До последней капли крови - Збигнев Сафьян 5 стр.


- Предпочитаю, - перебил ее Радван, - сам составить себе мнение о майоре.

- Восхищаюсь вами. Значит, никаких сплетен?

- Никаких.

- Увидим. Вы женаты?

- Нет, - ответил он спустя минуту.

- Это тоже большой плюс. Приглашаю в свое купе на рюмку коньяка.

* * *

Заканчивалось пребывание Зигмунта Павлика во фронтовом госпитале. Когда ему впервые разрешили с помощью медсестры выйти из здания, в котором еще недавно размещалась десятилетка, на большой внутренний двор, взглянуть на снег, деревья и сожженные дома городка, он глубоко вдохнул морозный воздух и подумал, что и с одним легким можно дышать, и даже нормально.

Он был ранен второго декабря в контратаке под Яхромой. Наступление немцев на Москву к этому времени уже выдохлось, но столица была по-прежнему рядом, и каждый боец чувствовал ее близость, хотя многие из них в Москве никогда не бывали.

Павлик запомнил это утро… Бушевала метель, они видели из окопа только изрезанное стрелковыми ячейками заснеженное поле; кое-где торчали обгоревшие остовы танков, тягачей, автомашин. С минуты на минуту должна была начаться артиллерийская подготовка, бойцы свертывали самокрутки. Боря, фронтовой друг, протянул ему свой кисет, Павлик вынул из кармана кусок газеты, той, в которой была напечатана информация о дружеском визите генерала Сикорского в СССР. Он читал это сообщение с каким-то странным чувством. "Твой генерал", - сказал Боря. "Мой?" Он не хотел признаться даже самому себе, что приезд Сикорского доставил ему удовлетворение, хотя у него не было оснований доверять ни ему, ни кому-либо другому из сопровождавших его генералов и министров, фамилии которых он знал, а деятельность их помнил. Всю свою сознательную жизнь он посвятил борьбе с этими людьми и их правительствами. Подумал про себя: "посвятил", хотя в действительности он отказался от всякого личного счастья, а теперь чувствовал себя в какой-то степени виноватым. "Не мог же я поступить иначе, - рассуждал он. - Но разве я действительно не мог узнать хотя бы того, где и как живет мой сын?" А когда? Четыре года в Равиче , потом несколько недель на свободе, когда партия перестала уже существовать и стало очевидным, что Германия вот-вот нападет на Польшу, восемнадцать дней боев в сентябре 1939 года и возвращение во Львов, в котором уже установилась Советская власть. Зося и Збышек живут, наверное, по-прежнему под Калишем. Столько лет прошло уже с тех пор, как Зося заявила, что не хочет больше видеть его. "Я не создана для такой жизни", - говорила она. Действительно, не хотела? А может, надо было… Подумал, что теперь с удовольствием увидел бы своего сына, которого он, собственно говоря, не знал, и его удивила эта неожиданная тоска по нему.

Ему удалось вступить в Красную Армию через восемь дней после эвакуации из Львова. Он гордился тем, что его не послали в строительные батальоны, но все время боялся, что могут послать. Эта участь постигла многих его товарищей по партии, которым не доверяли… А почему они должны были им доверять? Людей надо долго проверять… Он повторял про себя эти две фразы, и всякий раз они причиняли ему боль. Но он привык переносить ее, считал себя твердым человеком, убеждал, что должен таким и быть.

Аня, его младшая сестра, которая уехала вместе с ним из Львова и от которой он получал теперь письма из Куйбышева, сказала как-то, когда они еще жили во Львове: "Иногда я думаю, что это не твердость, а бесчувственность". Речь шла о ком-то, с кем обошлись тогда несправедливо, обвинили, возможно, без всяких оснований. Возможно? Нельзя же рисковать, если ставка так велика. Что значит отдельная человеческая жизнь? "Вы говорите о счастье миллионов как о какой-то статистической величине, как будто бы счастье миллионов не складывается из множества индивидуальных радостей отдельных людей".

Он вспомнил ушедшего на пенсию учителя, который жил в том же доме, что и он, во Львове. Именно так он говорил. Смешной старичок. Сомнения старого интеллигента. А он, Зигмунт Павлик, не испытывал таких сомнений. Тогда, под Яхромой, когда, ожидая приказа о наступлении, курил свернутую из газеты самокрутку, он думал, что все решается именно здесь и очень хорошо, что он принимает в этом участие.

Интересно, чего тогда, перед боем, хотел от него батальонный комиссар? Этого он никогда не узнает. Замполит роты передал ему приказ явиться в штаб батальона, разумеется после боя. Он подумал, что, возможно, его хотели отправить все же в стройбат, и даже теперь, хотя это не имело уже никакого значения, ему было неприятно вспоминать об этом.

Из той атаки в памяти осталось не так уж много. Он помнил командира роты, который первым вылез из окопа, помнил себя, бегущего по снегу; видел только стелющийся над немецкими окопами черный дым, а потом вдруг - распоротое молнией взрыва небо и… лицо женщины в белом халате, склонившееся над ним. Когда он начал уже вставать, в палату принесли и положили на соседнюю койку молодого парня с круглым, как у ребенка, лицом. На вид он был чуть старше его сына. Павлик часто сиживал на его койке, подавал ему "утку", приносил чай. Сергей, так звали соседа, получил штыковую рану в живот. Зигмунта беспокоило его состояние - врачи часто навещали парня, осматривали его, забирали на всякие анализы и процедуры, но молчали.

- Я вылечусь, папаша? - спрашивал Сергей, так он называл Павлика.

- Конечно, вылечишься, - уверял Павлик. Паренек был интересным, сообразительным, любил поговорить.

- А почему ты, папаша, так мало рассказываешь о себе?

- Наверное, потому, что интересного рассказать мне нечего.

- Ты сам по себе интересный. Поляк, а в нашей армии… Скажи, как поляки относятся к русским?

- По-разному.

- Это еще ни о чем не говорит. Я знаю: интернационализм… вместе сражаемся с немцами, как будто бы все просто и понятно, но какими нас видят в других странах, что о нас думают?

Павлик рассказывал, чем для него в тюрьме и во время подпольной работы был Советский Союз, цитировал стихотворение Броневского о Магнитогорске, но Сергей, казалось, этим все же не был удовлетворен.

- Это ты, ну и, разумеется, коммунисты. А другие? Хотелось бы, - вздыхал он, - увидеть, как выглядит хотя бы Польша, как там живут люди.

- Увидишь…

- Может быть… - И говорил о себе, о своей самой большой мечте: - Сыграть бы партию в шахматы… Я, - объяснял, - сколько себя помню, играл в шахматы, был чемпионом Гомеля, когда заканчивал восьмой класс. В этом году обещали, что буду играть в Москве. Говорили, что мог бы стать гроссмейстером… А гроссмейстеры много ездят по свету.

И Павлик, когда уже набрался достаточно сил, чтобы без посторонней помощи выходить из палаты, отправился на поиски шахмат.

Пользуясь случаем, знакомился с полевым госпиталем. Койки стояли везде: в коридорах, в гимнастическом зале прежней десятилетки, а носилки с ранеными - даже на полу. Постоянное зрелище страданий, видимо, закаляет, ибо Павлик уже ни на что не обращал внимания; им тоже никто не интересовался. Он обращался ко всем людям в белых халатах, которых встречал: к усталому санитару, что, прислонившись спиной к стене, ел суп из котелка, к женщине-врачу, только что закончившей осмотр раненого, которого принесли на носилках, и закуривавшей папиросу, к молодой девушке, бегущей по коридору со шприцем в руке, - с одним вопросом:

- Вы, случайно, не знаете, у кого могут быть шахматы?

Некоторые не понимали, что ему нужно. Санитарка минуту обдумывала вопрос, потом внимательно посмотрела на Павлика.

- Шахматы? - повторила она. - Кто-то вырезал когда-то из дерева шашки, но уже не помню, кто и когда.

Врач велела ему вернуться в палату. Какой-то раненый, приподнимаясь на койке, все повторял: "Дайте покурить… принесите покурить".

Наконец встретил знакомого врача, который время от времени приходил в их палату.

- А, наш поляк, - промолвил врач. - Решили прогуляться? Загляните ко мне.

Они вошли в небольшой кабинет, отгороженный от других помещений фанерной перегородкой. Врач уселся за стол, а Павлику показал на диванчик.

- Скоро выпишем вас, - заявил он.

- Вернусь в часть.

- Шутите, - рассмеялся врач, - для вас фронт исключается.

- Буду сражаться, - сказал Павлик, и ему стало немного неловко. Это прозвучало чересчур патетически, не к месту.

- Все так говорят, а на самом деле каждый в душе рад, что избежал смерти. - Врач выглядел явно уставшим. - Надоел этот пафос. - И потом уже иным тоном: - А не хотите в польскую армию?

- Я ищу шахматы, - сказал Павлик.

Врач не сразу понял.

- Ах, шахматы… Мой дорогой, я тоже любил когда-то эту игру.

Павлик объяснил. Напомнил врачу о пареньке, лежащем по соседству с ним, который мечтает о шахматной доске, рисует ее пальцем на одеяле, решает про себя задачи, а память у него необыкновенная. Может, действительно, станет когда-нибудь чемпионом?

- Понимаю, - пробормотал врач. Вышел и через минуту вернулся, держа в руках потрепанную коробку с шахматами и доску. - Могу одолжить на время, под вашу ответственность, они не мои, а друга, который никогда не расстается с шахматами. А твой паренек проживет самое большее дня два-три…

- Что вы сказали?!

- Умрет, - заявил врач, несколько удивленный реакции Павлика, - ничем не можем ему помочь, гной в брюшной полости, не работают почки.

…Сергей вынимал одну за другой фигуры из коробки, рассматривал их, гладил, расставлял на шахматной доске.

- Сыграем, - предложил он, - пару партий, вспомню несколько комбинаций и еще покажу вам, папаша. Для меня это самое важное в жизни, у каждого есть что-то для него важное. А что у вас?

- Ненависть, - прошептал спустя минуту Павлик.

* * *

Опускались ранние зимние сумерки, когда Павлик вышел на вокзале в Куйбышеве. Он не знал этого города, но вокзалы во время войны были все одинаковы: на перронах и в залах ожидания - толпы беженцев, эвакуированных, военных, ожидающих поезда, бегающих с чайниками, располагающихся на длительное время. Павлик шел с трудом, вещмешок закинул на плечо, а палку с силой втыкал в замерзший снег. "Вылечусь", - думал он про себя. Разумеется, думал также об Ане, которая его явно не ожидает, которую видел в последний раз во время эвакуации из Львова. Она была намного моложе его, и он никогда не обращал на нее особого внимания и даже после смерти отца - мать умерла значительно раньше - не проявил к ней по-настоящему интереса. И только перед самым началом войны… А ведь она была близким ему человеком. И вдруг он почувствовал, как тогда, когда думал о Збышеке, нежелание оправдываться, поскольку это казалось ему теперь явно недостаточным: "У меня никогда не было времени ни для себя, ни для близких. Я не мог поступать иначе". Действительно ли "не мог"?

Он пробирался сквозь толпу, облепившую перроны, и, глядя на этих людей, спешащих, ожидающих поезда, снова подумал, как не раз думал по дороге в Куйбышев: "Что я теперь буду делать?" И вдруг услышал рядом с собой разговор по-польски:

- Куда, черт побери, подевался этот польский дежурный офицер?

Их было четверо: один в полушубке, с головой, обвязанной шалью, и в надетой на эту шаль измятой польской конфедератке; другой в фуфайке и облезлой меховой шапке, с ногами, обмотанными каким-то тряпьем; двое других дрожали от холода в тонких шинелях. У одного из них, молодого, высокого, с детским выражением лица и вздернутым носом ("У Збышека тоже был вздернутый нос, это от матери"), подозрительно побелела щека.

- Потри снегом, - сказал Павлик, - отморозишь.

- Что - снегом? - удивился тот. Он смотрел на Павлика, явно не понимая.

- Лицо, нос, щеки…

- Вы тоже в Бузулук? - спросил тот, что в фуфайке.

Они протиснулись в зал ожидания - огромное помещение, тоже забитое людьми, но обогреваемое.

- В Бузулук? - повторил свой вопрос человек в фуфайке.

- С фронта, - ответил Павлик. - А сейчас - из госпиталя. - Достал мешочек с табаком. - Закуривайте…

Они охотно потянулись за табаком, но смотрели теперь на него подозрительно.

- Красноармеец! - буркнул мужчина в полушубке. - Ты же поляк… А ты знаешь, сколько мы едем? Нас два раза сажали, один раз выбросили из поезда…

- Бывает, - сказал Павлик.

- "Бывает, бывает", - передразнил тот. - А о такой реке - Енисей - слышал? Локино, "польская деревня", недалеко от Красноярска.

- О Локино не слышал.

- Плохо учили вас географии в школе, - заметил мужчина в полушубке.

Молодой парень с детским выражением лица с беспокойством озирался по сторонам.

- Наверное, дадут чего-нибудь поесть… Сказали, что в Куйбышеве на вокзале дежурит польский офицер…

- А у меня, - отозвался вдруг мужчина в фуфайке, - собственно говоря, нет к ним претензий…

- Что ты городишь! - перебил его тот, в полушубке.

- Люди как люди. Даже тепло проводили, когда я уходил в армию…

- Мой отец умер там, - тихо промолвил самый младший. - А вы тоже в Бузулук? - повторил он вопрос, на который Павлик так и не ответил.

- Нет, - сказал Зигмунт, словно колеблясь. - Нет, - повторил уже решительнее.

- Как это - нет?

Павлик молчал. Не хотелось объяснять им. Бесспорные аргументы показались ему вдруг слабыми.

- Коммунист, - буркнул мужчина в полушубке.

- Коммунист, - подтвердил Павлик.

Хотел добавить: "Без одного легкого", но передумал, поднял с пола свой вещмешок, забросил его на плечо и направился к выходу. Потом еще раз обернулся. Те четверо стояли, сбившись в кучку, наверное, чтобы было теплее.

Павлик представил себе их вдруг в польских мундирах и ускорил шаг, словно хотел уйти подальше от этой картины, но тотчас же остановился: ему не хватило сил. Начал падать снег. От вокзала шла длинная, темная улица. Он подумал, что Московская, на которой живет Аня, может быть, очень далеко, его охватил страх и одновременно презрение к собственной слабости. Он снова подхватил было вещмешок, но в эту минуту рядом с ним оказалась девочка лет пятнадцати в тоненьком пальтишке.

- Я помогу вам, товарищ боец, - сказала она по-русски. - Давайте я понесу.

Московская улица находилась недалеко от центра города. Куйбышев показался Зигмунту огромным, он напомнил ему чем-то Брест. Рядом с новыми каменными зданиями стояли старые деревянные домишки, а похожие на деревенские улочки соседствовали с широкими площадями. Движение было довольно оживленным; женщины тащили саночки с дровами, у магазинов стояли длинные очереди, по мостовой шагали подразделения пехоты.

Девочка показала Павлику Московскую улицу и исчезла так быстро, что он не успел даже ее поблагодарить. Нашел дом номер шесть, старый, давно не ремонтированный. По темной лестнице с трудом поднялся на третий этаж. Подумал вдруг, что испытывает такое чувство, как будто возвращается в родной дом. А разве где-либо на свете у него был свой дом?

Постучал и долго ждал, пока откроют дверь. Наконец она растворилась - на пороге стояла симпатичная полная женщина, и прежде чем он успел представиться и спросить об Ане, увидел сестру в глубине длинного коридора. Она подбежала к нему и, когда он целовал ее, показалась ему значительно старше той, которую оставил несколько месяцев назад.

Квартира была большой, но ее хозяйка Екатерина Павловна занимала лишь кухню, а комнаты отдала беженцам. На кухне Аня помогла ему снять шинель, усадила за длинный деревянный стол, а Екатерина Павловна тотчас же налила ему супу. Водянистый суп грелся как раз на плите в кастрюле, и его было не так уж много. Хозяйка держалась непосредственно, гостеприимно, сердечно, как будто бы домой вернулся кто-то давно ожидаемый, о котором все помнили. Говорила, что Аня рассказывала о нем, что читали его письма, плакали, когда его ранили, что хорошо бы ему принять ванну, но что поделаешь - война, поэтому пусть разувается, поест горячего супа. Смотрели, как он опоражнивает тарелку, и вдруг Павлик подумал, что они наверняка сами голодны. Он полез в свой вещмешок и начал вынимать из него деликатесы - солдатский паек, который получил в госпитале: большую буханку хлеба, сало, старательно завернутое в тряпку, банку мясных консервов, а также кусок сахара.

- Боже мой, - пришла в восторг Екатерина Павловна, - столько добра!

В дверях кухни появились другие квартиранты. Вначале двое детей: мальчик и девочка. Остановились на пороге и с серьезным видом молча рассматривали лежащие на столе богатства. Павлик расколол ножом сахар на мелкие кусочки и протянул детям; они взяли, но в рот не положили, держали осторожно в раскрытых ладонях. Потом появилась высокая худая женщина.

- Не встречали, случайно, - спросила она, - лейтенанта Петрова?

Павлик повторил фамилию, пытаясь припомнить.

- Такой смуглый, с чубом. Может, встречались на фронте или в госпитале?

- Нет.

И только когда остались одни в маленькой комнатушке Ани, они смогли поговорить свободно. Аня разложила на полу матрац, и Зигмунт тотчас же улегся. Столько хотелось ему ей сказать, столько хотелось узнать о ней, так ему по крайней мере казалось, когда шел сюда, когда сидел на кухне, а теперь он молчал, как будто все было ему ясным и понятным и одновременно как будто бы о самом главном не следовало говорить.

- Этот лейтенант Петров погиб два месяца назад, - сказала Аня.

- Понятно.

- Устал? - спросила она.

- Немного. Расскажи о себе.

Усмехнулась.

- Работаю, оказалась нужной; в госпитале как в госпитале, сам знаешь. Всем тяжело, и мне тяжело. Видел, как мы живем, но никто не жалуется…

- Ну, а поляки, товарищи?..

Аня минуту молчала.

- Есть нас здесь немного… Янка, Хелена, Тадеуш… Приезжала Ванда. Работают в польской редакции радиокомитета… Мне тоже предлагали, но я предпочла госпиталь, и поэтому у меня нет для них времени… Видишь ли… дело не только во времени, мы здесь как бы на обочине, и я это переживаю. Что мы должны здесь делать?

- И ты задаешь такой вопрос?! - возмутился Павлик.

- Можно, разумеется, найти простой ответ, - прошептала Аня, - но подумай… Я вижу иногда этих, из посольства, ходят в польских мундирах, есть польская армия, которая будет сражаться здесь… Иногда я думаю, что тоже должна вступить в эту армию. Знаю, что ты на это скажешь… Я была в Коммунистическом союзе польской молодежи и не изменила своих взглядов. Но коммунисты сражались в Сентябре, ты - тоже. Ну что ж из того, что это была буржуазная армия?

Павлик прикрыл глаза.

- Сейчас совершенно иная ситуация, - промолвил он наконец с трудом. - Впрочем, я не знаю, что будет со мной. Если меня не возьмут в армию, а не возьмут наверняка…

- Спи! - перебила его Аня. В ее голосе он уловил разочарование. - Завтра поговоришь со своими товарищами, ты же их знаешь…

Конечно, знал. Тадеуша, который вот уже несколько лет находился в Советском Союзе и считался одним из наиболее способных партийных теоретиков; Янку, полную темперамента и оптимизма, и если это был даже, как утверждали некоторые, наивный оптимизм, то он был трогательным и помогал ей выжить; Хелену, живую, нервную, всегда больше всех знающую… В небольшой комнатенке, выделенной радиокомитетом польской редакции, было по-домашнему уютно. Но именно этот уют вызывал у Зигмунта неприязнь; далеко от передовой, думал он, от линии фронта и каких-либо настоящих дел.

- Резервисты, - сказал он громко.

Назад Дальше