, теперь все едино.
Когда носилки поставили, Иван сразу понял, что попал к каким-то другим людям, к молчальникам. Его ворочали, ощупывали осторожно, но все молча; "Вдруг решат, что помер?" - испугался. Иван и приоткрыл один глаз. И увидел ту самую врачиху, которая пеленала его тогда, в степи. Обрадовался такой удаче - ведь и Нина может быть где-то тут - заулыбался во весь рот.
- А ведь мы знакомы.
- Знакомы, знакомы, - хмуро сказала врачиха. - Кто только нам не знаком! - И встала, пошла к двери, сказав на ходу кому-то: - Готовьте его.
Только тут вспомнил Иван рассказы, что самая боль как раз тут, в гипсовочной, когда будут ногу вытягивать, чтобы гипс правильно положить, но не очень испугался: все затмевала мысль о Нине.
К нему подошел сухощавый санитар, показал ночной горшок, противным скрипучим голосом предложил помочиться перед процедурой.
- Не бойсь, выдержу, - сказал Иван.
- Знаю, что выдержишь. Только ведь лучше, когда ничего не отвлекает. Хоть и боли никакой, а все лучше.
- Может, и в самом деле? - Иван вспомнил, что после того проклятого взрыва он ни разу… того… С опаской поглядел на дверь. - А санитарочка-то где сейчас? Черненькая такая, хохлушечка.
- Жить будешь, матрос, - усмехнулся санитар, - если уж перед операцией о санитарочках не забываешь. - И тут же спросил заинтересованно: - Это которая хохлушечка?
- Ниной зовут.
- Панченко? Так она сейчас придет.
- Нехорошо вроде при женщинах-то, - заторопился Иван.
- Ты знай свое делай, тут люди привычные. Ну что, полегчало?
Санитар выпрямился с горшком в руках, и как раз в этот момент открылась дверь. Иван, все ждавший этого, быстро скосил глаза и увидел в дверях Нину. В первый момент он даже не обрадовался, потому что санитар, охламон старый, так и поперся ей навстречу, держа перед собой незакрытый горшок.
Он зажмурился, почувствовав вдруг испарину во всем теле. Но тут же открыл глаза, испугавшись, что Нина уйдет.
- Ну здравствуй, герой. - В ее голосе Ивану послышалась ирония.
- Здравствуй.
- Вот ты мне и попался.
Это прозвучало интимно, даже нежно, и он обрадовался.
- Я бы… когда-хошь… только как же…
- Захотел бы, нашел.
- А я искал. Ей-богу, спрашивал.
Она принялась протирать ему лицо влажной салфеткой, мягко протирала, как гладила. А он все норовил прижаться небритой щекой к ее руке. Как старшеклассник, впервые влюбившийся и не знающий, что теперь делать.
- Неужели я тебя только раненым и буду видеть?
- Вот оклемаюсь…
Он приподнялся, и тут же боль, острая и длинная, как шампур, пронзила ногу и застряла где-то под боком.
- Лежи, лежи! - испугалась Нина. И заговорила тихо и ласково: - Ишь, запрыгал. Тебе нельзя прыгать. Сейчас будем гипсовую повязку накладывать, и надо замереть на это время, совсем расслабиться.
Они не заметили, как вошла врач.
- Панченко, выйдите из гипсовочной, - сказала она.
Откуда-то беззвучно появился санитар со скрипучим голосом, принялся протирать Ивану руки и лицо, как только что делала Нина.
- Меня уже умывали, - сердито сказал Иван.
- Лишний раз умыться не вредно.
Санитар исчез и снова появился с тарелкой в руках. По комнате растекся ароматный запах.
- Проглоти немного, проглоти, - уговаривал он, поднося ложку ко рту Ивана. - Забыл, небось, когда последний раз и обедал-то.
Иван с удовольствием глотал вкусный бульон и все думал о Нине, которую, он был уверен, теперь уж не потеряет. Врачиха возилась с ногой, укладывала ее так и этак, но было это не очень больно и он не обращал на нее внимания. Потом она положила ему на грудь что-то теплое и сказала ласково:
- Разрешаю и советую поспать.
- Когда будут ногу выпрямлять? - спросил он, наслышанный о диких болях при этой процедуре.
- Да она уже выпрямлена.
- А мне говорили… Как же так?
- А вот так. Теперь твое дело - спать и поправляться.
- Значит, меня скоро выпишут? - обрадовался он.
- Скоро не обещаю. На Большую землю отправим, там подлечитесь.
- Эвакуировать?! - изумился Иван. - Так я же здоровый!
- Какой ты здоровый, нам лучше знать.
Она встала и быстро ушла. Несколько минут лежал неподвижно, мысленно ощупывая себя и не находя в себе той болячки, из-за которой нужно эвакуировать. Потом позвал:
- Кто тут есть?
Подошел долговязый блондинистый парнишка, розовощекий, как девушка, с веселыми искрящимися глазами.
- Ты кто такой?
- Ваня Пономарев.
- Ваня? Тезки, значит. Ты чего тут делаешь?
- Я санитар, - обиженно сказал Ваня.
- А ну-ка, санитар, позови эту врачиху. - Иван решил сказать ей все, что думает о своей эвакуации. Чтобы выбросила это из головы, поскольку он все равно никуда не поедет.
Мальчишка убежал и долго не появлялся. А Иван лежал один в пустой комнате и накалял себя злобой на этих засидевшихся в тылу эскулапов, забывших, что тут не что-нибудь, а Севастополь, откуда здоровые не эвакуируются. Ему казалось, что он чувствует, как деревенеет на нем гипсовое полено, замуровывает его. Неподалеку грохнул взрыв, но не напугал, а еще больше разозлил: тут каждый человек на счету, а они здоровых эвакуируют…
Над ним что-то захлюпало. Он повернул голову и в первый момент не узнал своего тезку, так изменили его погасшие, без искринки, словно бы вдруг выцветшие от слез глаза.
- Ты чего?… Врачиху позвал?
Мальчишка помотал головой.
- Плачет она.
- Тогда эту позови… Панченко знаешь? Нину?
- Она тоже плачет.
- Почему?
Он даже не удивился такому коллективному плачу, так резануло его беспокойство за Нину - не обидел ли кто?
- Лейтенанта жалко.
- Какого лейтенанта?
- Раненого?
"Врет, стервец, - подумал Иван. - Все они тут такие - правды не услышишь. Одним голову морочат, чтобы терпели, другим - чтобы не ругались. Потому что всякое бывает, когда у человека сил нет терпеть. А его, видать, настраивают на эвакуацию. Делают так, чтобы разозлился на Нину, которая будто бы плачет по какому-то лейтенанту, чтобы уехал без скандала. Сама врачиха, наверное, и подучила мальчишку. Виданное ли дело, чтобы в медсанбате плакали. Тут каждый день раненые, оживающие и умирающие, тут кровью и страданиями никого не удивишь, тут давно уже заледенели души - иначе нельзя. А они вдруг дружно разревелись из-за одного-единственного лейтенанта. Кто поверит?…"
Так думал Иван. Но мальчишка говорил правду. Лейтенант поступил в медсанбат несколько дней назад с переломом бедра. Тяжелое, но все-таки рядовое ранение. Было бы рядовое, если бы у лейтенанта не была вырвана вся ягодица. Уцелевшей кожи оставалось чуть, только на внутренней стороне ноги, - шину накладывать не на что. Молоденький лейтенант, красивый, большие черные глаза на белом обескровленном лице. И смотрели эти глаза так жалостно-просительно, с такой надеждой на всемогущество врачей, что всем становилось не по себе.
Военврач Цвангер измучилась, раздумывая, как помочь раненому, и оттого, что ничего не придумывалось, становилось еще тяжелее. А тут еще санитарки подступали одна за другой, просили:
- Вы же такая опытная, такая опытная, придумайте что-нибудь. Вы только посмотрите на него и обязательно придумаете.
- Ну что я могу? - говорила она.
- Вы все можете…
Она тогда снова пошла в палату, увидела черные умоляющие глаза и почувствовала, как сжалось сердце. Лейтенант шевелил губами, но ничего не мог сказать. Цвангер оглянулась беспомощно, увидела, что все они тут, ее помощники, стояли, ждали - санитар Будыкин, Ванюша, Маруся… И решилась. Хотя еще и не представляла, как можно наложить гипс при таком ранении.
Они работали, как одержимые. Подвесили раненого к раме, применяемой при сильных ожогах, так, чтобы под него свободно можно было просунуть руки. Правую здоровую ногу согнули в колене, на уцелевшую полоску кожи раненой ноги наложили сложную, переходящую в мостовидную гипсовую лонгету, чтобы она служила подставкой. Сверху наложили такую же лонгету, идущую от подставки под колено, где сохранилось больше кожи, и до внутреннего края стопы.
На голень тоже наложили сложную лонгету, с обходом ран, жестко соединили с лонгетой, охватившей подошву. Раненую поверхность бедра прикрыли большими марлевыми салфетками, пластами стерильного лигнита и заклеили по краям, чтобы при перевязках легче было добраться до раны. Работали, ничего не спрашивая друг у друга, не советуясь. Конструировали на ходу, творили так слаженно, словно у них все заранее было оговорено.
Это было гипсовое произведение искусства, на него ходили любоваться: как здорово получилось! Подвешенный к раме лейтенант мог двигать здоровой правой ногой, мог делать все, что полагается делать человеку в его состоянии. И он ожил, в глазах появились даже веселые искорки.
И вдруг - газовая гангрена на правом плече. Ранение там было небольшое, его обработали, как обычно, и забыли о нем, занятые бедром. А враг просочился, где его и не ждали. Руку срочно ампутировали, но это, по-видимому, было той каплей страдания, которую человек уже не вынес.
Не он первый тяжелораненый, умирающий в медсанбате, пора бы и притерпеться. Да, видно, копится сострадание. И вот прорвалось оно. По лейтенанту плакали все - и врачи и санитары, навзрыд рыдали медсестры…
Утерев слезы, Цвангер накинула шинель и вышла на крыльцо. Из низких туч сыпал редкий снежок, на обледенелой дороге метались змейки поземки. Она прошла по скользкой тропе в глубину парка. Необходимость все время смотреть под ноги и напрягаться, чтобы не поскользнуться, отвлекла от тягостного на сердце. Прислонилась спиной к дереву, постояла, стараясь успокоиться, долго разглядывала трехэтажное здание медсанбата, словно впервые видела его.
Сюда, на Максимову дачу, медсанбат перебрался еще в середине ноября. Здесь был большой парк вокруг усадьбы, за парком - холмы, а на холмах - доты. Все тут было, как в глубоком тылу, - в соседнем здании находились редакции армейской и дивизионной газет и какие-то тыловые службы, о назначении которых Цвангер не знала. Все было бы, как в тылу, если бы не постоянный гул близкого фронта да не бомбежки, едва ли не ежедневные.
И все-таки это было лучшее, что имел медсанбат за последние месяцы. Первый этаж отдали под общее наблюдение ей, военврачу Цвангер, здесь лежали самые тяжелые - с проникающими ранениями в живот и грудь, черепными повреждениями, сложными переломами бедра и позвоночника. На втором этаже разместили раненых, требующих особого наблюдения в послеоперационный период. Наверху были самые легкие - с повреждениями конечностей, ранениями мягких тканей, ожогами. Все устроилось как нельзя лучше. Но главным богатством, оказавшимся тут на Максимовой даче, были тонны гипса в стандартных мешках, сваленные внизу, в котельной. Им сказали, что гипс бракованный, но когда она сама осмотрела его, то выяснила: в основном вполне пригодный. Это особенно обрадовало, потому что с гипсом была прямо-таки беда. Наученная опытом, Цвангер велела засыпать часть гипса в герметически закрывающиеся банки из-под зенитного пороха - неприкосновенный запас, - а остальной пустила в дело, оборудовав гипсовочную, какой не было у нее за всю войну.
Она стояла на холодном ветру и, все больше успокаиваясь, думала о делах, о людях, с которыми свела судьба работать вместе. Не противилась этим думам, знала: они помогают прийти в норму. Ей всегда везло на хороших людей. И теперь судьба не обошла. Взять Степана Андреевича Будыкина. Из простых рабочих, старый уже, пятьдесят четыре года, с неприятным скрипучим голосом и странной особенностью, заставляющей многих, впервые увидевших это, презрительно отворачиваться: во время бомбежек лицо его становилось бледным, как у мертвеца. Сначала и она думала: от страха. Потом поняла: Будыкин бесстрашен, как немногие, а бледность от какого-то сосудистого рефлекса.
Будыкин попал в Крым из-за ревматизма. У него было тяжелое заболевание сердца, приступы стенокардии, но работал он, как все, не жаловался. Даже в самые тяжелые дни не нападала на него сонливость в гипсовочной, всегда он казался бодрым, и не было случая, чтобы у него среди ночи дрогнула от усталости рука, удерживающая конечность в исправленном положении. Никто так не мог.
А Ваня Пономарев? Красивый парнишка, голубоглазый, розовощекий, всегда улыбающийся. "Я так люблю эту медицину, что мне радостно, когда я запахи лекарств слышу…" Она улыбнулась, вспомнив его восторженные восклицания. Как умиленно он говорил, прижав руки к груди: "Такой хороший гипс, что я работал бы и работал. День и ночь работал бы, всю жизнь!" Говорит, что ему семнадцать. Но она знала: ушел на фронт добровольцем, прибавив себе год…
А Маруся Сулейманова. Добрая, работящая девушка с подвижным симпатичным личиком…
А Нина Панченко… Надо же, влюбилась. Просто не верилось, что среди таких ужасов может появиться нежный цветок искренней и тихой любви…
От Балаклавы, до которой было не больше пяти километров, докатилась канонада, похожая на дальнюю грозу. Военврач послушала минуту нарастающий гул и заспешила по тропе: надо было готовиться к поступлению новых раненых.
IX
Ефрейтор попался не из пугливых. Пыжился и молчал, не желая разговаривать, как он выразился, "с теми, кого завтра не будет".
- Озверели от побед, - сказал переводчик. - Бесполезно разговаривать. Можно отправлять в дивизию. Пусть там попробуют вытянуть из него хоть что-нибудь.
- Самоуверенные иногда выбалтывают не меньше, чем боязливые, - заметил майор Рубцов. - Скажи ему, что завтра мы выбьем их с высоты, а затем и из Генуэзской крепости.
Немец выслушал и нагло захохотал.
- Ты, ты, ты… - Он говорил, тыкая пальцем в каждого из присутствующих на допросе командиров, и его злобное "ду, ду, ду" звучало, как выстрелы. - Все вы завтра будете буль-буль в этой красивой бухте.
Переводчик морщился и бледнел от негодования, переводя его слова. А Рубцов улыбался. Ему нравилась откровенность фашиста.
- Скажи ему, что он ошибается. На высоте у них хорошие укрепления, но нет достаточных сил, чтобы быть так уверенным в успехе.
И снова немец рассмеялся.
- Это у вас нет сил. У вас позади только море, а у нас - армии. Ночью на высоту подойдут подкрепления и всем вам будет капут.