Как она сказала это слово "можно"! Я сегодня всё время думал, что вот с тобой мне всё можно. Болтливым быть или даже глупым, молчать или хромать, заплакать тоже можно, всё можно. И насмешек не будет, и зла за пазухой не будет, и оглядки и фальши не будет, нет.
- Что молчишь-то? - сказала Дуня. - Не посватался бы, значит?
Да что я, каменный? Кто же это выдержит. Ведь всё равно мне с ней нельзя, по десятку причин, но зачем же обижать - ведь лучше её нет в целом свете, и потом ведь это правда.
- Посватался бы, - сказал я, - ещё как. Семьсот верст пешком бы к тебе бежал.
Она придвинулась, и прильнула ко мне, и положила мне голову на плечо, и я почувствовал её маленькую твёрдую грудь.
- Ты девочка, Дуня, - сказал я. - Ты маленькая. Нельзя тебе стать сейчас моей женой, война раскидает нас завтра, как пылинки, в разные концы…
Она заплакала, я погладил её лицо и омыл пальцы её слезами. Я понимал, что наш с ней разговор в этот странный час, при свете маленькой жаровни, это и есть высшее счастье нашей жизни, какого я, может быть, никогда уже не достигну, и горячая тоска давила мне на горло, не давала биться сердцу.
Дуня говорила, глядя в окно и сложив руки на груди, и слёзы всё бежали по её лицу:
- Возьми меня с собой! Ведь я, Митя, не вдруг это говорю. Я как тебя в первый раз увидела, тогда, с товарищем твоим, когда ты мне телегу поднял, я тогда сразу поняла, что ты верный человек. Не умею сказать… Ты верный человек, это по лицу видно. Детей как хорошо любишь… Вон ты какой… Мне без тебя нельзя здесь оставаться. Кто защитит? Как подумаю о фрице, как подумаю…
Она это так говорила, что лучше бы вынула из жаровни уголья и прожгла бы мне глаза…
Я сказал:
- Не плачь, Дуня, родная моя…
Она потянулась ко мне, и я обнял её и поцеловал, и она тоже меня поцеловала, и время летело мимо нас, и я всё целовал Дуню, её маленькие твёрдые ручки, и губы, и шёлковые мокрые ресницы, и ситец на её коленях целовал, и это было лучшее, что я испытал в своей жизни.
Я ушёл от Дуни за час до побудки. Она плакала беззвучно и всё не отпускала меня и ещё, и ещё целовала. Я ушёл от неё в ту ночь. Я не сделал её своей женой. Я любил Валю.
17
Утром приехал Вейсман. Он очень осунулся. Когда он стоял над нами на гребне, было видно, какой это старый и больной человек. Лишняя кожа свисала с его лица. Стоя на ветру в вытертом своём "цивильном" пальто и качаясь от ветра, Вейсман сказал:
- Шоссе обстреливают насквозь. Я отдал Климова в больницу и позвонил его родным. Плачут. Я говорю: как вам не стыдно, надо радоваться, парень в больнице, уход как за графом. Вы плачьте не по нём, говорю я, вы плачьте по мне, мне ещё обратно ехать. Никакого впечатления… Между прочим, я заезжал в райком, скандалил насчёт махорки. Они мне стали вкручивать, что через недельку, и пятое, десятое, но когда я взял их за грудки, сразу нашлась пара ящичков.
Внизу восхищённо засмеялись. Старый враль никого не мог обмануть, но всё-таки приятно было представить, что Вейсман кого-то там мог брать за грудки. И потом, он привёз махорку! Ванька Фролов, больше всех страдавший без курева, подбросил в воздух монетку.
- Мировой старик! Жук, а не старик! Докладывай дальше.
- Ещё в райкоме говорили, что скоро сюда придут боевые части нашей армии. Они здесь займут оборону. И может быть, нас тоже вооружат…
Серёжка Любомиров крикнул коротко:
- Ура! - И ещё раз: - Ура!
Вейсман поклонился, как будто это он приведёт сюда Красную Армию и выдаст нам оружие. Отойдя в сторонку и поймав мой взгляд, он деловито кивнул мне. Я взлетел кверху.
- Не волнуйся, - сказал он и положил мне руки на плечи.
- Я всё сделал.
- Ну?
- Я её видел, хотя мне это было дьявольски трудно устроить, - старик набивал себе цену, а мне было стыдно его доброты, и набивать ничего не надо было. Просто это был геройский старик. - Я её видел, - сказал Вейсман. - Хорошенькая, ничего не скажешь. При титечках и всё такое… Но ты не расстраивайся… - Вейсман отошёл на шаг, чтобы мне удобнее было падать. - Она сказала: ответа не будет.
Удивительно, что я это знал раньше. Никакого впечатления это известие на меня не произвело. Провожать - неудобно. На письмо - ответа не будет. Вот так. Вот так.
Вейсман смотрел на меня с мудрой проникновенностью.
- Да, - сказал он, - такие вещи убивают. Тут не до слёз. Я всё это хорошо понимаю. Что мне тебе сказать?
- Вейсман, - сказал я ему. - Милый ты человек. Спасибо за хлопоты.
- Иди сшей себе шубу из твоего спасибо! - закричал Вейсман грубо. Он, видимо, был растроган. Неловко пятясь, он задрал полу своего пальто и полез в карман. - На, развеселись, вот тебе письмо! Какой-то обормот подошёл, когда я говорил с твоей красоткой, симпатичный такой обормот, в очках, толстый как боров.
- Федька! - сказал я и вырвал у старика клочок бумаги, сложенный пакетиком.
"Друже! - это были ужасающие каракули. - Во первых строках сопчаю, что я жив и здоров, чего и вам желаю, а второе - огромная новость: я иду на фронт. Как говорится, следую примеру лучших, читай - твоему! Приедешь в Москву живой, позвони моей матери. Она будет знать, как и что.
Жму. Твой Фёдор".
Я сжал эту бумажку, как Федькину руку, и мне захотелось повидать его. Я спрятал Федькино письмо в нагрудный карман и начал спускаться. И тут я услышал их снова. Они летели звеном прямо над нами. Широкие кресты лежали на их фюзеляжах. Когда они пролетели, у одного из них из брюха выпала какая-то масса. Я подумал - бомба, но цвет и форма были непохожи на бомбу. Все вокруг застыли в ожидании, подняв головы кверху. Масса, оторвавшаяся от самолета, вдруг рассыпалась на тысячи мелких, величиной с игральную карту, пластинок, и эти пластинки, кружась, планируя и вертясь, стали снижаться.
- Листовки, - сказал кто-то.
Они летели, колеблемые ветром, отравленные эти листовки, они летели в нашем подмосковном небе, фрицевские самолеты скрылись, оставив в воздухе эти вонючие бациллы. Они низвергались на нас, потом ветер отнёс их в сторону, и они осыпались на оголённый угрюмый лес. Один из листков упал шагах в двухстах от нас. Серёжка Любомиров кинулся к нему. Мы следили за ним. Он возвращался, держа двумя пальцами сероватый листок. Лицо его было ужасно. Взглянув в текст, как бы опасаясь осквернить свои глаза, он произнёс прерывающимся голосом:
- "Массами к нам перебегайте!"
И тотчас бросил листок наземь. Потом Серёжа Любомиров резко размахнулся и с ужасающей силой рубанул бумажку лопатой, как живого и ненавистного врага. К нему подбежал Лёшка, и оба они, Серёжка и Лёшка, стали мочиться на этот листок.
В это время снова послышался вой его моторов, и мы увидели, что вдоль вырытой нами линии, на небольшой высоте, летит фриц. Он летел как мог медленно и низко, и снова мы стояли, задрав голову, а он пролетел и превратился почти в точку, но развернулся и опять пошёл по линии, снизившись до бреющего полёта. Он выпустил короткую очередь, никого не ранил, но когда пролетел, мы высыпали наверх и кинулись к деревьям. По двое, по трое вцеплялись мы кто в осинку, кто в ольху, стараясь слиться с ними и оберечь себя. Фриц снова пролетел по трассе.
- Фотографирует! - крикнул Тележка с отчаянием. Мы стояли бессильные, держась за стволы подмосковных деревьев, ища у них защиты, замёрзшие и ненавидящие. Фриц же по-хозяйски летал над нами, делал что хотел, изредка постреливая для острастки, чтоб мы не смели носу высунуть из лесу. И такой дул стылый, проклятый ветер, и так мы замерзали без движенья, и такое горькое отчаяние вцепилось в наши сердца, что в эту минуту уже не верилось ни во что хорошее. И тут из леса на гребень наших контрэскарпов с громким посвистом выбросился Каторга. Он разорвал на себе ворот, двумя руками сдёрнул с головы шапку и что было силы шлёпнул её в грязь.
- А ну, больше жизни, лопатные герои, - закричал нам Каторга. - Что вы там затухли? Жизнь продолжается! Давайте спляшем! - И он топнул двумя ногами, и грязь, как фейерверк, брызнула из-под его перевязанных верёвками бутс. - Что?!! Или мы уже не советские?! А? Неужели мы скиснем из-за этого летучего дерьма?! - Он вложил в рот два стянутых в кольцо пальца, дико свистнул и забил ладонями по груди и бёдрам. - Алёш-ша, ша! Держи полтона ниже! - крикнул он в небо. - Заткнись там, подонская морда! Да здравствует Евгений Онегин!
Он заплясал в грязи, этот чёртов проходимец, этот непонятный человек с кривым носом, заплясал с ужимками и "кониками", по всем правилам одесского шика, и открылся нам в эту стыдную минуту нашей слабости чистой и прекрасной своей стороной. И мы, словно опомнились, скинули наваждение, словно обрели себя, мы кинулись все на гребень и пошли плясать всею ватагой, смеясь, и толкаясь, и размахивая руками, как малые дети. Мы жили, жили, жили так, как считали нужным, мы жили своим законом под обстрелом фашистского гада. У нас в руках были только кривые затупленные лопаты, а вот же мы знали, что мы сильнее того растленного типа там, наверху, куриное сердце которого позволяло ему бить в безоружных.
18
В обед я сидел у окна в нашей избе и поджидал Серёжку с Лёшкой. Они должны были принести из кухни щи. Мы съедали наше варево в доме, это давало возможность подкормить хозяев. Так делали почти все. Я сидел один в избе. Васька ещё не появлялся, видно, заигрался где-то с ребятами, я скучал по нём. Ни тёти Груни, ни дяди Яши тоже не было. Лёшка освободил меня сегодня от очередного дневальства и не в очередь пошёл за щами. Рука моя всё-таки давала себя знать, и на работе я ещё ворочал с трудом. Я сидел у окна, смотрел на деревенскую улицу, лежавшую передо мной, и думал, что, слава богу, наша работа подошла к концу. Было приятно видеть бесконечную ровную линию наших контрэскарпов, их трёхметровую ширину и страшную глубину, их насыпи и зализанные закраины - работа была отличная, мы сознавали это и гордились своим трудом. Всё это было ещё более приятно и потому, что вейсмановская версия подтверждалась и шли усиленные разговоры о том, что сюда со дня на день, с часу на час придут наши части и встанут здесь защищать Москву. Здесь, у сделанных нами рубежей. Да, время приходить нашим, самое время!
В эту минуту я увидел, что через мостик, осторожно ступая, идёт Лёшка, держа в одной руке дымящиеся котелки, а другой прижимая к груди полкирпичика хлеба. Я помахал ему из окна, и он широко улыбнулся и кивнул головой. Я вышел к нему навстречу и помог донести котелки. Мы поставили еду на стол, положили по углам алюминиевые ложки.
Я сказал:
- А Серёжка где?
Лёшка мотнул головой.
- Следом идёт.
За окном послышался треск моторов. Я кинулся к окну. По улице шла танкетка, за ней другая, за той третья. Я обернулся к Лёшке и сказал, улыбаясь:
- Ну, кажется, наши пришли!
Лёшка тоже прильнул к окошку. Теперь уже было лучше видно, первая танкетка подошла ближе к нам. Вдруг она остановилась, не дойдя до нашей избы метров пятнадцать, развернулась и пристроилась задом к огородному плетню. Тотчас из короткого ствола её пушки вылетел белый дымок, раздался выстрел, и возле красного флага нашего штаба на той стороне взлетели кверху щепки, пыль и дым. В эту страшную минуту мы, наверно одновременно с Лёшкой, увидели чёрный крест на боку танкетки - такой же мы видели на фюзеляжах самолетов. Всё это происходило очень быстро и не сразу дошло до сознания. Из-за танкетки вышел длинный фриц. Он двигался в сторону нашей избы. Через плечо его неряшливо висел автомат. Мы замерли. Фашист шёл к нам. Навстречу ему бежал через мост Серёжа Любомиров. Он что-то кричал скривлённым набок ртом и бежал на немца, высоко замахнув через правое плечо лопату. Немец остановился, расставив ноги, и смотрел на него - глаза его ничего не выражали, они были тусклые, задёрнутые плёнкой, как на плавленом олове. Видно, не раз уже на него бросались безоружные люди, и немец знал, что ему делать. Он ждал удобного момента.
Серёжка бежал на немца, и когда он уже почти добежал, тот небрежно шевельнул автоматом. Я услышал очень короткое: та-та. Немец отступал, пятился, а Серёжка всё бежал на него с лопатой, но я уже видел, что Серёжки нет, что он уже мёртв, что это бежит одна неутолимая Серёжкина ненависть, которая не умирает.
Лёшка схватил меня за руку и дёрнул за собой. Мы выбежали на задний двор и легли наземь.
- За огород, - прохрипел Лёшка, - под плетень, а там вырвемся.
Я пополз за его сапогами по мокрой грязной земле, а позади слышались выстрелы; пушки работали исправно, чередуясь. Мы ползли не оборачиваясь, бежали, а немец бил по красному флагу нашего штаба. Там сейчас было много народу, много наших друзей, они собирались сейчас похлебать горячих щей, а немец крыл их без пощады хладнокровным огнём, а мы с Лёшкой всё ползли, проползли под плетень и ещё ползли, а потом встали и побежали за деревню. Минут через пятнадцать мы достигли леса. Мы остановились. Я сказал:
- Откуда, откуда они?
- Десант, верно, - сказал Лёшка. - Перелетел, гад. Целый месяц строили. А он и воевать не стал… перелетел и высадился. Опоздали наши-то…
Лёшка задёргал губами и заплакал.
- Пойдём, Лёша, - я тронул его за плечо, - надо отходить.
Он пошёл за мной покорно, как мальчик, и огромным, грязным своим кулаком утирал глаза. Надо было спасаться, бежать от верной и бесполезной смерти, дорваться до Москвы, получить оружие и вернуться, вернуться во что бы то ни стало! Нельзя было оставлять эти места - в эту землю была вбита наша душа, наша вера в победу, слишком близкие люди остались там за нашими плечами у домика с красным флагом.
Меня всего жгло. Слава богу, никто не видел, как мы шли вдвоём с Лёшкой и ревели. Я ковылял впереди, Лёшка за мной. Мы шли напрямик через лес примерно с полчаса и ушли версты за две, потому что выстрелы стали тише, и здесь нам показалось гораздо безопасней.
- Что теперь? - сказал я. - Дальше что?
- Кабы знать, куда идти.
- Ищи дорогу, - сказал я. - Ищи, Лёшка.
- Надо искать - да, - сказал он, - а то заплутаем, как бы в обрат не наскочить…
- Левей надо.
- Верно, и я так помню. Там много дорог должно сходиться, помнишь? Когда сюда шли, я запомнил.
А я ничего не запомнил, я тогда не обращал внимания на дороги. Я горожанин, и не было у меня этой привычки. Я сказал:
- Теперь ты иди впереди, Лёшка.
Он прошёл мимо меня вперёд, и я побрёл за ним.
Ах, горько так идти по своей земле среди бела дня, идти и знать, что ты идёшь не по своей воле, не гуляешь, не грибы собираешь, нет, ты бежишь, скрываешься, спасаешь свою жизнь от злого и наглого осквернителя, и нельзя тебе остановиться и принять бой. Горько так идти, никому не пожелаю, трудно! Но мы шли, нужда гнала. Мы шли напролом, продираясь сквозь подмосковный подлесок, сквозь тесные группы молодых деревьев, стоящих густо, непроходимой стеной. Исцарапались мы, ещё больше изодрались и плутали, но был у нас всё-таки какой-то собачий нюх, да и сама земля, наверно, помогала, ведь мы были её дети, и минут через сорок мы всё-таки выскочили на дорогу.
- Смотри-ка - никого, - сказал Лёшка.
Он посмотрел на меня, и я понял, о чём он думает… Я и сам этого боялся.
- Неужели мы одни? - спросил я у Лёшки. - Неужели мы одни ушли?
- Прямо не знаю, - сказал он упавшим голосом.
- Может, постоим немного?
- Дай освоиться, - сказал Лёшка.
Мне почудился треск сучьев.
- Тихо! - сказал я шёпотом. - Идут!
- Фриц?
- Не знаю…
- Прячься…
И Лёшка зашёл за огромную ветлу, стоявшую у дороги. Мы спрятались за кривое двустволое её тело.
- Не может быть, чтоб фриц, - шепнул Лёшка.
Треск становился всё сильнее, ближе к нам, и противно было то, что у меня забилось сердце. Но я решил, что, если это фашисты, я брошусь к ним навстречу и хоть одного да задушу. Среди деревьев замелькали какие-то силуэты, и я увидал ватники. Лёшка перевёл дыхание: наверно, и он переживал. На дорогу вырвались люди. Это были Степан Михалыч, Каторга и Тележка.
- Вот она, дорога, - сказал Степан Михалыч. - Сейчас определимся - что и как. Не робь, Телега!
- Москва где? - жадно спросил Каторга.
Степан Михалыч встал на дорогу и резко рубанул рукой куда-то наискосок и вправо.
- Вот, - сказал он, - так держать, и будет тебе Москва.
Мы с Лёшкой вышли из-за ветлы.
- Глядите, товарищи, Митя, - сказал Тележка и нежно улыбнулся. - Митя и Лёша. Наши.
Мы подошли к своим. Мы молчали, они трое и мы с Лёшкой. Мы только смотрели друг на друга. Как будто десять лет не виделись. Я чувствовал, что все сейчас плачут.
- Вот оно как вышло, - сказал Степан Михалыч виновато.
- Да, - сказал я, - хуже не бывает.
- Серёжка-то… - сказал Лёшка и отвернулся.
Все замолчали. Словно сняли шапки у свежей могилы. Степан Михалыч двинулся первым. Мы пошли за ним.
- Наших там тыщи три осталось, - сказал Тележка.
- Больше.
- Уйдут! Многие ушли, многие вырвутся.
- Где ж они?
- Прячутся…
- Или другими дорогами идут…
- Тут кто как сможет, - сказал Каторга.
На дороге, по которой мы шли впятером, было пусто, и лес стоял сквозной и пустой, и небо было пустое. Стрельба позади прекратилась, и это был плохой признак.
- Всё, видно, заняли Щёткино, - сказал Степан Михалыч.
- Теперь польётся наша кровь…
- Пойдут теперь расправляться… Коммунистов искать… - сказал Лёшка.
- И некоммунистов тоже, - сказал Тележка.
- Коммунистам хуже всех, - повторил Лёшка печально.
- У меня отец коммунист и брат тоже.
- Теперь и не узнаешь, кто коммунист, кто нет, - процедил Каторга.
Степан Михалыч остановился и поглядел на него в упор.
- Я член партии непобедимых коммунистов, - громко сказал Степан Михалыч, и губы его побелели. - Я член партии, и ты можешь называть меня комиссаром, Каторга.
Он отвернулся и пошёл дальше. Мы двинулись за ним. Каторга перегнал его и заступил дорогу.
- Каторга да Каторга, - сказал он тихо. - Сколько можно? Какой я Каторга, я Гришка Полещук! Я вас очень уважаю, Степан Михалыч.
Тот двумя кулаками расшебаршил свою бороду.
- Пойдёшь со мной, Гриня, - сказал он Каторге. - И ты, Телега, пойдёшь со мной. Нельзя мне вас всех вместе вести, а вдруг да я что и не так сделаю. Не туда вас заведу. Пусть мы разделимся.
- Нет, мы вместе, - сказал я.