Она надолго замолчала. Ветер усилился, и еще один сорванный лист прилип на мгновение ко лбу Истомина, другой опустился на его непокрытую голову; осенняя тьма была вся наполнена их бесшумным полетом.
- К сожалению, мне надо… - начал он, но слепая не дала ему досказать.
- Еще минуточку! - просяще воскликнула она. - Вы так ничего не скажете мне?
И, потеряв самообладание, Истомив со злостью проговорил:
- Уезжайте, если можете!.. С сестрой, со всеми, кто только может! И скорее, не откладывая ни на день!
Она не отозвалась, даже не пошевелилась.
- Мария Александровна! - позвал он, ему показалось, что ее уже нет здесь. - Где вы?
- Какие прохладные стали вечера! - услышал он ее альтовый голос.
- Так осень же! - сбитый с толку, буркнул Истомин.
- Вообще-то хорошая осень, сухая. А днем на солнце бывает даже жарко… Небо в облаках? - спросила слепая. - Посмотрите, пожалуйста.
- Небо?.. - Он задрал голову: все вверху было непроглядно черно. - Да, затянуло.
- Совсем? - спросила она.
- На юге видны еще две звезды… Нет, три… четыре!
- Звезд я не слышу, жалко! Чего нет, того нет. - Она засмеялась. - А ветер, кажется, южный?
- Да, южный.
- Значит, завтра постоит еще хорошая погода. А там дожди, дожди - и зима. Благодарю вас, Виктор Константинович! - сказала она, поднимаясь со скамейки.
2
Сергей Алексеевич Самосуд сидел вечером в сумерках у старшей Синельниковой в ее комнатке, на другой половине дома, и смотрел, как она, тяжело двигаясь, собирает ему ужин. Сергей Алексеевич был озабочен, подавлен и поэтому иронизировал и острил менее удачно, чем обычно.
О главном и самом горьком было уже сказано - он попросил Ольгу Александровну собираться в далекую дорогу: завтра к вечеру, а в крайнем случае послезавтра, машина, которую ему удалось выхлопотать, должна прийти сюда, чтобы забрать всех постоянных обитателей Дома учителя. И, против ожидания, Ольга Александровна выслушала его довольно спокойно, видимо, внутренне она была уже готова к этому бегству, только удивилась:
- А почему машина к вечеру? Мы ночью поедем? Почему ночью?
- Приятнее будет ехать, "ночной зефир струит эфир", - ответил он. - Днем все-таки душновато бывает.
Не стоило, разумеется, говорить о том, что немецкие самолеты охотились днем на дорогах и за одинокими пешеходами, не то что за машинами.
- Нам можно что-нибудь взять с собой? - спросила Ольга Александровна; выражение лица ее было плохо различимо в сумерках.
- Боюсь, что в машине будет тесновато… Советую - чемоданчик с провизией, ну и самое необходимое. Большой багаж - большие огорчения, - бодро сказал он.
И с неудовольствием заметил про себя, что его голос звучал принужденно. Он-то хорошо понимал, что значит для Ольга Александровны покинуть свое гнездо - дом, в котором прошла вся ее жизнь, - и куда-то ночью с "чемоданчиком" бежать!
- Хорошо, Сергей Алексеевич, спасибо. Давайте ужинать, - сказала она.
И так же точно, как это происходило по вечерам, раза два-три в месяц на протяжении многих лет, она застелила угол своего рабочего столика салфеткой, принесла на тарелке холодные котлеты, помидоры, поставила старинный, зеленого стекла, штофик с водкой, затем присела к столику сама.
- Самовар остыл уже, наверно, надо подогреть, - сказала она.
- Чай не водка, много не выпьешь, - ответил он, и его самого покоробило от этой очень уж глупой, очень не ко времени шутки.
Но на что-нибудь более умное, вернее, утешительное он, как ни силился, был сейчас не способен.
…Когда-то, лет около тридцати назад, Сергей Алексеевич впервые пришел в гости к Ольге Синельниковой, петербургской курсистке, приехавшей на летние вакации домой. И его, недавнего студента, вчерашнего постояльца дешевой, пропахшей скверным табаком столичной меблирашки неожиданно растрогала эта ее небольшая, об одно окошко за тюлевой занавеской, вся белая комнатка - с белеными стенами, с ситцевым пологом над кроватью, с белой кафельной печью, с букетом белой сирени на рабочем столике; даже книжки, лежавшие там: сборник Ахматовой "Четки" и "Человек как предмет воспитания" Ушинского, были аккуратно обернуты в глянцевитую белую бумагу. Словом, переступив порог, Самосуд в один миг очутился как будто в заоблачной обители, и самый воздух этой белой комнатки показался ему пахнувшим поднебесной свежестью.
Оля Синельникова - старшая дочь мирового судьи, отставного гвардейского поручика, - была девицей начитанной, серьезной и, готовясь стать учительницей, носила строгие белые кофточки. Это все не мешало ей увлеченно заниматься устройством концертов с благотворительной целью, в которых она и сама иногда выступала с пением народных песен. Деятельно-отзывчивая, она много ухаживала за своей слепой сестрой, много возилась с детьми, с младшим братом, а на рождество на елку собирала всех ребят с ближайших улиц. Важным обстоятельством, объяснявшим ее успех у местных кавалеров, было то, что она - тоненькая, темноглазая, длинноногая, с толстыми, смоляной черноты косами - была красива; ее называли Рахилью, сравнивали с лермонтовской Бэлой, и ее чар не избежал и Сергей Алексеевич. Вскоре и она стала заметно выделять молодого, только что окончившего университет филолога из однообразного собрания своих уездных ухажеров. Самосуд находился под надзором полиции за некую таинственную деятельность в столице, что возбуждало и ее любопытство и сочувствие. А помимо того, он был остер на язык, обладал несколько простоватой, крестьянской, но совсем недурной, открытой внешностью и не отказывался помогать ей в устройстве концертов. Их счастливо начавшемуся роману не суждено было такое же счастливое продолжение, помешала война - первая мировая. Самосуд в 14-м году был взят в действующую армию, а затем прошел слух, что где-то на Западном фронте он сложил свою голову - письма от него действительно прекратились. Случилось так потому, что уже в следующем, 15-м году он был предан военно-полевому суду за большевистскую пропаганду среди солдат. Лишь после Октябрьской революции его - командира одного из отрядов Красной гвардии, раненного под Псковом, - увидели в родном городе. Но когда он, опираясь на костыль, появился у Синельниковых, старшая их дочь, Ольга Александровна, была уже замужем и ждала ребенка. Ее мужем стал человек, которого она даже мало знала - сын давнего приятеля отца, вернувшийся с войны без руки: сострадание решило ее участь. И у нее, и у Сергея Алексеевича навсегда осталось в памяти это их послевоенное запоздалое свидание - они оба были словно обескуражены недоброй игрой судьбы. Сидя тогда в комнатке Оли Синельниковой, Самосуд постигал истинные размеры своей потери - он почему-то и мысли не допускал, что эта девушка может его не дождаться. А она так и не решилась рассказать ему, какую странную, злую роль в решающую пору ее жизни сыграло одно стихотворение Ахматовой - весьма в свое время популярное. Проплакав ночью над строчками:
Вестей от него не получишь больше,
Не услышишь ты про него.
В объятой пожарами скорбной Польше
Не найдешь могилы его, -
она уверилась в гибели Сергея Алексеевича, словно эти строчки были написаны для нее и о нем.
Не дожидаясь полного выздоровления, Самосуд вернулся в свой отряд, и прошло целых полтора десятилетия, прежде чем он снова появился у Ольги Александровны, после многих перемен и утрат. К тому времени она развелась с мужем, но была уже серьезно больна и не по годам состарилась; ребенок ее умер в младенчестве. А Сергей Алексеевич так и остался холостяком, сделавшись лишь ее частым, избранным гостем. Более или менее регулярно под выходной приезжал он из своего Спасского в Дом учителя, а порой приходил пешком - двадцать километров не стали еще для него слишком большим препятствием, - и по возможности, по сезону, с каким-нибудь приношением: лукошком земляники или грибов. Ольга Александровна накрывала у себя в комнате к ужину, ставила у прибора Сергея Алексеевича зеленый штофик, уцелевший с незапамятной, петровской, как говорили, поры, и они втроем - к ним присоединялась Маша - садились обмениваться новостями и мнениями.
Это были вечера, дорогие для всех троих… За разговорами, о чем бы ни шла речь, рождалось ощущение некоего их господства над временем - это удивительное ощущение возникало уже из одного того, что они сидели, как в давние годы, там же, где собирались раньше, испытывая то же удовольствие от симпатии и близости друг к другу. И неостановимое время, вопреки всем своим законам, останавливалось над ними, прерывая свой вечный бег. Происходила в высшей степени приятная вещь - оказывалось, что друг для друга они словно бы и не стали окончательно стариками. За сегодняшним зримым обликом Ольги Александровны вставал другой ее облик, некогда восхитивший Сергея Алексеевича, и черты того облика живо проступали сквозь все приметы старости, все знаки, наложенные временем: седину, морщины, пигментные коричневые пятнышки на висках. Вновь узнавая Олю Синельникову в звуке голоса, в повороте головы, в заблестевших глазах и радуясь ей, Сергей Алексеевич и сам сбрасывал с себя маску своих лет. Он не то что молодел здесь у нее, но он забывал и об ее и своей старости, словно бы отпускавшей их каждый раз на недолгий срок. А сегодня вот он в третий раз и без особенных надежд на новую встречу прощался и с этой белой комнаткой, и с ее обитательницей - Ольгой Александровной.
- Приступим, благословясь, - сказал он, наливая себе из зеленого штофика. - Проголодался, словно медведь по весне.
Он выпил, крякнул, как и полагалось после рюмки, и принялся ковырять вилкой котлету.
- А вы сами что же, сударыня, попоститься решили? - спросил он.
Ольга Александровна лишь качнула своей пышноволосой головой - она как будто примирилась уже с тем, что ей предстояло, и только ее маленькая рука с недлинными, сужавшимися к ногтям пальцами неспокойно блуждала по столику, переставляя без надобности солонку, хлебницу.
- Пунктом назначения рекомендую Ташкент, - сказал Самосуд. - Там у меня старый товарищ в горсовете - еще по гражданской войне. Поможет всем вам в устройстве.
- Вот и хорошо - повидаем новые места, - сказала Ольга Александровна.
- Ташкент! - проговорил он твердо, как дело решенное. - Я бывал в Ташкенте - недолго, правда, приезжал с комиссией Фрунзе. Там есть на что посмотреть - медресе Барак-хана…
- В молодости мне хотелось много ездить, - сказала она. - Все не получалось. Теперь, видно, наверстаю.
Сергей Алексеевич налил себе еще рюмку, но нить не стал. "Крепится Оля, не подает вида… - подумал он. - Ох, беда, беда!.."
- А Куликово помните?.. - заговорил он громче. - Мы с вами ездили смотреть Куликова поле… Какой там ветрило разыгрался, помните? Дуло, как из самого четырнадцатого столетия. С нами еще ваш брат был, гимназист.
- Реалист, - поправила Ольга Александровна, - наш Митя. Тогда он уже был реалистом, из гимназии его исключили.
- Митя, да… Он мне здорово мешал в нашей экскурсии. Ни на минуту не спускал с меня глаз… И было это в четырнадцатом году, в июне, перед самой войной.
- Ах, Митя, бедный Митя! - Ольга Александровна даже оживилась. - Мы с ним очень дружили, и он ревновал меня к вам.
- А знаете, я помню ваши именины - тогда же, перед войной. - И Сергей Алексеевич тоже оживился, безотчетно стремясь что-то еще сохранить из их давнего безоблачного прошлого, помешать его полному исчезновению. - Мы все сидели у вас в саду. И ваш Митя палил из двустволки - ради семейного торжества.
- Да, да… Он устроил ужасную стрельбу, все птицы в саду проснулись. Я помню, - сказала Ольга Александровна.
- А потом был великолепный фейерверк, - сказал Самосуд.
- Митя весь пошел в нашего отца. Папа тоже обожал всякую пиротехнику, шум, треск, - сказала она. - Брата я знала лучше, чем он сам себя… Он был просто легкомысленный, ужасно легкомысленный… И, как теперь говорят, безответственный.
- Да-а, - протянул Самосуд и умолк: не следовало, вероятно, пускаться в эти семейные воспоминания, да еще в такой горестный вечер.
Младшего брата Ольги Александровны Дмитрия Александровича постигла впоследствии нехорошая судьба. Еще в начале нэпа след этого молодого человека затерялся где-то в заключении; Синельниковы не дознались точно, за что именно он был арестован и как все кончилось для него; впоследствии прошел слух, что он бежал из тюрьмы, но в город он уже не вернулся. И на руках Ольги Александровны осталась его годовалая дочка Лена, мать которой умерла родами. Старший Синельников, отец Ольги Александровны, тоже арестовывавшийся ЧК и пробывший там некоторое время, запил от всех огорчений, слег после несчастья с сыном и уже не встал. Словом, так или иначе, новая, пришедшая с революцией власть отняла у Ольги Александровны и брата и отца.
Никогда потом в разговорах с Самосудом она свою семейную катастрофу не ставила этой власти в вину. Но казалось, она вообще избегала говорить с ним о своей семье, как избегала в присутствии племянницы, давно сделавшейся для обеих сестер их общей дочерью, говорить о ее родителях; девочка свыклась уже с тем, что, кроме двух теток, у нее словно бы и не было никогда никого… Но Самосуд, не без основания, считал, что в душе Ольги Александровны жила еще боль о своих близких. Это чувствовалось во многом - она заботливо хранила их фотографии, уцелевшие бумаги, письма, дневники, она помнила дни их рождения и вместе с сестрой Машей отмечала все даты: сестры уединялись в те дни, чтобы вместе поплакать.
И, несмотря на то, что миновала уже полная больших событий эпоха и у деятельной Ольги Александровны появились - не могли не появиться - новые связи с жизнью, хотя бы этот ее Дом учителя, она не изменилась, оставшись человеком с особо сильным чувством семьи. Самосуд знал таких людей. Их верность тому, что было заложено еще в детстве, постоянство их родственных привязанностей совершенно не зависели от логики, от разума. И было жестоко, а может быть, и неосторожно бередить сегодня старые раны этой несчастливой женщины, нанесенные, в сущности, и его рукой.
- Я много потом думала о Мите, - продолжала Ольга Александровна; в душе ее происходила как бы цепная реакция: нынешняя беда обновила все прежние беды. - И я иногда укоряла себя. В нашей семье после смерти мамы я одна имела еще какое-то влияние на брата. Но он так любил жизнь, и у меня не хватало духу… Хотя часто он меня пугал - он совсем не мог ни в чем себе отказать. Отец тоже терялся перед ним - Митя в самом деле был обаятелен, его улыбка сводила наших барышень с ума. И на все мои умные наставления он отвечал своей улыбкой…
- Ольга Александровна… - начал было Самосуд, но она не прервала рассказа.
- Наш отец, когда умирал, просил меня никогда не бросать брата - папа надеялся, что Митя вернется… И он все ждал, до последней минуты, что вдруг отворится дверь и войдет Митя… Если бы вы знали, как тяжело папа умирал! Меня он заставил поклясться, что я найду Митю и все для него, все…
Она не договорила, разволновавшись, и Сергей Алексеевич воспользовался паузой:
- Простите… по зрелому размышлению, я все ж таки советую какие-то теплые вещи прихватить. Не думаю, что незваные гости загостятся у нас, но зима на носу.
- Да, хорошо, теплые вещи, - как эхо повторила Ольга Александровна.
- Возможно, конечно, что немцев мы здесь и остановим, - сказал Самосуд, - а вскорости погоним назад… И тогда вы вернетесь к своим пенатам даже раньше, чем ударят морозы. Но жар костей не ломит, теплые боты возьмите непременно.
- Теплые боты… - повторила она.
- Ну, а когда вы все вернетесь, мы опять сядем у вас… Заколем ягненка и принесем жертвы домашним богам.
Ольга Александровна тихо, словно издалека, устало засмеялась.
- Мои домашние боги! Я хочу сказать вам… Я за эти дни много передумала… Все ходила по дому, выдвигала ящики, перечитывала письма, смотрела… Боже мой, сколько всего тут накопилось - за сто лет, кажется! В доме жили еще мой дед и бабушка. Я нашла старый мундир прадеда с золотыми эполетами, он был полковником, участвовал в той Отечественной войне. И я вспомнила, что мы брали этот мундир для домашних спектаклей. Я нашла массу маминых вещей, ее любимое зеркальце, нашла Митин альбом с марками. Вы скажете: все это, как опавшие листья… Вы однажды так сказали, мне врезалось? "опавшие листья"… Но это… Ну, как сказать? Это листья моего сада. Леночка уже не чувствует так… Она рвется отсюда, она мечтала о Москве. Но мне ужасно тяжело… Мои родители, наверно, жили слишком беззаботно. Я - тоже… Мы слишком много развлекались. Потом я всю жизнь пыталась что-то поправить, искупить… Я мало что смогла сделать, но - что смогла… Моя жизнь вся прошла в этом доме, даже страшно - целая жизнь! И когда я подумаю, что сюда придут они… И развалятся на постели моей матери… Пусть уж лучше все, все… Я бы сама подожгла этот дом. И мне было бы не жалко… ничего не жалко!
- Совсем ничего? Правда? - переспросил Сергей Алексеевич.
- Опавшие листья… - сказала она. - Простите, я нагнала на вас мрак. А вам, наверное, еще труднее, чем мне.
- Мне вашей библиотеки жалко, - сказал Самосуд. - Если позволите, я кое-что изыму и припрячу… У вас есть прижизненное издание Пушкина - это нельзя оставлять. Радищев, "Путешествие"… вообще чрезвычайная редкость. Я загляну сюда после вашего отъезда.
- Да, конечно! Как это мы не подумали раньше?! - воскликнула Ольга Александровна. - Но разве вы сами не эвакуируетесь? Когда вы уезжаете?
В комнатке стало совсем темно: кто-то прошел за окном и притворил снаружи ставни, - должно быть, Настасья Фроловна совершала вечерний обход.
Самосуд задвигался на стуле, и в темноте пугающе громко звякнула ложечка в стакане, который он задел локтем; потом раздалось его кряканье - он осушил свою рюмку.
- Вы сами едете когда и с кем? - настойчиво повторила Ольга Александровна.
Но он и на этот раз отмолчался. И хотя он мало кому верил так, как хозяйке этого дома, сказать ей, что он и не собирается уезжать, что его, члена бюро райкома, оставляют со специальным поручением в тылу врага, он, разумеется, не мог. А наплести что-нибудь правдоподобное он тоже сразу не нашелся - не так легко было провести Ольгу Александровну.
Почему вы молчите? - допытывалась она.
- Да уж как-нибудь выберусь… - неохотно ответил он.
- Что это значит: как-нибудь? Вы не хотите мне сказать?
- Ну что вы?.. Я должен еще кое-кого вывезти из города… Не одна же моя школа на мне.
- Вы не хотите мне сказать… - убежденно повторила она. - Вы не доверяете мне.
- Ольга Александровна, я только щажу вас. Вам и своих хлопот достаточно.