Тадеуш, высокий, лысый, выглядевший старше своих сорока лет, тотчас же возмутился. Мелкими шажками он расхаживал по комнате и выговаривал:
- Я тоже вступил бы в армию, но меня с моим сердцем не возьмут, как и тебя с твоими легкими. Ты действительно думаешь, что нам здесь нечего делать? А может, впервые появилась единственная возможность добиться коренного перелома?.. Сикорский не в состоянии проводить последовательно новую политику.
- Хочешь составить ему конкуренцию или альтернативу?
- Да нет. Мы поддерживаем Сикорского, когда он последователен, но только мы…
- А что означает это "мы"? Горсточку коммунистов из Советского Союза?
- Так вот, мы, - продолжал, как ни в чем не бывало, Тадеуш, - можем предложить новую перспективу. Подумай только: Польша, вернувшаяся на западные земли, отказавшаяся от многовекового балласта завоеваний на востоке…
- Не время думать об этом, когда немцы стоят под Москвой.
- Итог войны может быть только один, - констатировал Тадеуш, - именно этого не понимает Сикорский. Мы уже теперь должны и обязаны формировать облик новой Польши, демократической, связанной дружбой с Советским Союзом, такой, в которой каждый честный поляк, патриот, найдет себе место… Сегодня мы имеем десять минут на антенне, а завтра, может, будем иметь свой журнал…
Зигмунт иронически усмехнулся.
- Это весьма общий лозунг. Что значит: место для каждого поляка? Неопределенное национальное согласие и неопределенные западные границы. Что, может, выторгуем себе чего-нибудь в послевоенном мире? Это я уже где-то когда-то слышал: вначале независимость, потом социализм…
- Неуместная ирония, - прошептал Тадеуш. Он прервал свое хождение и уселся на диване рядом с Павликом. - Мы здесь не резерв. Сегодня Сикорский представляет Польшу, но не только он будет определять ее будущее. Может, наше представление о Польше пока еще лишь фантазия, но завтра… И подумай. Там будет создана партия. Неужели ты считаешь, что все безоговорочно поддерживают политику Лондона? Не замечают ее непоследовательности, слабости, опасности? А поляки в Советском Союзе? Разве они верят только Сикорскому?
- Советские товарищи, - вмешалась вдруг Аня, - нам тоже не всегда верят. Сколько польских коммунистов… - И умолкла, заметив неодобрительный взгляд Зигмунта.
- Обиды, претензии… - Тадеуш повысил голос. - Ну и что, что многие страдали? Ну и что, что нам теперь тяжело, что мы страдаем, что ищем свое место? Надо смотреть в будущее. Бывают несправедливости, которые не заслонят…
- О каких несправедливостях ты говоришь? - язвительно перебил его Павлик.
- Ты не знаешь.
- Не знаю. А ты по-прежнему никому не доверяешь.
- Не бей по мне из тяжелой артиллерии. - Тадеуш снова повысил голос. - Я верю в будущее! Люди многое пережили; если мы об этом забудем, никто нам не поверит.
Будущее! Павлик перестал слушать. Хелена говорила о возможностях издания журнала, Янка рассказывала о Ванде , что она пишет сейчас повесть о борьбе на занятых врагом территориях, а он думал о своем батальоне, который где-то недалеко от Москвы… Кто из товарищей погиб? Жив ли еще Боря, который раньте продавал куклы на площади Маяковского в Москве и все время рассказывал о своей жене Соне и дочурке Вере, которые приходили перед закрытием магазина посмотреть, какие куклы - а они знали их всех - проданы… Или грузин Георгий, который никак не мог научиться говорить по-русски… Леня, самый старший из них, осужденный до войны на пять лет пребывания в лагерях, никогда не говорил за что… Павлик подумал, что в батальоне все было ясным и понятным и что теперь речь идет только о том, чтобы сражаться, а будущее… "Боже мой, можем ли мы что-то знать о будущем?"
- Трудно представить себе, каким будет послевоенный мир, - услышал он голос Тадеуша, - но можно по крайней мере предвидеть…
Заметки Тадеуша, сохраненные, помимо воли автора, его женой Евой
…Меня самого удивляет потребность написания этих заметок. До этого я писал только то, что должно было публиковаться, что служило партии, писал статьи, тексты листовок и выступлений и никогда не писал никаких воспоминаний или размышлений, предназначенных для себя. Зачем? Чтобы они попали в руки полиции?
Теперь же я хочу привести в порядок свои мысли, пытаюсь найти ответы на вопросы, которые будут поставлены завтра; впрочем, люблю разговаривать на эту тему с Альфредом , хотя не всегда с ним согласен: его идеи кажутся мне чересчур смелыми. Ева уже спит, я прикрываю лампочку газетой и прислоняюсь к печке, которая еще несколько часов назад производила впечатление теплой.
Завтра… Как же мало мы знаем! В сердце этой огромной страны мы можем только наблюдать за борьбой, от которой зависят судьбы мира. Мы оказались в стороне от основных событий, являемся возможностью, шансом, а когда выходим на пару минут в эфир, то кто нас слышит, до кого доходят наши слова? Польшу представляет Сикорский. Я был на аэродроме, когда он прилетел в Куйбышев. Должен был пойти, хотя это было не так-то легко. Слушал "Мазурку Домбровского" , видел бело-красные флаги рядом с красными, и у меня, просидевшего семь лет в Польше в тюрьме, год в Березе , сильнее забилось сердце. Я никому не сказал, что был там… А впрочем, может, они и знают. Я сказал Альфреду: "Необходимо глубокое преобразование нашего движения". Он, разумеется, согласен, но что, собственно говоря, означает слово "преобразование"? Что это за партия, которая создается теперь в Польше и о которой мы так мало знаем? Я разговаривал с Марианом перед его отлетом в Польшу. Думаю, мы испытывали одно и то же, хотя ни один из нас этого не сказал: "Мы должны преодолеть барьер, который коммунисты до войны преодолеть не смогли". Мы не говорили: "Польша", а говорили: "рабочий класс", "революция", "социализм". Гибли в Сентябре, но те из нас, кто оказался по ту сторону Буга, не горевали по поводу гибели буржуазного государства. А я горевал.
Знаю, что Б. обвинит меня в национализме, если об этом узнает. Смешно - я и национализм! Как же по-прежнему мало понимают некоторые из нас! Ванда, положение которой принципиально отличается от моего, поскольку она целиком поглощена своим делом, пишет, выезжает на фронт… Однако, когда день, даже час, бывает здесь, понимает мои мучения. А другие!
Вернулся с фронта Зигмунт Павлик, хороший, честный товарищ, и сразу же обвинил нас в бездействии, а наше мышление - в отходе от принципов. Мир Зигмунта - простой и ясный. Я должен написать: я боюсь такого видения мира. Хотел спросить Павлика: "Как ты считаешь, кем мы являемся для хозяев? Резервом? Картой для игры? А нам доверяют?" А почему, собственно, они должны нам доверять? Людям из партии, распущенной Коминтерном, атакуемой, как болезнетворными бактериями, агентами "двойки" и провокаторами…
Страшно подумать… Уже вижу глаза В., как разговаривает со мной, склоняется над столом, берет папиросы, хотел бы услышать то, чего ему не скажу… И так сказал ему слишком много… Я у опасной черты, на краю пропасти, дорога откуда ведет в никуда, в небытие. Я не хочу даже посмотреть вниз. Иногда, особенно по ночам, когда печка остывает и я дрожу от холода под одеялом и пальто, я закрываю глаза и вижу их лица (не решаюсь назвать фамилий), лица друзей-изменников, товарищей-провокаторов… "Не веришь в Его мудрость?"
Б. может сказать (донести), что не верю, хотя бы я горячо и отрицал. Но, в сущности, во мне сидит глубокая вера, я верю сильнее, чем Б., поскольку не ищу повсюду измену…
"Ты никак не можешь избавиться от некоторых мыслительных категорий, свойственных буржуазным политикам". Этого не сказал Б. К счастью, его не было, когда это говорил Юлиан. "В чем это заключается?" - спросил я.
"Наша концепция польско-советских отношений, - поучал Юлиан, - является отрицанием, а не продолжением прежней истории и традиций. Сикорский хочет создать платформу соглашения двух государств с разными интересами. Это хорошо, это первый шаг. Мы же не хотим просто быть более последовательными, чем Сикорский, мы ищем совершенно иную платформу…"
Я перестал слушать. Разумеется, продолжение и отрицание одновременно, но сначала я должен спросить Юлиана: а ты уверен, что Он захочет разговаривать с коммунистами? А не предпочтет ли им Сикорского, если сумеет договориться с ним? Верит ли Он, верим ли мы, что можем создать массовую партию, взять власть в свои руки? Нас назовут агентами Москвы. Нет, этого я не боюсь. Я также уверен, что мы сможем предложить, хотя бы в общих чертах, облик будущей Польши. Именно мы.
Разговаривали вчера с Альфредом о Польше, передвинувшейся на запад, и искали на карте эти границы, а потом взглянули друг на друга и прикрыли карту газетой, как будто оба одновременно испугались общих мыслей. Неужели мы когда-нибудь сумеем воспользоваться этим шансом?
А на следующий день кончились дрова. Ева боится холода больше, чем я. Я с отчаянием гляжу на ее худые руки, лицо у нее все в морщинах, как у старушки; она протягивает руки к железной печке и гладит пальцами металл. "Что ты пишешь? Конспект очередной радиопередачи?"
Даже ей не скажу этого: пишу для себя. Знаю, что я больше всего боюсь нашего страха, нашей незначительности, нашего неверия… Боюсь взгляда Б., а также Зигмунта Павлика. А себя? Каким я буду, когда пробьет мой час?
* * *
Это было странное посольство. Даже если бы профессор Кот умел и хотел, он все равно не смог бы соблюдать принятые в обычных посольствах ритуалы. С существованием и деятельностью посольства были связаны надежды многотысячной толпы беженцев; сюда приезжали люди из самых отдаленных концов Советского Союза; приходили сотни писем, необходимо было оказать им помощь и направить в армию, постоянно помня об ограничениях и трудностях военного времени. Одновременно в душных, крохотных комнатах велись большие или малые персональные схватки; все знали, что профессор подозревает, что повсюду действует мафия - то санационная, то лондонская, враждебная генералу, - что он и Андерс постоянно ссорятся, что за спиной профессора…
Каждый шаг был трудным, каждое осложнение могло привести к чреватым непредвиденными последствиями результатам. Радван постепенно стал ориентироваться в этой замкнутой среде, прежде всего благодаря Еве, а его знания о стране и судьбах здешних поляков по-прежнему казались ему слишком скудными. Он слушал, верил и не верил, понимал и не понимал, пытаясь все время, как говорила Кашельская, с помощью нескольких простых догм решить уравнения со многими неизвестными.
Был январь сорок второго года. Стоял сильный мороз, по утрам, как обычно, толпились перед посольством и в его небольшой приемной люди разного возраста, прибывшие сюда из разных сторон, для которых вид польского флага и вывески на польском языке был уже сам по себе чем-то необычным.
Высокий пожилой мужчина, одетый во что-то темное, что было когда-то демисезонным пальто, говорил как будто самому себе, а не сидящей на корточках по соседству женщине, прижимающей к себе лежащий на коленях узелок:
- Меня должны взять, должны… Обратно я не вернусь. Если не возьмут в армию, сяду на вокзале и замерзну.
- Не замерзнете. Я уже третью ночь ночую на вокзале, а сколько дней ехала…
- А зачем вы ехали?
- Как это зачем? - Женщина удивленно взглянула на него. - Ищу мужа. Кто-то получил письмо, что вроде бы видел сержанта Любиша в польской армии.
- Значит, найдется, позаботятся о вас.
- Да! "Позаботятся"! - взорвалась вдруг женщина. - Знаете, как было в Кзыл-Орде? Как заботились? Прибыли эшелоны для поляков, продукты, а также… Говорили, что будут их раздавать. Больше мы их и не видели. Продавали на базаре: обувь, одежду, мыло. Мыло, понимаете? А я хожу вшивая…
- А вы расскажите все это здесь…
- Рассказывала, - понизила она голос, - одному такому молодому, который еще жизни не видел, а когда добавила, что милиция арестовала трех наших делегатов, ходивших жаловаться, он набросился на меня с руганью…
- Они не имеют права арестовывать! - взорвался высокий мужчина. - Достаточно наших посажали, достаточно! И за что?! Почему меня вывезли? Ну скажите, почему меня вывезли?.. Я всю жизнь учил детей математике.
* * *
Радван не задержался в приемной, хотя охотно послушал бы эти разговоры, которые обычно утихали, когда он появлялся на пороге в своей хорошо пошитой шинели с нашивкой "Поланд" на левом плече и меховой шапке. Через узкий коридор он прошел в большую комнату, которая служила чем-то вроде конференц-зала. За длинным столом стоял майор Высоконьский, на полу лежали запечатанные сургучом посылки, одну из них - внушительных размеров ящик - распаковывала как раз небольшого роста худая женщина в очках. Черты лица у нее были тонкие, а руки огрубевшие, красные.
- Сегодня, - сказал Радван, - очередь больше чем обычно. Дожидаются в приемной и на морозе, перед дверью.
- Их приучили ждать, и они не забудут своих страданий, - буркнул майор Высоконьский.
В дверях появился посол Кот.
- Память об обидах, - сказал он, - может причинить только вред. Первой причиной наших несчастий является нападение немцев. Таково мнение Верховного.
- Я не подвергаю сомнению политику генерала, - усмехнулся Высоконьский, - я говорю лишь о непоследовательности. - Подошел к стоящему в углу письменному столу и бросил на него несколько лондонских газет. - Взгляните на эту статью: "Украинская политика Пилсудского". И кто же является преемником этой политики? "Мы никогда не согласимся на линию Керзона ", а рядом раболепные москалефильские статьи. Кто позволяет печатать это? Эти двусмысленности в политике!
- А в чем дело?
- А в том, что эти, мягко говоря, различия во взглядах наносят нам наибольший вред. Надо знать, с кем мы имеем дело, как смотрят на это русские. Вы, господин посол, не знаете русских так, как я.
- Я знаю государственные интересы Польши, и этого мне достаточно.
- Разумеется, - улыбнулся Высоконьский. - А теперь, - переменил он тему разговора, - посмотрим, что прислали нам наши друзья из Лондона.
Содержимое ящика оказалось действительно неожиданным, но на лице Высоконьского не появилось удивления, он только усмехнулся иронически. Женщина в очках вынимала из распакованной посылки предметы религиозного культа, главным образом образки божьей матери с русскими и польскими надписями: "За страдающую под большевистским ярмом Россию".
Кот молча разглядывал образки.
- Что за сумасшедшие придумали все это?! - взорвался он наконец.
- Сумасшедшие, - подтвердил Высоконьский.
Кот посмотрел на него внимательно и, как показалось Радвану, неприязненно.
- У вас есть каткие-то сомнения?
- Нет, господин посол, никаких. Что делать с этими образками?
- Сжечь! - бросил коротко Кот и вышел из комнаты.
Радван, немой свидетель этого разговора, неотрывно смотрел на Высоконьского.
- Иллюзии, - сказал тот. - Наивные люди.
- Не понимаю, майор.
- Не имеет значения…
В полдень Радван вышел из посольства. Было солнечно и морозно. Стефан быстрым шагом шел по улице, которую уже знал и на которой неизменно чувствовал себя как пришелец из иного мира. Проходил мимо терпеливых очередей за хлебом и молоком - он уже научился восхищаться невозмутимой стойкостью русских женщин. Заглянул через окно в почти безлюдную чайную и увидел солдата с рукой на перевязи и прижавшуюся к нему молодую девушку. Посмотрел на детей, тянувших санки с поленьями дров, и подумал, что от всех их, борющихся с врагом, холодом и голодом, зависит также и его судьба и что он должен… А что, собственно, он должен?
Павлика и его сестру он заметил лишь тогда, когда чуть не столкнулся с ними лицом к лицу на не очень широком тротуаре.
- Павлик! - воскликнул он.
Снова вспомнил ту ночь на забитом людьми и машинами шоссе, когда из всего взвода осталось всего несколько человек, а Павлик сел на придорожный камень, сорвал фуражку с головы и сказал: "Прокутили Польшу". Он вспомнил также Львов и, когда увидел Аню, тотчас же узнал ее, хотя она была тогда смешной, худой девчонкой.
- Пан Радван, - констатировал без восторга Павлик и протянул ему руку, после некоторого колебания, без улыбки. Потом обратился к сестре: - Помнишь пана… поручника? Жили по соседству во Львове.
- Немного, - улыбнулась Аня. - Помню и вашу мать.
- Не знаю, что с ней, - сказал Радван.
- Наша умерла. Так получилось, - Павлик все время обращался к Ане, - что мы были в Сентябре в одном взводе, пан подхорунжий… и я.
- Потом мне удалось попасть в Англию.
- Вижу. А мне удалось сражаться под Москвой. - Тон Павлика становился все более ироничным, но Радван как бы не хотел этого замечать.
- Я рад, что мы встретились, - сказал он. - Соотечественник - это же кусочек родины.
- А вы, пан поручник, не жалуетесь, наверное, на одиночество? - спросил Павлик тем же тоном.
- Когда-то мы были с тобой на "ты", - заметил Радван.
- Я должна идти, меня ждут, - перебила Аня их диалог. - Может, когда-нибудь зайдете к нам? Московская, шесть.
- Я провожу вас, - тотчас же решил Радван, и ему доставил некоторое удовлетворение недружелюбный и удивленный взгляд Зигмунта.
Аня шла быстрым шагом, не глядя на Стефана, словно не хотела замечать его присутствия.
- Зигмунт был тяжело ранен, - сказала она вдруг, - бывает недоверчивым и… - Помолчав, добавила совершенно другим тоном: - Имеет, наверное, основания для этого.
- Не знаю.
Радван почувствовал, что его охватывает злость на эту девушку и на Павлика. Разве можно с таким равнодушием, чуть ли не враждебно, относиться на чужбине к тому, с кем жили по соседству, сражались в одном взводе?
- Хотите, - сказал он, - быть подальше от поляков и польских дел?
- Нет, - бросила она резко в пространство, - мы просто отличаемся друг от друга.
- Чем?
- Всем! - Она вдруг замедлила шаг. - Судьбой, мыслями, желаниями.
- Вы шутите! Можно быть коммунистом и остаться поляком.
- Можно не быть коммунистом и начать думать, - парировала она.
- Резко сказано.
- А вы хоть иногда задумываетесь, что будет потом?
- Польша, - сказал он. - Я солдат, и мне этого достаточно.
- Недавно доказано, что недостаточно быть солдатом.
- А как вы считаете, - спросил он, - где место Зигмунта? В польской или советской армии? А ваше место? В нашем госпитале или у них?
- Зигмунт сражался с немцами, когда вас здесь еще не было.
- Ибо многие из таких, как я, были сосланы.