За селом, возникшим перед ними в буйной зелени, вздымалась, как огромный верблюд, двугорбая высота. Там был противник. Высота молчала, все вокруг замерло. Никаких признаков жизни. Молчаливая, настороженная зелень. Холмы, горы, пышные сады - все зеленое и поникшее; солнце неподвижно стоит над этим изумрудным морем и горячий свет его льется так обильно, что режет глаза. Правее, в десятках или, может быть, в сотнях километров, высятся темносиние Карпаты в клубах серебряных, слепяще-белых туч… Ни одного выстрела не слышно нигде… Это и была война, которую Черныш представлял себе в грохоте и в громе! Она встретила его неожиданной, неестественной тишиной, горячей дремотой юга, зловещим безлюдьем степных дорог. В селе тоже стояла тишина, дворы заросли бурьянами, жители отсюда были эвакуированы в тыл. В садах кое-где сновали бойцы, собирая на земле горькую, мелкую черешню. Черешни тут росли высокие и роскошные, как дубы, чернея на солнце гроздьями ягод, облеплявших ветки.
Возле штаба Казаков встретил своих разведчиков.
Среди других бойцов их сразу можно было узнать и по уверенно-развалистой походке, и по речи, и по движениям, в которых было нечто солдатски-аристократическое. Их любил весь полк, их баловал весь полк, и со временем это породило в них такую уверенность. Полк давно стал для них родной семьей, и они держались в нем непринужденно, как в семье. Они даже в свои рапорты и козыряние старшим вкладывали что-то особенное, домашнее. За несколько минут они, толкаясь, смеясь и перебивая друг друга, успели рассказать Казакову, что они сейчас "кантуются", то-есть бьют баклуши, потому что три дня назад достали трудного языка и "хозяин" дал им отдых на несколько дней. Кончилось тем, что, обнявшись, они потащили Казакова куда-то пить цуйку. Приглашали и Черныша, но он отказался, потому что хотел сегодня же быть на месте.
Оформившись в штабе, Черныш, прежде чем итти в батальон, явился по офицерскому обычаю представиться командиру полка. Адъютант-таджик ответил, что "хозяин" в соседнем блиндаже у майора Воронцова, и посоветовал зайти туда.
В блиндаже гвардии майора Воронцова, заваленном газетами, картами, книгами стояла приятная, свежая прохлада. Деревянный пол тут, видимо, часто поливали холодной водой, чтоб не было так жарко. Из угла в угол по блиндажу не ходил, а почти бегал сам "хозяин" - гвардии подполковник Самиев. Из рассказов Казакова Черныш представлял его именно таким. Маленький, энергичный, удивительно подвижный таджик, он пристально оглядел Черныша с головы до ног и, очевидно, остался доволен безупречной курсантской выправкой молодого офицера, который стоял у порога вытянувшись, с запыленным ранцем за плечами.
- Черныш? - Самиев вдруг стукнул себя по лбу коричневым пальцем. - Черныш… Вы откуда? Родом, родом?..
Черныш, смущаясь, ответил ему по-таджикски. Самиев засиял.
- Ваш отец инженер-геолог? Всеволод Юрьевич?
- Так точно, Всеволод Юрьевич.
- Воронцов, слышишь, посмотри: первый земляк, который встречается мне на фронте! Такое совпадение, а!
Самиев еще задолго до войны знал отца Черныша, с которым вместе работал в одной из экспедиций на Памире. Отец часто брал в свои поездки по Средней Азии и сына, и Черныш с малых лет хорошо знал те места, про которые сейчас, волнуясь, расспрашивал его Самиев. Подчиненные Самиева не узнали бы в эту минуту своего командира, - они считали его человеком суровым и вспыльчивым. Он пригласил Черныша сесть и, когда тот замялся, насильно усадил его и, мечась по блиндажу, возбужденно и ласково поглядывал на Черныша, словно встретил тут, в чужом краю, свою далекую молодость.
- Я рад, я рад, что вы попали именно в мой полк, - говорил подполковник скороговоркой, и Черныш едва успевал следить за его речью. - Воронцов! Уже у моих друзей сыновья - офицеры! А мы все еще считаем себя юношами!
Гвардии майор Воронцов лежал в постели, накрытый кожухом и тяжелыми пестрыми коврами. Уже несколько дней его трясла малярия. В разговор он не вступал, лишь иногда бросал пытливый, внимательный взгляд на Черныша. В дороге Казаков рассказывал легенды о Герое Советского Союза майоре Воронцове. Политрук роты под Сталинградом, герой Днепра, он вырос за время войны до заместителя командира полка по политчасти. Этот гвардейский стрелковый полк нельзя было себе представить без Воронцова. Другие, заболевая, могли ложиться в медсанбат. Воронцов болел в полку, не допуская и мысли, что может быть как-то иначе. Когда болел кто-то другой, к нему нельзя было заходить и беспокоить его. К Воронцову же и к больному можно было заходить и разговаривать, как со здоровым. У другого могло быть что-то не в порядке в личной жизни, и тогда он имел право жаловаться, требовать сочувствия и помощи. У Воронцова все должно было быть всегда в порядке, и было бы странно слышать, что Воронцов вдруг на что-то жалуется: ведь это Воронцов! И в самом деле, он никогда не жаловался, а ему жаловались все, и он сам считал это вполне нормальным. Когда его посылали на учебу, он отказался - и послали другого. Брали на работу в штаб фронта - отпросился, никого этим особенно не удивив. Разве могло быть иначе? Воронцов как бы составлял важнейшую, неотъемлемую часть сложного полкового организма, он был в полку, будто мать в семье. Естественно, что мать должна всех утешать, выслушивать, лечить, наказывать и пестовать, сама никогда не сваливаясь с ног. Она до того привычная и родная, что ее не всегда и замечаешь, и только, когда ее не станет, сразу поймешь, что она значила.
Не раз и не два Воронцов шел с боевыми порядками пехоты, когда было туго, а иногда, когда и не совсем туго. В дивизии штабисты не называли его иначе, как комиссаром. И вот теперь Черныш увидел этого человека, которого еще раньше, после рассказов сержанта Казакова, поставил себе за образец. Правда, Черныш представлял майора Героя Советского Союза не таким - накрытым кожухом и коврами, с желтым, измятым лицом. Воронцов рисовался ему не иначе, как в гордой воинственной позе впереди пехоты с пистолетом в руке и с газетой, торчащей из кармана. Так изображал майора Казаков. Теперь же Черныш видел утомленное лицо, совсем невоинственное и задумчивое, и потный широкий лоб. Воронцов лежал желтый и сосредоточенный, натянув кожух до самого подбородка, блестя широкой лысиной, окруженной рыжими колечками редких волос. Серые, глубоко запавшие глаза часто вскидывались на Черныша, внимательно оглядывая его черный поблескивающий курсантский ежик. Чернышу хотелось услышать от майора хоть слово. Но Воронцов молчал, иногда беззвучно шевеля сухими, потрескавшимися губами. Зато Самиев, потирая маленькие, живые коричневые руки, говорил неутомимо.
- Вы не смущайтесь, будьте задирой, держитесь уверенней, - поучал он Черныша, - а то вам будут наступать на пальцы. Конечно, вам тут все незнакомо, странно, я знаю, я сам только год, как выпорхнул из академии. Да, я академик, будьте любезны! Я уверен, что вам понравится наша семья. У нас вы быстро возмужаете, у нас люди быстрее растут, нежели в тылу, если, конечно… Но я думаю, вы не из трусливых?..
- Бой покажет, товарищ гвардии подполковник! - ответил Черныш, заливаясь румянцем.
Воронцов вдруг повернул голову и всмотрелся в Черныша из-под лохматых, рыжих, словно выцветших на солнце, бровей.
- Комсомолец? - спросил Воронцов.
- Так точно, комсомолец, товарищ гвардии майор! - поднялся Черныш со стула.
- Сядьте, - поморщился Воронцов и отвернулся к стене.
- Бой, бой, это для нас лучший экзамен, - продолжал Самиев. - Конечно, храбрость - самое ценное качество в человеке. Вы спортсмен?
- Альпинист, товарищ гвардии подполковник.
- Чудесно! Это сразу видно: жилистый, легкий. Это вам пригодится… в Альпах.
У Черныша от радости захватило дух:
- А мы и там будем?
- Где мы не будем? Мы всюду будем, гвардии младший лейтенант ("гвардии", - подумал Черныш), всюду, везде! Наши крылья только разворачиваются!
- Скоро наступление, товарищ гвардии подполковник? - не удержался Черныш, хотя понимал, что спрашивать об этом не совсем тактично. Самиев и Воронцов переглянулись и одновременно улыбнулись. Улыбка изменяла лицо Воронцова и будто всего его преобразила. Чернышу казалось, что он уже давно знает этого человека, простого и сердечного, и почувствовал себя сейчас непринужденно и свободно.
- Какой нетерпеливый, а? - сказал Самиев. - А вы готовы?
- Готов, товарищ гвардии подполковник!
- Хорошо. Не волнуйтесь, наш поезд тронется точно по графику Ставки. Минута в минуту, именно тогда, когда будет нужно. Вас к Брянскому? В третью минометную. Чудесно! Брянский - ветеран полка, сталинградец, коммунист, культурный офицер, в прошлом студент, кажется, из Витебска…
- Из Минска, - поправил Воронцов, медленно опуская утомленные веки.
- Да, да, точно, из Минска. Золотая голова! Когда кончим войну, я его обязательно направлю в академию. Его место там. Ты как смотришь на это, майор?
- Не торопись, - отвечал Воронцов, не открывая глаз. - Война же не кончается сегодня? - И после паузы сам себе ответил: - Нет.
Прощаясь, Самиев на мгновенье задумался и, словно между прочим, спросил Черныша:
- Нам, кстати, нужен ПНШ. Что вы скажете, если я вам предложу?
Черныш покраснел. Хоть ему и льстило такое предложение подполковника, но, глядя доверчиво Самиеву в глаза, он ответил:
- Весьма благодарен, товарищ гвардии подполковник, но лучше я пойду на взвод. Мне уже и так стыдно, что я до сих пор не принимал непосредственного участия…
- Понимаю, понимаю, - перебил его командир полка, беря за плечи, словно Черныш своим отказом стал ему дороже. - Желаю успеха в будущих боях…
Воронцов вытянул из-под кожуха горячую руку и подал ее Чернышу. Рукав нижней рубахи закатился по локоть, и майор показался Чернышу совсем домашним, как отец.
- Мы еще встретимся, - сказал майор слабым голосом. - Перед нами дорога… далекая и… очень ответственная. Так вы готовы? - добавил Воронцов шопотом.
- Ко всему готов!
Выйдя, Черныш с минуту соображал, куда надо итти. Еще в штабе ему объяснили, как найти третий батальон, и теперь он пошел вдоль насыпи. Проходя мимо штаба, который разместился в бетонированном помещении у виадука железной дороги, Черныш увидел запыленного связиста, привязывавшего к дереву белого коня.
Накануне Черныш встречал этого бойца в дивизии, что-то спрашивал тогда у него, и теперь боец козырнул ему, как старому знакомому.
Из помещения выскочил озабоченный начальник штаба с какими-то бумагами и сразу же поднял голову к небу, выискивая в нем румынских "музыкантов". Неожиданно взгляд начальника остановился на коне, привязанном к дереву. Начштаба уставился на него, как на что-то ужасное, и, заикаясь от волнения, накинулся на бойца:
- Почему конь белый?
(Очевидно, он хотел сказать: почему белый конь не замаскирован?)
- Я вас спра-ши-ваю, - кричал он, потрясая папкой перед носом бойца, - почему конь белый?
Связист выпрямился и ответил плутовато:
- Не знаю, товарищ гвардии майор, почему конь белый! Возможно, от белого жеребца!
Черныш засмеялся и пошел, не дожидаясь конца разговора. Начиналась новая жизнь с новыми интересами.
Дорожка извивалась в высокой траве вдоль насыпи. Теплый воздух был напоен густыми запахами степных цветов и трав. Дремали пашни, млея в полуденной духоте. Среди хлебов белела разрушенная железнодорожная будка, вокруг которой торчали ободранные снарядами стволы деревьев. Из-за будки несло трупным смрадом.
IV
- Гвардии младший лейтенант Черныш - в ваше распоряжение.
- Ладно. Опустите руку.
Командир минометной роты откладывает газету в сторону и застегивает воротник. Шея у него по-девичьи нежная и белая, словно он никогда не выходил из этой землянки.
- Мне уже звонили от хозяина, - продолжает он и, подавая Чернышу руку, тоже белую и твердую, рекомендуется:
- Гвардии старший лейтенант Брянский.
Они садятся на бруствере у входа в землянку и, обмениваясь малозначащими вопросами, внимательно изучают друг друга. У Брянского красивое лицо с тонкими чертами, бледное, но не худое. Из-под длинных светлых ресниц пристально смотрят голубые глаза.
Розоватые сумерки ложатся на землю. Вдоль насыпи строем проходит взвод с лопатами, ломами и кирками на плечах. Тяжело ступая, бойцы останавливаются против Брянского. Коренастый, широколицый лейтенант хриплым сердитым басом докладывает Брянскому, что первый взвод возвратился с работы. Брянский с туго перетянутой талией, с пышным золотистым чубом стоит перед ним, облитый солнцем, как подсолнух в цвету. Он внимательно выслушивает рапорт, спрашивает, не забыли ли случайно лопаты, записывает, сколько кубометров вырыто, и, наконец, разрешает распустить взвод. Знакомит Черныша с лейтенантом Сагайдой, командиром первого взвода.
- Ты тоже ванькой-взводным? - интересуется Сагайда, бесцеремонно оглядывая Черныша. - Давай, давай, будет, наконец, и мне облегчение…
- После войны, - добавляет Брянский.
Пошли осматривать огневую позицию. Она раскинулась во все стороны, разветвилась, как корень, ячейками и ходами сообщения. В ячейках, накрытые маскировочными сетками, стояли минометы, уставившись стволами в ясное румынское небо. Бойцы, большей частью усатые, степенные, увидев офицеров, вскакивали на ноги и замирали в готовности. Они были из последнего пополнения, которое Брянский сам отбирал и сам обучал, пока стояли в обороне. Бойцы - преимущественно винницкие, подольские, надднестровские колхозники - были дисциплинированы и работящи. Односельчане, соседи и даже два брата, - все они держались вместе, жили еще общими воспоминаниями о доме и запасном полку, еще называли друг друга по именам:
- Хома?
- Что?
- Куда ты задевал паклю?
Словно спрашивал:
- Куда ты положил вилы?
Казалось, они так всем колхозом и пришли сюда и вместо того, чтобы пахать или сеять, взялись за угломер-квадрант, за новую незнакомую науку, которой, между прочим, овладели достаточно быстро, и Брянский был вполне доволен своими усатыми воспитанниками.
- Я не ошибся в расчетах, отбирая именно этих усачей из пополнения. - говорил он теперь своим офицерам. - Я видел, что они добросовестно относятся к работе, а это на фронте так же необходимо, как и на заводе в тылу. Между прочим, вы заметили, из кого выходит больше всего героев в бою?
- Из бывших беспризорных, - сказал Сагайда, - из беломорканальцев.
- Совсем нет, - возразил Брянский. - Я, наоборот, знал немало таких, которые в тылу взламывали замки и бесстрашно забирались в чужие окна, а тут, перед лицом смерти, становились жалкими трусами. Лучшие воины - это вчерашние стахановцы, шахтеры, слесари, колхозники, вообще люди честных трудовых профессий. Война - это прежде всего работа, самая тяжелая из всех известных человеку работ, без выходных, без отпусков, по двадцать четыре часа в сутки.
- Товарищи, - сказал Сагайда словно перед аудиторией, - вы прослушали небольшой доклад научного работника, исследователя проблем войны гвардии старшего лейтенанта Брянского. У кого есть вопросы?
- Валяй, валяй, - сухо усмехнулся Брянский.
В эту ночь Черныш долго не мог уснуть. В землянке было жарко, рядом храпел Сагайда, он весь пылал и, фыркая во сне, все время забрасывал на Черныша тяжелую горячую руку, пытаясь обнять его. На противоположных нарах ровно дышал Брянский. Лунный свет стелился через порог землянки, исчезая всякий раз, когда мимо двери проходил часовой. В головах у Брянского сидел телефонист, тихо напевая какие-то нежные мелодии и то и дело вызывая кого-то:
- Заря, Заря, я Гром - проверка.
И снова наступала такая тишина, что, казалось, настороженные шаги часового слышны на весь мир.
Черныш лежал с широко раскрытыми глазами и смотрел на выложенный рельсами потолок, вспоминая мать, которая где-то там, в жарких краях за Каспийским морем, думает, наверное, сейчас о нем, может быть, представляя себе, как он бросается всем телом на амбразуру дота.
- Женя, - говорила она ему в последнюю встречу, - я знаю, каким ты бываешь до самозабвения горячим. Ты слишком романтик. Конечно, я не советую тебе быть плохим воином или прятаться за чужие спины. Я знаю, что ты на это неспособен, и, может, именно за это больше всего люблю тебя. Будь таким, какой ты есть, будь мужественным, уничтожай их, но, Женя… думай иногда о своей матери.
Бедная мама! Сколько она сейчас передумает.
А он лежит в спокойной землянке, и никакой войны нет, есть лунный свет на пороге, гулкие шаги часового и какая-то странная "Заря", которой молодой телефонист время от времени свидетельствует свою готовность.
И все же Черныш чувствовал, что он достиг сегодня чего-то необычайного, что-то очень важное произошло в его жизни. Завтра утром он уже не будет итти по дороге с ясными указками, утоляя жажду студеной водой из зеленых криниц. Отныне перед ним встала каменная стена, и он уперся в нее. Дороги сомкнулись и никуда не поведут до тех пор, пока он сам не пробьет эту стену, чтобы свернутые дороги расправились, как пружины, и устремились вперед с указками для других.
- Вы не спите? - спросил телефонист.
- А?
- Да… говорю, девчата надоели звонят и звонят…
- Чего им надо?
- Гвардии старшего лейтенанта. И все не наши позывные: какая-то Березка, какая-то Фиалка.
- Так разбуди его.
- Нельзя. Старший лейтенант приказал отвечать фиалкам, что его нет.
V
Утром Шовкун, ординарец Брянского, вносит котелок, ложки, расстилает полотенце и режет на нем хлеб.
- Что там? - поднимается взлохмаченный Сагайда, чтоб заглянуть в котелок. - Опять гвардии горох! Здоров будь, давно виделись!.. Шовкун!
- Я вас слушаю.
- Я знаю, как ты меня слушаешь! Водка есть?
- Сегодня не давали.
Сагайда глубоко вздыхает.
- Так вот знай, Шовкун, - говорит он, вздохнув, - твоя Килина взяла к себе в хату мужика. Милиционера!
Сагайда внимательно следит за тем, какое впечатление окажут его слова на ординарца. Всегда после такой жестокой шутки пожилой боец начинает моргать, как ребенок, глаза его обволакиваются мягкой влагой, и весь он тоже как-то обмякает, смущенно улыбаясь.
- Что вы, товарищ гвардии лейтенант… Не может этого быть… У нас и милиции нет поблизости. Она вся в Гайсине.
Сагайда думает.
- Все равно, связалась с бригадиром, - говорит он. - Бригадир привез ей соломы, а она уже тут вся перед ним - и так, и сяк.
- Довольно тебе, - морщась, останавливает его Брянский.
Садятся есть. Шовкун стоит у двери, и кажется, что его совсем нет в землянке. Он обладает удивительной способностью - исчезать на глазах, становиться совсем незаметным и никогда никому не мешать. Но стоит Брянскому хотя бы спросонок позвать его, как Шовкун сразу же тихо откликается: "Я вас слушаю".
Сагайда ест, чавкая. После еды ему хочется закурить. Но он знает, что у всех в батальоне уши пухнут без табаку.
- Ты не куришь? - спрашивает он Черныша.
- Нет.
- И не пьешь?
- Нет.
- И дивчат не целуешь?
Черныш краснеет А Сагайда начинает жаловаться на Румынию. Нищенская, несчастная страна! Хаты без дымоходов, потому что каждый дымоход Антонеску облагает налогом. Табак не сеют, потому что это государственная монополия. Все наши окурки пособирали на дорогах, а говорят - Европа!