До последнего солдата - Богдан Сушинский 19 стр.


– Но ты же назвал ее, а не меня.

Окончательно расправившись с одеждой мужчины, Калина вновь похвалила себя за то, что отмыла его, и сладострастно повела губами по груди, животу, опускаясь все ниже и ниже.

– После этой ночи никакой Клавки тебе уже не понадобится, – пригрозила она, прежде чем предаться тому способу первородного греха, предаваться которому Андрею приходилось только с Анной Ягодзинской. Впрочем, до сих пор он все еще весьма смутно представлял себе, как это делается.

Тем не менее с первого же мгновения понял, что Калина права: чувство, нахлынувшее на него при первых же прикосновениях женских губ, не подлежало никакому сравнению. Оно было настолько яростным и всепоглощающим, что в какие-то мгновения Андрею показалось, будто он впадает в магнетический транс и, теряя чувство реальности, возносится к вершинам блаженства.

– А все же, почему ты назвал ее, а не меня, капитан? – вернул его к реальности томный голос Калины, совсем не такой грубый, к какому Андрей привык, и вообще совершенно не похожий на голос Войтич.

– Просто к тому времени я еще не проснулся.

Войтич улеглась рядом с капитаном, завлекая его на себя, и долго, страстно исцеловывала грудь, шею, щеки, глаза…

– Теперь, просыпаясь, ты будешь произносить только мое имя. Только мое! Кто бы ни оказался к утру в твоей постели.

– Это будет ужасно.

– Наоборот, сразу же будешь вспоминать ночи, проведенные со мной, – все так же нежно и игриво уточнила Калина. – Я ведь тебе нравлюсь.

– Ну… в общем… – растерялся Андрей, явно не ожидавший подобного утверждения, ибо молвлено это было женщиной не в форме вопроса.

– Нравлюсь-нравлюсь. Просто ты еще этого не понял. Но уже завтрашней ночью, обнаружив, что меня нет рядом с тобой в постели, поймешь это. И так затоскуешь… Если б ты только мог представить, как ты затоскуешь по мне.

На том берегу реки вдруг ожил пулемет. Очередь его легла почти рядом с домом, в котором они блаженствовали, и это "напоминание" войны заставило Андрея и Калину приумолкнуть, а главное, вспомнить, где они и что на самом деле происходит за стенами – пусть и довольно мощными, сложенными из огромных диких камней, – их дома.

– В каких-нибудь пятистах метрах от нас – враги. Они со всех сторон. Мы в окружении. И тем не менее лежим в постели и занимаемся черт знает чем.

– Что значит "черт знает чем"? – встрепенулась Калина. – Как ты можешь такое говорить? Может быть, мы только что зачали сына: а ты говоришь: "черт знает чем"?

– Так уж сразу и сына!

– А все может быть. На всякий случай предпримем еще одну попытку, – рассмеялась Калина. – И не обращай внимания на пулемет. Ты что, впервые попадаешь в окружение? Ты ведь партизанил, был диверсантом, еще кем-то там.

– Но никогда еще не лежал в домашней кровати посреди двух фронтов. Да к тому же – с женщиной.

– С такой красивой женщиной.

– С такой красивой… И не зачинал сыновей под пулеметную дробь.

– Зато каким мужественным вырастет этот, зачатый под пулеметную дробь, сын! Настоящим солдатом.

Калина благодарно вздохнула и, свернувшись калачиком, приложилась виском к его солнечному сплетению. Он видел, как хладнокровно действовала эта женщина, выступая в роли снайпера. Знал, что в течение нескольких лет она была надзирательницей женского лагеря политзаключенных и, судя по ее намекам, даже принимала участие в казнях этих несчастных, объявленных "врагами народа". Но теперь ему казалось, что женщина, с грациозностью тигрицы свернувшаяся рядом с ним в постели, не имеет ничего общего ни с Калиной Войтич – надзирательницей, ни с воинственной, при всяком удобном случае хватающийся за оружие, амазонкой.

– Назови меня еще раз красивой.

– Не стоит, зазнаешься.

– Зазналась я еще после первого раза. Так что теперь уже не жадничай.

– Ты и в самом деле красивая. Просто никогда раньше не видел тебя такой вот – оголенной, покорной, а главное – в постели.

– Теперь всегда буду рядом с тобой.

– Это невозможно.

– Хотя бы до тех пор, пока стоим гарнизоном в Каменоречьи.

– Кто знает, сколько это продлится и чем кончится…

– Да чем бы не заканчивалось! – решительно молвила Калина. – А сына я тебе выношу. К тебе же только одна просьба: почаще ласкать меня.

– Почаще не получится.

– Клавдии опасаешься? Так вот, с ней я сама разберусь. Если однажды утром в каменоломнях ее не окажется, не надо слишком уж удивляться.

– Клавдия здесь ни при чем.

– Ты ведь переспал с ней, там в выработке.

– Что за чушь?!

– Я следила за вами.

– Брось, Калина, – как можно спокойнее попытался Андрей урезонить девушку.

– Говорю тебе… Подсмотрела, выследила, а там, наверху, под потолком, есть узенькая щель. Если подползти по полке, все слышно. Так я взяла и подползла. Видеть не видела – врать не стану. Но все слышала.

– Не ври. Ничего ты там не могла слышать.

– Могла, все могла.

– Между нами ничего не было. "К сожалению", – мысленно добавил Андрей.

– Не ври, вы действительно выкобеливались там. Все так и было, ты проговорился. Мне Арзамасцев сказал, что ты увел Клавдию в дальнюю выработку.

– Не мог он сказать такое. Мы искали место для госпиталя.

Однако Войтич уже не слушала его.

– То ли ненавидит тебя этот Арзамасцев, то ли ревнует.

– Не хочет простить того, что оказался здесь. Считает, что из-за меня. Собственно, так оно и было на самом деле, мы ведь сейчас могли где-нибудь в тылу отсиживаться, после возвращения из-за линии фронта.

– Знаю, рассказывал.

– Когда?

– Не ты, а ефрейтор Арзамасцев.

– Когда вы с ним оказались в той самой, дальней выработке?

– Пристрелю, капитан. Ни с кем, нигде, кроме тебя, я здесь не была.

– Извини, пошутил. И, как всегда, неудачно.

* * *

То ли пулеметчику что-то мерещилось, то ли просто постреливал, чтобы разогнать сон. Правда, на сей раз очередь прошла над плавнями. Зато в той, степной, стороне все по-прежнему оставалось спокойно. И Беркут не мог понять: то ли Ганке все еще не увел свою роту и продолжает придерживаться условий перемирия, то ли командир нового подразделения счел, что ради кучи этих камней рисковать своими обстрелянными фронтовиками не стоит.

– Как ты догадался, что я действительно ничего не слышала, а просто беру тебя на понт?

– Если бы ты оказалась где-то рядом и застала нас, то наверняка швырнула бы в выработку гранату. Или перестреляла.

– Это уж точно! – все с той же детской шаловливостью и наивностью рассмеялась Калина. – Сдержаться не смогла бы. Ну и как она как баба, учиха эта твоя?

– На такие вопросы не отвечают.

– Хотя бы намекни как-нибудь.

– Как намекнуть? – решил Андрей, что спорить с Войтич бесполезно. Лучше принять условия ее игры.

– Как угодно, я пойму.

– Тогда можешь считать, что намекнул.

– Лучше, чем со мной? – не на шутку встревожилась Калина.

– Нет. Очевидно, нет… не должно… так мне кажется.

– Попробовал бы сказать, что лучше. Смотри мне, пристрелю. Когда я уже была в девятом классе, к нам в школу прибыла новая учительница украинского языка. Киевлянка. Жена заместителя начальника лагеря. Того самого. Она казалась мне такой красивой и настолько суровой и недоступной, что по грешности своей девичьей я не раз спрашивала себя: неужели и она тоже… ну это… как все, с мужиками. Как любая сельская баба. Неужели и ее мужики… тоже? Не верилось как-то. Казалось, что учительницы – особенно эта, городская, – какие-то особенные. Ты ведь тоже впервые с учительницей переспал.

– Впервые, – непроизвольно как-то вырвалось у Андрея, о чем он тотчас же пожалел, почувствовав себя неловко перед Клавдией. – Только не переспал, а так, немного поласкал. Но осознание того, что ласкаешь не просто женщину, а учительницу, – да, признаюсь, на психику это здорово давило. Но только ты…

– Не боись, не выдам, – успокоила его Войтич. – У нас ведь с тобой теперь сугубо мужской разговор. А потому не ври. И вообще на будущее запомни: в постели я – женщина. На кухне тоже, а вот, во всех остальных житейских передрягах рассчитывай на меня, как на мужика. Потому и говорю, что здесь, в Каменоречье, буду стараться не отходить от тебя, оставаясь в роли телохранителя.

– Этого не будет, Калина. Никаких "телохранителей". И чтобы я никогда больше не слышал об этом.

– Понятно, стесняешься. Ничего, я ненавязчиво. Подстраховывая. Очень страшно потерять тебя.

– А себя?

– Я не знаю, что такое страх, капитан. По-моему, совершенно не знаю.

– Божест-вен-но.

– В самом деле, не вру. Почти не ощущаю его. Там, где на обычных, нормальных людей снисходит леденящий душу страх, на меня – леденящая душу ярость.

– Вот оно что! Спасибо, это многое проясняет в твоем характере.

– Нет-нет, внешне это почти никак не проявляется. Внешне я остаюсь спокойной, разве что иногда даю волю языку. Но когда должен появиться страх, у меня появляется ярость. Она-то и глушит любое другое чувство. А еще – терпеть не могу слез, особенно причитаний. Если кто-либо метнет в мою сторону нож или выстрелит-промажет, – еще могу простить. А плач-рев услышу – пристрелю, не задумываясь. Терпеть этого не могу. Веришь?

– Поверить в это так же трудно, как и не поверить. Но если страх действительно обходит тебя… Жаль, что ты не встретилась мне за линией фронта. Очень даже могла бы пригодиться. Появляться в городе в немецкой форме, с надежной женщиной – куда лучше, чем бродить в одиночку.

– Вот и подумай теперь над этим.

– Да поздновато думать, война уже идет к концу.

– Не так скоро она закончится, как тебе кажется. И потом, со мной что по ту, что по эту сторону фронта – надежно. То, что в конвое я немного "сзечилась", то есть от зеков словечек всяких и повадок нахваталась, пусть тебя не пугает. Нужно будет, стану вести себя, как польская аристократка. Опять не веришь?

– Почему же… Все может быть.

– Кстати, во мне ведь течет польская кровь. Стопроцентная, и почти голубая. Это я по отцу Войтич, кстати, тоже поляку, а по матери Даневская. Были в здешних краях такие гербовые шляхтичи Даневские. А, как тебе пани Даневская? Кончится война, перейду на фамилию матери. Все равно отец бросил нас, когда мне еще и двух лет не было. Хочешь, с завтрашнего дня предстану перед тобой польской шляхтянкой?

– Любопытно было бы взглянуть.

– Только пообещай, что станешь любить меня еще сильнее.

"Разве ты уже объяснился ей в любви?" – попробовал было возмутиться Беркут. Но только мысленно, про себя. Эта женщина все решительнее вторгалась в его жизнь, и с ней приходилось считаться.

3

Услышав шаги, капитан открыл занавешенные ресницами усталости глаза и резко оглянулся. При этом рука его мгновенно легла на кобуру. Но это был Глодов.

– Товарищ капитан, разрешите доложить.

– Слушаю, – бросил Беркут, не поднимаясь с низенького лежака, который смастерили для него на командном пункте солдаты-плотники. Сейчас он просто не в состоянии был подняться. Даже отворачиваться от холодной стены, которая однако приносила ему успокоение, становилось все труднее. Судя по всему, он смертельно устал, причем больше всего донимала бессонница.

Если любому из бойцов все же удавалось хотя бы часок-другой между обстрелами поспать, то у него почему-то не получалось. То вдруг начинал тревожить радист, то появлялись немцы, то… Калина.

– Я уточнил. Во время ночной операции погибли четыре бойца гарнизона. С разведчиком, которого вы пытались спасти, – пятеро. Двоих ранило. К счастью, легко. В числе погибших – старший лейтенант Корун.

– Что-что?! – вновь приоткрыл сами собой закрывшиеся глаза Андрей. – Что ты сказал, лейтенант?

– Погиб командир роты старший лейтенант Корун, – уточнил Глодов, исполнявший теперь обязанности заместителя коменданта гарнизона. – Извините, считал, что вам уже сообщили.

– Как это могло произойти?! Он ведь все время находился в укрытии, в нашем лазарете.

Забыв, что доклад не окончен, или же решив, что после этого вопроса формальности уже излишни, Глодов присел к приспособленной под печку-буржуйку бочке из-под горючего и подбросил туда несколько мелких дощечек.

– На сей раз он вышел из госпиталя-укрытия. Зачем он прибег к этому, понять трудно.

– Неужели попытался поднять бойцов в очередную бессмысленную контратаку?

Глодов смерил коменданта тягостным взглядом и, выдержав минутную паузу, проговорил:

– Мне бы не хотелось повторять все то, что он говорил.

– Я тоже терпеть этого не могу, но согласись, лейтенант, что случай особый.

– Он вышел с криком: "Кто позволил поднимать роту в атаку?! До тех пор, пока я – командир роты, я не позволю гнать на убой моих бойцов!".

– Любопытное заявление. Видно, совесть заела. Именно он-то и гонял их… как на убой.

– Я пытался объяснить ему ситуацию. Напомнил, что генерал Мезенцев назначил вас комендантом гарнизона этого плацдарма, однако ничего этого слышать Корун не хотел. Он пистолет мне под нос, мол, пристрелю, под трибунал отдам, и все такое прочее…

– Постой-постой, лейтенант, – насторожился Беркут. – Ты покороче и вдумчивее. Насколько я понял, между вами произошла стычка?

– Да нет… Просто я послал его. Про себя, конечно. И пошел догонять бойцов. А скосили Коруна чуть позже. Из пулемета. Недалеко от входа в штольню, возле первого поста. Двое солдат занесли его в подземелье, пытались перевязывать, но…

– Может, он специально полез под пули, использовав эту вылазку, как один из способов самоубийства?

– Вряд ли. Погибать он не собирался. Скорее наоборот, пытался вернуть себе власть в роте. В принципе его можно понять: командиром роты его, старшего лейтенанта, назначили только месяц назад. И ему очень хотелось спасти ее остатки, чтобы опять не оказаться во взводных…

Капитан молча поиграл желваками. Ему уже приходилось встречать старшего лейтенанта, который любой ценой хотел спасти остатки своей роты. Не из сострадания, а лишь для того, чтобы числиться комроты, а значит, в скором времени получить капитана. Так вот, этот самый старший лейтенант, Рашковский, увел в сорок первом из-под его дота роту, которая была оставлена командованием для прикрытия.

А вместо него подходы к доту несколько суток прикрывала горсточка случайно оказавшихся там бойцов из другой части. Которые как раз имели приказ отойти вместе со всеми, а, значит, могли вырваться из окружения. Но сержантик, командовавший этими несколькими пехотинцами, сообразил: уйди они – и дот с первых же минут оказался бы отданным на растерзание, поскольку с тыла у дота была "мертвая" зона. И он остался. Чтобы выполнить свой солдатский долг.

Вот почему Беркут не понимал и не желал понимать Коруна. Он не понимал офицера, который, оказавшись раненым, в такой сложной ситуации больше заботился не о судьбе гарнизона, а, значит, и своей роты, а о собственных амбициях. Хотя на войне их, казалось бы, не должно быть.

Впрочем, все это – "размышления по поводу". И делиться ими с кем бы то ни было не имело сейчас никакого смысла.

– Кто остальные трое?

– Ефрейтор Федоренко. Рядовые Абдурахманов и Коннов.

– Постой-постой…

– Коннов, – упредил его вопрос Глодов, – это тот, которого вы пытались дотащить до своих?

"И из-за которого чуть не погиб… – мысленно добавил Андрей. – Возможно, Глодов имел в виду именно это".

– Мальчевский уже сообщал мне об этом происшествии.

– Я попытался установить, кто именно стрелял, но…

– Не нужно ничего устанавливать. Сойдемся на том, что судьба есть судьба, – произнес Беркут, сочувственно помолчав.

– Коруна надо бы похоронить где-то отдельно. Все-таки командир роты. Ну и хоть с какими-то с почестями…

– А что, офицеров принято хоронить отдельно? Таков порядок? Я ведь воевал в доте, а потом в тылу врага.

– Во всяком случае, стараются.

– Нелепая традиция. Высшей честью для офицера должна быть возможность навсегда остаться со своими солдатами.

– На этом решении мы и остановимся.

Хоронили погибших в воронке, у самого обрыва, на краю хутора. Отсалютовать решили при первой же атаке немцев. Залпом. По врагу.

* * *

Это было удивительное утро: по-летнему яркое солнце источало сухой яростный холод, доводивший до морозного кипения небесную синеву. Вокруг каменного островка, на который забросила их судьба, бродила свинцовая смерть, и в то же время сейчас над ним царила какая-то жутковатая тишина. Такая, что даже те несколько бойцов, которые принимали участие в похоронах, почему-то разговаривали между собой полушепотом, словно боялись разбудить притаившуюся по обе стороны реки человеческую ненависть, возбудить ее ожесточенность.

После ночного боя, потеряв по меньшей мере двадцать человек убитыми, противник вообще отошел от плато, и бойцы, вышедшие на рассвете подбирать оружие и боеприпасы, с удивлением обнаружили, что немцы оставили даже тех, кто погиб в долине. И вообще в уходе вермахтовцев с позиций чувствовалась какая-то паническая обреченность, усугубляемая к тому же этим страшным, почти сибирским морозом.

Правда, по замерзшему шоссе курсировал мотоциклетный патруль, но и он почему-то не обстрелял смельчаков, собиравших патроны и гранаты у остова разбитой машины.

Все это подняло настроение бойцов. Шутники начали соотносить боевой дух немцев с сухостью их подштанников, гадая при этом, через сколько суток после такой "прочехвостки" фрицы опять решатся сунуться в Каменоречье.

Однако самого Беркута эта "волчья", как точно выразился старшина Кобзач, тишина уже начинала удручать, заставляя все более критически задумываться над тем, как держать оборону дальше. Затишье на том берегу лучше всяких объяснений, которые им пытались дать по рации, подтверждало: наступления в ближайшие сутки не предвидится.

А что касается отхода немцев… Просто вчера они окончательно убедились, что имеют дело не с группкой окруженцев, главная цель которых – прорваться к своим или пробиться в леса, а что этот гарнизон умышленно оставлен в их тылу, чтобы сковывать значительные силы врага и подготовить плацдарм для возвращения своих войск на левый берег. Вот и вся разгадка.

Но Беркут понимал, что именно она неминуемо заставит немецкое командование бросить на подавление окруженцев более серьезные силы. Тогда-то и начнутся настоящие бои.

– Сколько в строю, старшина? – спросил он Кобзача, вернувшись вместе с офицерами на командный пункт.

Тот достал из офицерской планшетки, с которой никогда не разлучался, замусоленную тетрадку, полистал ее, подсчитывая по отдельным спискам численность роты и всех прибившихся…

– Если с двумя разведчиками и радистом, то получается сорок четыре. Ну, еще старик, девка и учительница. Тоже, считайте, полтора штыка.

– Вот именно: полтора. Правда, гарнизонного снайпера Калины это не касается. Остальные двое… Что поделаешь, резервов не предвидится. Кстати, надо позаботиться о том, чтобы и эти "полтора штыка" тоже были вооружены и, в случае чего… Как только Кобзач ушел, дверь штабной комнаты распахнулась и в проеме ее, подталкиваемый прикладом автомата восстал Лазарев. Одной рукой он держался за щеку у виска, а другую, с растопыренными пальцами, выставил так, словно хотел защититься от удара капитана.

Назад Дальше