Однажды, еще под Одессой, они попробовали проверить действенность своих листовок на пленных. Выбрали рабочего из Гамбурга, дали прочитать ему листовку, в которой было написано, что на предприятиях "Герман-Геринг-верке" работает 600 тысяч рабочих. Они-то рассчитывали, что немецкие солдаты, прочитав листовку, поймут размах эксплуатации. А пленный все понял иначе. "Господин рейхсмаршал действительно деловой человек, - сказал пленный. - Был когда-то без штанов, а теперь - миллионер. Умный, деловой парень". Вот так они ткнулись тогда носом в собственную глупость. Не учли, что человек, воспитанный обществом эксплуатации, не против эксплуатации вообще, потому что сам мечтает рано или поздно стать пусть мелким, но хозяином. Вспомнилось откуда-то, что самыми жестокими эксплуататорами становятся бывшие рабы, воспринявшие психологию хозяев. Таких людей можно было лишь напугать, убедив их, что намерения поживиться за чужой счет напрасны, что на этом пути их ждет смерть. Когда-то писали в листовках: "Камаразь осташь ромынь" ("Товарищи румынские солдаты"). Скоро опомнились: фальшиво и неубедительно. Хороши "камаразь", которые гвоздят авиабомбами.
Когда-то писали в листовках о грабительской сущности гитлеровской армии. И скоро поняли: нелепо. Большинство солдат и сами это знали. Им ведь обещали дешевых батраков, виноградники в Крыму, хорошую жизнь на чужой земле за чужой счет. Они шли именно грабить, а их стыдили. Получалось, как в басне Крылова "Кот и повар".
"Сдавайтесь в плен!" - призывали в листовках даже в трудные дни октября, когда сами отступали, и тем, надо полагать, только смешили немецких солдат…
Учились на собственных ошибках, на опыте. И вроде бы кое-чему научились. К примеру, поняли, что беседовать с пленными надо сразу же, на передовой. Ответы "свежаков" непосредственнее. Если же с пленным уже проводили несколько бесед, то он приспосабливался к собеседнику и говорил то, что, по его мнению, могло понравиться. Потом они замыкались, а в первые часы, еще не опомнившиеся, часто выбалтывали интересное, помогавшее в непростом деле пропаганды среди вражеских солдат. Один пленный так и признался, что он пошел в Россию завоевывать себе имение. "У нас, - ораторствовал он, - народу много, а земли мало. Фюрер установил закон о крестьянском дворе: после отца весь крестьянский участок отходит старшему сыну. А я - младший… Где мне взять землю? В Крыму надеялся получить". А другой, бывший рабочий с одного из заводов Цейса, вдруг заявил, что он - акционер предприятия, на котором работал. "У нас все рабочие - акционеры и участвуют в прибылях. В конце года администрация докладывает рабочим о ходе дела и определяет дивиденды, если завод работал хорошо" - "А если случится убыток? - спросили его. "Риск во всяком деле неизбежен, - уверенно ответил он. - Тогда для каждого рабочего определяется не дивиденд, а его доля в покрытии убытков. Любишь получать лишнее, умей и платить неустойку".
Вот такие они, рабы, воспитанники своих хозяев. Даже для фашистских заправил находят добрые слова. "Геббельса у нас не уважают - много болтает, - заявил один солдат, тоже из рабочих, - а вот Геринг - деловой человек и демократичный, не гнушается пешком побродить по парку, посидеть на скамейке с простым человеком. Фюрер - спаситель Германии…" Последнее, услышанное из уст рабочего, удивило. "Это почему же?" - "Он дал немцам работу. В Веймарской республике половина рабочих сидела без работы. Пришел Гитлер, и все изменилось". Попытались разъяснить ему, за счет чего это произошло: молодежь он взял в вермахт, а заводы загрузил военными заказами, готовясь к войне. "Э, герр комиссар, - отмахнулся пленный, - человеку все равно, за что он получает свой кусок хлеба с маслом - за то, что вяжет чулки, или за то, что делает снаряды…"
Вот вам и классовая солидарность! Вот на какие выверты способно "классовое сознание"! Мы как-то забыли, что сознание предполагает знание, оно дается не от рождения, а вырабатывается в борьбе за свои права… Сколько людей в первые дни войны верили, что война долго не продлится, что поднимется мускулистая рука немецкого пролетария и сметет фашистскую свору. Не поднялась…
Зимняя ночь долгая: на все хватило темного времени - и на сборы, и на дорогу, и на приготовление к передаче. Они выбрали участок траншеи, который не так близко подходил к немецким позициям и куда гранату было уже не добросить. Дальность тут не имела особого значения: в ночной тишине даже простой голос человека слышен за километр. Установили жестяной рупор на бруствере, и Арзумов постучал пальцем по микрофону. Стук прозвучал громко, как выстрелы, и с немецкой стороны тотчас короткой очередью отозвался пулемет.
- Ахтунг! Ахтунг! - сказал Арзумов. Звенящий голос прозвучал в тревожной ночи мирно, как-то по-домашнему. Он подождал, не начнется ли стрельба, но было тихо. Немцы, как видно, ждали, прислушивались.
- Дойче зольдатен! - Он снова сделал паузу. Напряженная тишина по-прежнему висела над окопами, над погруженной во тьму землей.
Небо над Крымскими горами уже заметно мутнело, но здесь, внизу, тьма от этого, казалось, сгущалась еще больше. Торжественно, явно подражая голосу Левитана, Арзумов начал рассказывать о контрнаступлении Красной Армии под Москвой, о поражении немецких войск на подступах к Москве. Передовая молчала, замерев в напряженном ожидании. А он говорил о том, что шестого декабря войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против ударных фланговых группировок противника, что в результате этого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери… Рубленые немецкие фразы звучали над притихшей нейтралкой, как команды. Где-то в стороне, видимо, сбитый с толку чужой речью, застучал наш "максим". Немцы вопреки обыкновению не ответили, и снова глухая тишина повисла над окопами, над черной землей. Даже ракеты перестали взлетать.
Первый выстрел с немецкой стороны прозвучал, когда Арзумов дочитал почти до половины. И сразу, словно опомнившись, зачастили пулеметы, пули с коротким сухим стуком зашлепали по брустверу, заныли рикошеты. Жалобно зазвенела жесть рупора от прямых попаданий. Стараясь не высовываться из-за бруствера, Красновский и Арзумов втащили рупор в окоп и долго молча сидели, ждали, когда немцы успокоятся. Уже посветлело небо, а пулеметы все стучали злобно и часто.
Пришлось отойти по. окопу метров на пятьдесят и там выставить рупор на бруствер. Когда Арзумов снова прокричал свое "Ахтунг!", передовая на какое-то время затихла. Потом справа и слева начали рваться мины. Вскоре в глубине немецкой обороны взметнулись кусты разрывов: для подавления минометов наши, как видно, вызвали огонь береговой батареи, поскольку звуки выстрелов докатывались издалека глухим утробным гулом.
И снова затихла нейтралка. И снова зазвенел спокойный голос Арзумова. Он успел сказать, что с шестнадцатого ноября по десятое декабря немецкие войска потеряли под Москвой 1434 танка, 914 орудий и минометов, 5416 автомашин и 85 тысяч солдат и офицеров только убитыми…
На этот раз на окопы обрушился шквал огня. Казалось, ожила вся передовая, как во время самых ожесточенных ноябрьских боев. Земля дрожала от частых разрывов, сверху летели камни, сыпался черный, перемешанный с землей снег, и два спецпропагандиста долго лежали на дне окопа, закрывая руками свою нехитрую аппаратуру.
И вдруг опять упала тишина. В этой тишине, словно детская хлопушка, выстрелила винтовка. И через мгновение горохом рассыпалась разрозненная стрельба. Красновский выглянул из окопа, увидел неподалеку прыгающие фигурки немцев, нечеткие, словно размазанные в мутно-сером сумраке. Перед многими из них трепетали огоньки автоматных очередей: атакуя, немцы на ходу вели огонь.
Пуля хлестнула мерзлую землю возле самой щеки, острой крошкой резануло по глазам. Он сполз в окоп, зажмурившись, закрыв лицо руками. Но тут же заставил себя разжать руки. Увидел испуганное лицо Арзумова и обрадовался: глаза целы.
За выстрелами послышались какие-то крики. И вдруг стрельба стихла, остались только эти крики, глухие, злобные. Смутная догадка заставила Красновского забыть о рези в глазах. Судорожно цепляясь руками за холодные стенки окопа, он поднялся и увидел впереди большую шевелящуюся массу людей. Доносились частые удары, хрипы, русская и немецкая ругань. В занемевшей, без выстрела тишине передовой эта рукопашная схватка казалась обычной дракой. Подхваченный неведомым возбуждением, он засучил ногами, стараясь обо что-нибудь опереться и выскочить из окопа, скорей бежать туда, где "наших бьют". Ноги срывались, и он каждый раз неловко тыкался лицом в бруствер. Вдруг увидел, что Арзумов уже выскочил, и это заставило опомниться.
- Назад! - крикнул он.
Арзумов недоуменно оглянулся на него, крикнул возбужденно:
- Пленного возьмем! Они же там всех побьют!…
Довод был неотразимый. И если Красновский смог одернуть себя и не ввязываться в бой, где толку от них, тыловиков, было никакого, то теперь сам протянул руку, чтобы Арзумов помог вылезти: позаботиться о пленных было их прямым делом. Но тут впереди опять застучали трехлинейки, послышалось дружное радостное "ура!" и затихло, оборванное близкой трескотней сразу нескольких немецких пулеметов. С нашей стороны размеренно и сердито отозвались "максимы", всхрипами коротких очередей зачастили "ручники", и вся передовая ожила, ощетинилась всплесками ружейно-пулеметного огня.
Арзумов раз за разом бил из своего револьвера в рассветную хмарь. Когда курок клацнул последний раз, он повернулся с намерением попросить патронов, но Красновского рядом не было. Растерянно огляделся, кинулся к излому траншеи: неподалеку Красновский помогал кому-то что-то втаскивать в окоп. Первое, что увидел, подбежав к нему, - узкую полоску офицерского погона…
Пленный немецкий лейтенант сидел на табурете посередине ротной землянки и, не мигая, смотрел куда-то в темноту, в пространство. Перед ним на столе грудой лежали документы, письма, тонкие брошюрки. Нетипичный попался лейтенант - бумаг у него было, как у румынского локотемента.
"Нетипичный - это хорошо, - подумал Красновский, искоса поглядывая на офицера, который, как видно, уже приходил в себя, сидел прямо, не горбился. - Нетипичные разговорчивы".
- Судя по фотографиям, вы вроде бы не из богатых, - сказал он. - Чем вам так уж люб ваш фашизм?
- Фашизм - это в Италии, у Муссолини, - небрежно ответил лейтенант. - У нас, в Германии, - национал-социализм.
Это прозвучало неожиданно даже для Красновского, привыкшего ко всяким откровениям пленных.
- Что же такое, по-вашему, национал-социализм?
- Фюрер взял на себя задачу спасти мир от коммунизма. За это мы, немцы, и проливаем свою кровь. Но народы мира, за которые мы деремся, должны оплатить немецкую кровь плодами своих трудов. Мы их возьмем, поделим поровну между всеми немцами. Это и есть национал-социализм.
- Какая демагогия! - вырвалось у Красновского. Сказал он это с презрением, но пленный понял его по-своему.
- Вы, господин офицер, просто не знаете, что такое национал-социализм. Но вы можете это узнать, потому что хорошо владеете немецким языком. Когда мы возьмем Севастополь, рекомендую идти к нам переводчиком.
Красновский побледнел и принялся кусать губы, чтобы не сорваться. Тихо сидевший за спиной у пленного красноармеец с автоматом, приставленный командиром роты в качестве конвоира, удивленно посмотрел на Красновского, и глаза его как-то странно блеснули в желтом свете коптилки.
- Ничего не попишешь, - сказал Красновский, рассчитывая, что красноармеец поймет, как надо. И тот что-то понял, коротко и зло произнес несколько слов, которые он не расслышал из-за близкого взрыва. Захотелось тут же разъяснить красноармейцу, что спецпропагандистам эмоции противопоказаны, что их задача, как говорится, - наступить на горло собственной ненависти, понять врага, научиться вживаться в психологию немецкого солдата и офицера. Иначе нельзя было и думать найти те средства, которыми можно влиять на их сознание.
Обстрел, похоже, усиливался: то были только мины, теперь же глухо, раскатисто ухали снаряды. Красновский посмотрел на пленного, - тот опасливо косился на низкий накат землянки, с которого на стол сыпалась земля.
"Боишься, гаденыш!" - мысленно произнес он и снова глянул на немца, испугавшись, не вырвалось ли у него это вслух. Продолжать беседу было бессмысленно: оба накалены, да и частые разрывы не дают спокойно поговорить. А разговор должен быть именно спокойным, желательно непринужденным, а еще лучше доверительным, как ни необычно это звучит.
Чтобы переждать налет и заодно поуспокоиться, Красновский взял одну из брошюрок. "Wintschaft" - прочел на обложке и отложил, решив: что-то о хозяйстве. Другая брошюрка показалась ему интереснее. Это был солдатский путеводитель по России. В исторической справке вся послепетровская эпоха, вплоть до революции 1917 года, объявлялась временем господства немцев в России. Ломоносов, Суворов, Кутузов и другие великаны русской истории даже не упоминались, зато подчеркивалось, что императрица Анна была герцогиней Курляндской, Иван VI - принцем Брауншвейгским, Петр III - герцогом Гольштейн-Готторпским, Екатерина II - принцессой Ангальт-Цербстской. Страницы справочника прямо-таки пестрели чужими именами - Остерман, Бирон, Миних, Беннигсен, Канкрин, Бенкендорф, Нессельроде, Витте, Штюрмер… Крым объявлялся "исконно германской землей" на том основании, что когда-то, в глубокой древности, сюда приходили готы, и потому Симферополь переименовывался в Готенбург, а Севастополь - в Теодорихтгафен.
Все было выворочено в этом "путеводителе". И только экономическая справка соответствовала действительности - подробно перечислялись богатства Советского Союза. Это было понятно: бандиту не нужно знать правду о великом прошлом страны, которую он пришел грабить, а без точных сведений о богатствах ему не обойтись.
И в который уж раз подумал Красновский об особенностях этой войны. Все интересует фашистов, все, кроме людей. И в какой-то неожиданной ясности открылся ему привычный термин - Великая Отечественная. И подумалось о том, какие же точные слова нашел товарищ Сталин еще в начале войны, прямо заявив, что война эта - за само существование родины нашей, людей, живущих на ее просторах. Эта война будет вестись до полного уничтожения врагов, и умереть за родину в этой войне, значит, спасти родину.
Он покосился на пленного. Тот напряженно смотрел на Красновского, видно, ждал допроса по всем правилам, известным ему. Но вопреки обыкновению задавать вопросы Красновскому сейчас не хотелось. В душе кипела злоба, и он боялся, что при первом же слове немец почувствует это.
Снаружи все еще ухали взрывы, то далекие, то совсем близкие, и тогда сверху на стол сеялась серая пыль. Не стряхивая пыль, Красновский отодвинул от себя путеводитель, и снова на глаза ему попалась брошюрка с часто повторяющимся словом "Wintschaft". Машинально пролистнул ее и вдруг увидел в конце подпись - Геринг. Это заставило читать внимательнее, и чем дальше читал, тем сильнее сжималось в нем все внутри: под экономической маскировкой в брошюрке излагался людоедский план физического уничтожения русских, украинцев, белорусов, всего советского народа. Об этой брошюрке требовалось немедленно рассказать во всех севастопольских газетах, и ее необходимо было срочно направить по команде, чтобы и там, в Москве, сделали свои выводы.
Он решительно сгреб со стола бумаги, принялся засовывать их в планшет.
- Правильно! - сказал конвоир-красноармеец, с радостью подскакивая к пленному. - Пулеметами их надо убеждать, а не словами.
И Красновский догадался, что именно эти слова нетерпеливый красноармеец произнес в тот раз, когда он не расслышал его злой реплики.
Пленный встал бледный, но все такой же бесстрастный.
- Вы пожалеете, если меня убьете, - сказал он.
- Я?! - Красновский вдруг нервно и зло расхохотался. И едва сдержался, чтобы не сказать, что, будь возможность, он бы не только его, но и всех до единого… Помедлил и глухим не своим голосом произнес дежурную фразу: - В Красной Армии пленных, даже таких, не расстреливают.
Снова помолчал, приходя в себя. Сколько ведь было разговоров на эту тему. Да и сами они, спецпропагандисты, не раз убеждались: немцы, а в особенности румыны, начинали задумываться о престижности войны, которую они ведут, обычно после того, как терпели поражение. Победный марш оглупляет, а поражение делает мудрым. Это все они знали, но такова уж была для них война. Пушка бьет сильнее пистолета, но на этом основании не отказываемся же мы от личного оружия. Потому что на фронте все важно, все нужно.
- Ничего не попишешь, - обращаясь к красноармейцу, повторил он ту же фразу. И рукой показал пленному на табурет: - Что вы вскочили? Садитесь. Нам еще обо многом надо поговорить…
XVI
- …Самые будничные факты из жизни Севастополя, доходя до фронта, приобретает огромную агитационную силу. В городе работают предприятия, открыты кинотеатры, школы. Люди верят в надежность обороны, в стойкость защитников Севастополя, и многие не хотят уезжать из родного города. Моряки говорят, что обратными рейсами они могли бы эвакуировать больше людей…
Так говорил старшему политруку Лезгинову начальник политотдела армии Бочаров. Они ехали на политотдельской "эмке" по совершенно свободной от обломков, чисто выметенной улице и оба, словно впервые, видели, как он преобразился, Севастополь, за последние две недели. Вражеские самолеты и в эти две недели нередко появлялись над городом, и взрывы бомб нередко рушили дома, но не было массированных бомбардировок, как в ноябре. И налаживался обычный городской быт, и никого уже не пугала близость фронта.
Машина обогнала медленно ехавший посередине дороги голубой трамвайчик. Бочаров тронул шофера за плечо, вышел и поднял руку. Трамвай остановился, из двери высунулась совсем молоденькая девчонка.
- Что вы хотите, товарищ военный?
- Хотим на трамвае проехаться. Можно?
Кондукторша обрадовалась так, словно всю жизнь только о том и мечтала, чтобы вот сейчас прокатить товарищей военных.
- Конечно! Садитесь, пожалуйста.
Бочаров махнул шоферу, чтобы не отставал, прыгнул на подножку. И Лезгинов тоже ловко вскочил в трамвай на ходу и расцвел от удовольствия: видно, наловчился делать это в свое, не такое уж давнее для него время молодости.
В вагоне было всего несколько человек: две женщины с лопатами на длинных кривых ручках, красноармеец, сразу поднявшийся с места при виде большого начальника, старик лет семидесяти и мальчишка рядом с ним годов пятнадцати, не больше. Да еще какой-то мужчина неопределенного возраста, в запыленной одежде, крепко спал, откинув голову к стенке. Бочаров оглядывал пассажиров и улыбался. И пассажиры улыбались, понимая важность момента: неказист трамвайчик и коротка поездка, а на всю жизнь запомнится.
"Взять вот этих случайных людей. Что в них героического? - думал Бочаров. - А ведь и про них потомки скажут - герои. Просто быть в Севастополе в эти дни уже много значит. Кто очень хотел эвакуироваться, тот уехал. Остались те, кто не хотел уезжать или просто отмалчивался, не хлопотал об эвакуации…"