- Починок, или хуторок, в котором мне посчастливилось родиться, - начал Ершов, не сводя глаз со старшего лейтенанта, - затерялся в лесу, за Слободами, если идти от железной дороги по тракту на северо-восток, и выглядывал на большак сквозь ветви плакучих берез и кусты красной калины четырьмя резными окошками двух соседствующих домиков. Это моя родина.
Починок так и остался починком. Никто не захотел селиться в Кошачьем хуторе, кроме первопроходцев - Василия Шилова и моего отца - Власа Ершова
Вернувшись с гражданской, где в одном эскадроне под флагом Хаджи-Мурата Дзарахохова громили англо-американцев на Севере, они получили землю, срубили избы, женились и дождались наследников: Василий - Михаила, а Влас - Александра, то есть меня.
Мать моя, Анна Андреевна Ершова, решила сделать остановку. Татьяна Федоровна Шилова к началу 1926-го года, расщедрившись, принесла Василию еще одного члена семьи - дочь Валентину. И туг-то Василий оплошал перед женой.
Татьяна Федоровна любила покупать наряды и складывала их в кованый сундук. К тому же хорошо умела торговаться и старалась брать дорогие вещи с наименьшей затратой денег. Пронюхав про слободских скорняков, которые за недостатком работы выделывали овчинки почти даром, она наскупала за бесценок овечьих шкурок, воспользовалась бедственным положением скорняков и сшила богатырский тулуп для своего Василия, которому, к сожалению, не удалось обновить его в дороге. Пересыпав нафталином, она положила тулуп в сундук и часто на досуге доставала его, чтобы еще и еще примерить мужу.
- Ну, Василий, - говорила Татьяна Федоровна, закрывая голову воротником и улыбаясь, - никакой мороз не проймет тебя в извозе. Ну-ка, пройдись.
И Василий, пугаясь в полах, гоголем прохаживался по горнице и тоже улыбался, что у него такая заботливая жена.
Маленький Миша, глядя на отца и похлопывая по тулупу, приноравливался к тону матери и так же, как мать, говорил:
- Ну, папа, никакой мороз не проймет тебя в извозе.
Но мороз пронял отца и довольно основательно.
Василий подрядился с мужиками доставить на своих лошадях государственный груз в Красноборск и попросил жену обновить тулуп. Татьяна Федоровна одобрила затею мужа, сказав при этом, что можно хорошо подзаработать, но тулупа не дала.
- Как? Новенький тулупчик? Да ты в своем уме? - наступая, увещевала заботливая жена. - Подумать только! Да ты его в муке запатраешь. Ведь тулупчик-от денег стоит. Неужто не понимаешь? - и, видя, что Василий в самом деле не понимал, для чего шили тулуп, наотрез сказала: - Не дам! Поезжай в ватнике. Мороз-от невелик - авось, проймешься.
Василий хотел попросить у моего отца старую шубейку, так как отец не ехал в извоз, да не посмел. Запряг лошадей и поспешил за грузом.
Стояли крещенские морозы. Полярное сияние не сходило с ночного неба, усыпанного голубыми звездами. Чтобы не закоченеть Василий бежал за санями и согревался в избах, когда кормили лошадей и поправляли сбрую.
- Что же ты, братец тулупа-то не раздобыл? - спрашивали бывалые извозчики, глядя на замерзающего товарища.
Василию стыдно было признаться, что у него дома - новенький тулупчик, да жена не дала в дорогу и отправила в ватнике.
На обратном пути мороз усиливался. В лесах трещали деревья. Звонко поскрипывали полозья. Лошади, одетые в иней, выпускали облака пара. Неподвижный воздух дымился. Не знали мужики, что ртутный столбик спускался к отметке минус 45. Ночью становилось еще холоднее.
Василию бросили фуфайку. Он прыгнул в розвальни, закутался в сено, прикрылся фуфайкой и притих. В полночь обоз остановился на площади у Туравецкой церкви. Стали поднимать Василия, но Василий не откликался.
- Братцы! - кто-то закричал истошным голосом. - Да он мертвый! Весь обледенел, что сосулька… Утром труп Василия привезли в Кошачий хутор. Шиловы выбежали на дорогу.
- Что вы с ним сделали, ироды? - накинулась Татьяна Федоровна на мужиков, которые в лютый мороз поснимали шапки и, понурив головы, стояли перед телом погибшего товарища. - Это вы его улетали… Вы! Вы! Вы!
Мужики переглянулись. Они не поверили бы собственным ушам, чтоб женщина, которой оказали добрые услуги, назвала их "иродами", если б она тут же не оскорбила всю мужскую половину более унизительной и обидной бранью. Обвинив в убийстве Василия, она столько выпустила грязных слов, что мужики не знали, как унести от нее ноги.
Мы с Мишей стояли поодаль и слушали. На шум прибежали мои родители.
- Сокол ты мой ясноглазый! - по-иному запричитала Татьяна Федоровна. - На кого ты меня покинул с малыми детушками? Кто даст им кусочек? Кто уймет ласковым словечком сиротскую слезинку? Господи-и?
- Не плачь. Татьяна, - сказал мой отец. - Не дадим человеку пропасть…
С той поры до самой коллективизации отец мой, Влас Иванович, единственный в хуторе мужчина, пахал и сеял Татьяне Федоровне, считая своим долгом во всем помогать вдовствующему дому…
Не прошло и шести месяцев со дня гибели Василия, как в сенокосную пору беда наведалась и в нашу семью. Молнией убило мою мать…
Сенокосные угодья хутора находились на Вондокурских лугах, у трех осокорей, пользовавшихся в окрестных деревнях дурной славой. В зимнее время там часто появлялись волки, нападавшие даже на людей. Летом, чуть ли не каждый год, в один из осокорей ударяла молния, иссушив его и расколов до самого корня. Два другие стояли нетронутыми и шумели пышной кроной, как бы заманивая пешехода в ловушку при наступлении грозы.
В тот день мы были на сенокосе. Когда скрылось солнце и тучи обложили небо, я вел с водопоя коня. Отец дометывал стог сена, покрывая его метлицей и с каким-то мучительным беспокойством поглядывал к осокорям, где стояла телега и мать готовила перекусить, прежде чем пуститься в дорогу домой… Наконец отец разбросал охапку осоки на вершине стога и не успел спустить ивовые прутья, привязанные к стожарам, как с порывом сильного ветра хлынул проливной дождь и грохочущая молния ослепила нас с отцом.
Запахло паленым. Я подбежал с лошадью к стогу. Отец в страхе соскочил наземь, верхняя часть осокоря пылала ярким пламенем. Мы с отцом бросились туда и увидели разбитую в щепки горящую телегу, у которой с запрокинутой головой лежала моя мать. Одежда на ней дымилась. Открытые глаза широкими неподвижными зрачками смотрели куда-то вдаль.
- Анна! Анна-а-а! - закричал отец и схватил себя за волосы…
Через два дня ее хоронили…
- Достаточно, Саша, - прервал Невзоров. - Где сейчас ваш отец?
- В апреле прошлого года добровольцем ушел на фронт, а в июле погиб.
- Ясно. Значит, у вас никого из родных не осталось?
- Никого, - с грустью проговорил Ершов. - Один на всем свете.
- Ну что ж, - сказал Невзоров, записывая данные о родителях. - Сочувствую, Саша… Теперь - несколько слов о детстве.
Ершов перевел взгляд на открытый сейф с торчащим ключом и, собираясь с мыслями, продолжил тем же волнующим слушателя мягким гортанным голосом:
- Прошло три года. Опытная станция Губино, созданная на месте бывшего имения сразу же после гражданской войны, расширила свои владения за счет соседних крестьян. Это облегчило участь Татьяны Федоровны. Ей не нужно было заботиться о выращивании хлеба, чтобы прокормить детей, а приусадебный участок по плечу. Каждый день утром они с отцом уходили на работу в Губино, а возвращались домой поздно вечером.
Заботы по хозяйству в дневное время ложились на нас с Мишей. Мы росли как сказочные богатыри. Свободно гарцевали на лошадях, пасли коров, наводили порядок в козьем балагане. Когда кони перешли в станционный табун, ездили в ночное и с губинскими ребятишками усердно практиковались в недозволенных для рабочих лошадей способах верховой езды. Даже младшенькая, Валентина, и та приобщалась к труду. Она сторожила овец, сидя у лысого пригорка и перебирая полевые цветы.
Но чаще нас тянуло вдаль. В этом возрасте не во сне, а наяву является розовая птица. Она машет крыльями-парусами и зовет с собой. Сначала к линии горизонта, а потом и подальше. Любознательность толкает сорванца на дерзкие выдумки, особенно когда в полотняной сумке окажется букварь.
В год коллективизации мы пошли в школу первой ступени. Татьяна Федоровна смастерила нам сумки, отец купил грифельные доски. Федор Петрович, который учил младшую группу, выдал буквари и тетради. Мы почувствовали себя совсем взрослыми. Руки держали в карманах. В драках выпячивали грудь, и визгливо кричали: "На! Попробуй ударь"… - и, подражая ученикам старшей группы, вскоре научились цедить сквозь верхние редкие зубы слюну и плевать в цель. Что ж, школа есть школа…
Мы перестали гонять "чижика" во дворе. Чаще наведывались в дальние горохи, заглядывали в чужие огороды, где репа всегда слаще той, которая растет за изгородью своего двора. Но больше бродили по лесам, разоряли осиные гнезда не иначе как с познавательной целью, чтобы выяснить, длинно ли у осы жало… Иногда нам это удавалось, так как приходили домой с распухшими носами и заплывшими глазами…
- Саша! Вы не лишены юмора, - рассмеялся Невзоров. - Скажите. Наказывал вас когда-нибудь отец?
Ершов отрицательно покачал головой: - Не помню, чтобы наказывал.
- А Шилова?
- Был за Татьяной Федоровной такой грешок.
- За что же она наказывала сына?
- Разные причины.
- Припомните. Саша, хотя бы два случая.
Накануне Ершов брал на заметку несколько таких
случаев о тех бесшабашных днях детства, когда Шилов маялся дурью, бедокурил и мать устраивала ему таску, не жалея ни рук, ни сына. Теперь эти случаи пригодились.
- У Татьяны Федоровны, - сказал Ершов, - остались от Василия именные часы - подарок Хаджи-Мурата. Шилов знал об этих часах и однажды выкрал их из сундука и принес в школу. Ребята окружили его и от любопытства пораскрывали рты, слушая, как часы тикают.
- Эй, ты, мордастый! - подошел к нему ученик старшей группы Пашка Косой, сын местного фотографа. - Давай меняться.
- Шутишь?
- Не шучу. Ты мне - часы, я тебе - фотоаппарат. Будешь мордочки девчонок снимать, чтоб поменьше кляузничали на тебя учителям.
- Э-э, нет, - оттолкнул его Шилов. - Мои часы лучше твоего аппарата.
- А я тебе еще в придачу - полтинник. Идет?
Шилов задумался.
- Идет, - согласился он.
- Не меняйся, - шепнул я ему. - Это награда. Память о твоем отце.
Шилов не послушал меня. Его соблазнили деньги, на которые можно купить леденцов, и после уроков сменял часы на фотоаппарат.
На третий день, в воскресенье, Татьяна Федоровна разбирала веники в козьей стайке и нашла обтянутый дерматином маленький ящик с задвижкой у тыльной стороны и со стеклянным глазком с передней.
- Откуда у тебя этот ящичек? - спросила Татьяна Федоровна, войдя в избу и застав нас с Шиловым за чтением "Зимовья на Студеной".
- Он, мама, папины часы променял, - выдала брата шестилетняя Валентина и показала ему язык.
- Какие часы?
- Из сундука.
Мать схватила старые вожжи, висевшие у голбца - и к сыну:
- Кому променял? Сказывай! Да не вздымай рыла.
Шилов молчал, искоса поглядывая на сестру и грозя
из-за спины кулаком.
- Какому-то Пашке Косому, - продолжала доносить Валентина.
- Кому? Пашке Косому?
- Мама-мама, у него полтинник. Он еще леденцы покупал в лавке. Сам сосал, а мне не дал ничуточки… Я плакала…
- Хватит, воронуха, ябедничать! - осадила ее мать. Это правда?
- Правда, - признался Шилов и, боясь наказания, сам рассказал матери о часах, которые променял Пашке Косому.
Видя, что в семье назревает гроза, я потихоньку юркнул в дверь и, оглядываясь, пробрался к себе на крыльцо.
Вслед за мной Татьяна Федоровна хлопнула калиткой и с фотоаппаратом в руках побежала в Губино. Вечером она вернулась с часами, и в доме началось что-то невообразимое. Я слышал со двора раздирающие душу вопли товарища и переживал за него. Шилов три дня не ходил в школу…
"Вот это уже начало того, что мне нужно, - подумал Невзоров и записал: - Избиение оскорбляет подростка, унижает его достоинство, делает скрытным, озлобленным, жестоким. Побуждает к преступным деяниям":
- А второй случай помните?
- Второй? Хорошо помню, - ответил Ершов и, сощурившись на старшего лейтенанта, вздохнул.
- Пожалуйста, Саша.
Ершов попросил разрешения закурить и начал рассказывать:
- Шилов сидел на заборе. Увидев меня у колодца с ведрами воды, спросил:
- А что если нам с лопатами сходить к осокорям?
Я поставил ведра и с непониманием посмотрел на Шилова:
- Зачем?
- Как зачем? Ведь там твою мать небесными стрелами убило.
- Ну и что?
- Куда они подевались?
Я сплюнул в сторону, стараясь попасть на подсыхающий цветок ромашки, и, с подозрением глядя на Шилова, предположительно ответил:
- Должно быть, в землю ушли.
- Я тоже так думаю, - сказал Шилов, довольный тем, что его мнения сходятся с моими мнениями. - Давай покопаемся. Авось, найдем хоть одну.
- А если они глубоко ушли?
- Не может быть. Земля там каменистая. Камня стрелой не проймешь. Он твердый. Стрела застрянет.
- Тогда пошли, - согласился я. - Интересно, какая она, стрела грома?
- Выкопаем - посмотришь.
Поставив перед собой сверхзадачу, мы взяли топор, лопаты, прихватили хлеба, пару луковиц, соли и лесной тропинкой, напрямик, отправились к Вондокурским лугам. Солнце уже клонило к западу, когда мы, усталые и голодные, пришли к трем осокорям.
- Не плохо бы перекусить, - посоветовал я. - У меня кишки ссыхаются.
- А у меня уже ссохлись. Больше не могу, - признался Шилов, доставая из-за пазухи сверток с ужином. Мы умяли ярушник, прикусывая луком и солью, и принялись за дело. Перевернули весь грунт у осокорей, натыкаясь на могучие корни деревьев, но огненных стрел грома так и не нашли.
- Наверно, глубоко в земле, - обливаясь потом, сказал Шилов. - У меня водяные волдыри на руках.
- У меня - тоже. Давай бросим. Может, стрел-то никаких и нет.
- Как нет? - насторожился Шилов.
- А вот так. Я слыхал от учеников старшей группы, что стрелы эти невидимые, электрические. Их в руки не возьмешь.
- Нет уж, дудки! - воспротивился Шилов, лихо втыкая лопату в грунт. - Я сам их видел. Они вроде костылей, что рельсы приколачивают. Только огненные.
- Вот именно - огненные!.. А ты говоришь - костыли. Костыли из железа. А тут железом и не пахнет.
- Как не пахнет? А гром, по-твоему, отчего бывает?
Я вспомнил, что недавно читал на листке отрывного
календаря, что гром - не что иное, как треск электрической искры, рассекающей воздух, и сказал об Этом Шилову.
- Ну и дает! - рассмеялся Шилов, придержав лопату. - Так я тебе и поверил. Разве воздух может трещать-верещать? Он шипит, что гадюка - и то, когда выпускаешь из надутого бычьего пузыря. А гром… Не-эт… Гром - это когда ломаются небесные стрелы… Я так думаю.
- Плохо думаешь, Миша. Никаких стрел, кроме огня, у молнии нет.
Шилов взглянул на изуродованное дерево, которое чуть ли не до самого корня расколото молнией, и воззрился на меня:
- Не сказывай. Глянь-ко на ствол. Что бритвой распластало. Огнем так не срежет. Там какая-то железина имеется - не иначе.
Я швырнул лопату в сторону и плюнул в том же направлении, показав Шилову, что больше не работник:
- Копай-копай. Дурака работа любит. Железины тебе все равно не найти. Подумай. Откуда ей взяться на небе? В тучах она не летает… Разве что Илья-пророк подкинет из колесницы…
- Не смейся.
- Я не смеюсь - серьезно говорю. Ведь молния - это огонь и свет. Можешь это понять?
- Ну и что?
- А если свет погасить, что останется?
- Ничего.
- И здесь так же…
- Елки-моталки! А я-то… Тьфу, лошак, - выругался Шилов, согласившись наконец, со мной, и бросил лопату. - Что же ты раньше не сказал об этом?
- Сам только что додумался.
Вернулись мы в хутор в половине одиннадцатого ночи и оба во избежании трепки незаметно проникли на свои сеновалы.
Зная повадки сына, Татьяна Федоровна в полночь с фонарем в руках заглянула на повить и нашла своего бродягу, зарывшегося с головой в сено. Сердце ее закипело злобой. Она разыскала вожжи, сложила их вчетверо и, чтобы не разбудить младшенькую, плотно закрыла дверь. Поставив фонарь, она подкралась к спящему, сняла с него портки и, несмотря на отчаянный крик мальчишки, так избила, что тот неделю принимал пищу лежа на животе.
В это время мой отец подбрасывал на ночь корове сена и вышел во двор. Услышав вопли озверевшей женщины, он перескочил изгородь и через минуту оказался на повити, освещенной слабым блеском "летучей мыши".
- Ты что делаешь, Татьяна? - остановил ее отец. Ты же убиваешь человека. Брось вожжи и отойди от него.
Татьяна Федоровна испуганно шарахнулась в сторону, закрыла руками лицо и заголосила. Ей стало жаль сына, которого она в самом деле убивала. Отец схватил мальчишку и бережно, чтббы не причинить ему дополнительной боли, занес в избу Шиловых, а сам, расстроенный, вышел на крыльцо.
Дома он зажег фонарь, отыскал меня на сеновале, прикрыл шубейкой, погасил фонарь и зашел в избу.
А утром спросил:
- Ты где вчера был, Саша?
Я без утайки рассказал отцу о наших приключениях у трех осокарей. Отец сначала рассмеялся. Потом лицо его сделалось решительным и строгим:
- Если куда уходишь, надо сказываться, чтоб тебя не искали.
- А ты разве искал?
- Искал. - Сверкнул глазами отец. - И не только я. Татьяна все Слободы обежала. В школе была, а вас нигде нет.
- Хорошо, папа. Я буду сказываться.
Отец тронул меня за плечо:
- Сходи навестить Мишу. Татьяна озверела - чуть не угробила парня. Да возьми гостинца. Вчера я купил леденцов да белого хлеба.
Потрясенный сообщением отца, я прихватил гостинцев и сразу же поспешил к Шиловым, чтобы не опоздать в школу. Я застал больного лежащим под ветхим отцовским армяком. Лицо Шилова, сплошь в ссадинах и кровоподтеках посинело и распухло. Глаза полузакрыты. Губы дрожали. Я положил на подушку гостинцы, отделив несколько душистых леденцов Валентине, которая не отходила от брата и с нежностью гладила его белые, как овес, волосы.
В сенях послышались шаги. С подойником вошла Татьяна Федоровна и с порога накинулась на меня с упреками:
- Это ты его, рыжий бес, сманил.
Я почувствовал неловкость перед товарищем и считал себя виноватым, потому что вместе ходили к осокорям, а наказали одного, Шилова. В школе я сказал учителю, что Шилов тяжело болен.
Вечером пришел Федор Петрович и, узнав, в чем дело, пригрозил матери судом за истязание подростка. Татьяна Федоровна расплакалась и дала слово Федору Петровичу больше никогда не трогать сына и пальцем.
- Ну и как? Сдержала слово? - спросил Невзоров, перевернув страницу.
- Не только сдержала. С этого дня начала нежить его, потакала ему во всем. Несправедливо брала под защиту в перебранках с Валентиной. Одним словом, наказание не принесло Шилову пользы. Мне кажется, так…
- И как повел себя Шилов после этой истории?