Дом учителя - Березко Георгий Сергеевич 21 стр.


Разговор перешел на историю Польши, и тут, с приятностью для Осенки, выяснилось, что хозяин достаточно с нею знаком: он называл имена Костюшки, Домбровского, Сераковского, вспоминал Краковское восстание, Галицийское восстание, Силезское восстание… Осенка слушал с благодарностью - легкие тени волнения блуждали по его светлоглазому славянскому лицу. А отвечая, он к польским именам вождей освободительных восстаний - этой никогда не прекращавшейся, полной отчаяния и отваги войны - добавил русские имена - Герцена, Огарева, Чернышевского, Потебни, служивших повстанцам и словом, и оружием.

В тот вечер он произвел на Евгения Борисовича не просто хорошее впечатление, - казалось, что за его столом, положив на скатерть крупные, костистые кисти рук, сидел кто-то из этих повстанцев, один из косиньеров Костюшки - такая подвижническая страсть угадывалась в молодом человеке из Перемышля.

Перед уходом в передней Осенка помедлил - он все ждал, не скажет ли хозяин что-либо утешительное по его личному безотложному делу. Но Евгений Борисович как бы и не догадывался даже об его нетерпении.

- Спасибо, что посидели со стариком. Домой-то доберетесь, запомнили дорогу? - только и сказал он на прощание.

Осенка спускался уже по лестнице, когда военком сверху, с площадки, крикнул:

- Фонарик у вас есть? Погодите, я дам своё…

И он сошел в подъезд, чтобы вручить фонарик. Он искренне сочувствовал молодому человеку, но ничего большего не мог, разумеется, для него сделать, не получив указаний.

На исходе очередного, четвертого, дня Осенка, придя в военкомат, не застал военкома: писарь - лысый сержант, перебиравший какие-то папки на полках шкафа, - сказал, что товарища комбрига вызвали на заседание в райком партии. И, прождав терпеливо в коридоре до полной темноты, Осенка так в этот раз и не поговорил с комбригом.

На пятый день он на всякий случай явился пораньше, и военком вышел к нему в коридор. Принять его Евгений Борисович не смог - был занят со своими немногими помощниками спешной работой - и попросил наведаться завтра; может быть, завтра будет уже ответ из армии.

- Завтра, завтра - не сегодня - любимая поговорка чиновников, - сказал он, и слабая усмешка тронула его бритое, дряблой лицо. - Я всего лишь чиновник, военный чиновник.

А когда наступило это завтра, нельзя уже было терять ни часа…

В коридоре военкомата стояла тишина и пахло дымом, - должно быть, здесь жгли недавно бумаги. Военком, к счастью, был у себя и, кажется, даже поджидал Осенку.

- Хорошо, что поспешили, - сказал он. - Я хотел уже посылать за вами.

Его кабинет, на первый взгляд, стал словно бы просторнее - обнажились стены, с которых были сняты карты… Видимо, пришел час говорить со всей решительностью, и Осенка медленно, прилагая мучительные усилия, чтобы не утратить контроля над собой, начал свой рассказ о событиях этого утра. Военком его прервал:

- Мне известно: противник занял Спасское, отсюда - двадцать километров… Связи с армией нет, связи с областью также нет. Получайте оружие!

Он выговорил эти два последних слова, как бы не придавая им особенного значения, просто и легко. И, что было совсем удивительно, засмеялся - тихим, шелестящим смехом.

- Вот и дождались светлого праздничка! - непонятно сострил он. - Может быть, сегодня уже пойдем в бой.

Затем он отпер свой сейф - угрюмый, словно бы сургучом окрашенный шкаф, упрятанный в нише стены, - отвел обеими руками толстую плиту дверцы, оглянулся на Осенку и - тот глазам не поверил - подмигнул ему… Из этого стального хранилища военком вынул и перенес на письменный стол два нагана, патроны в пачках, в обоймах, в холщовом, туго набитом мешочке и несколько гранат РГД-33 в гранатных сумках; в промежутке между сейфом и стеной стояла винтовка-полуавтомат с примкнутым штыком, коротким и плоским, как кинжал. Военком взял и винтовку.

- Это все вам и вашим товарищам, - сказал он, - поделите между собой. Гранаты проверены, запалы в сумках…

Его словно подменили. И, конечно, Осенка не мог проникнуть в тайное тайных того, что произошло с Евгением Борисовичем. Впервые за долгие годы он, педантичный исполнитель всех приходивших сверху приказов, инструкций, предписаний, принимал сегодня самостоятельные, ни с кем не согласованные решения. Его служебно-подчиненное состояние прекратилось вместе с прекращением связи - он был предоставлен самому себе. И он эти решения принял: распорядившись напоследок в своем военкомате, кому из его помощников пробиваться с донесением в армию, кому оставаться с ним, здесь, сам он собрался идти к партизанам. А далее, никого уже не спрашивая, став по необходимости собственным своим начальником, он немедленно призвал в строй симпатичного товарища Осенку с его друзьями. Эта полная свобода в решениях словно бы помолодила его - Евгений Борисович испытывал острое, раскованное, безоглядное чувство, он и сам не очень узнавал себя. И он не уклонился от своей неожиданной свободы, как не уклонился от нее в другом, давнем году, когда также потребовалось по совести и по разумению решить другой жизненно первостепенный вопрос: куда идти, с кем и против кого сражаться?

- Самозарядная винтовка лично вам, товарищ командир интернационального взвода, - сказал Евгений Борисович. - Ну, что же вы?..

Не отдавая себе отчета, Осенка выпрямился и молча водил взглядом по разложенным на столе темно и тускло блестевшим прекрасным предметам. Он как будто не решался прикоснуться к ним.

- Или отвыкли уже от таких игрушек? - спросил Евгений Борисович.

Но его шутка не вызвала никакого отзвука - душа Осенки была во власти волнения столь сильного, что оставалась глухой ко всему иному. Забывшись, Осенка заговорил на родном, польском языке, негромко и с длинными паузами:

- То est prawdiwe braterstwe… prawdiwo braterstwo… towarzyszu komisar!

Минут через десять они вышли из военкомата втроем - третьим был тот самый сержант, с которым Осенка уже познакомился. На плече у сержанта на ремне болтался карабин, а под мышкой он нес свернутые в толстую трубу карты; труба была довольно длинной, и стоило только ему повернуться, как она обязательно каким-либо концом задевала за стену дома, за ограду, за фонарный столб. Сержант вполголоса чертыхался и хмуро поглядывал на военкома.

Тот - тощенький и легкий, в сдвинутой набекрень фуражке с красным околышем, с маузером в деревянной кобуре на боку - именным, сохраненным с гражданской войны, - быстро вышагивал сухими, тонкими ногами в начищенных сапогах с задравшимися кверху носками. И с недобрым и любопытным выражением посматривал по сторонам… На углу он остановился возле бабы с мешком тыквенных семечек, и она зачерпнула граненым стаканом из мешка свой товар. А Евгений Борисович рассмеялся.

- Каленые? - спросил он. - Почем продаете?

На взгляд Осенки, военком повел себя совсем уж непоследовательно, несерьезно. Он достал из кармана рублевую бумажку, сунул ее бабе, а затем собственноручно высыпал по стакану семечек в карманы Осенки и сержанта. При этом он хитро улыбался, поджимая свои бесцветные губы.

На углу Осенка, весь увешанный оружием, расстался с попутчиками, чтобы вскоре снова с ними встретиться.

Ему надлежало сейчас же собрать свой интернациональный взвод, вооружить его и явиться с ним по адресу, который дал военком.

3

Переступив порог ателье "Светотень", Лена тут же как будто споткнулась - под ее туфелькой хрустнуло раздавленное стекло. И ее "здрасьте" так и не слетело с полуоткрывшихся губ…

Федор Саввич, фотограф, был здесь, в своем ателье, - большая, округлая фигура его в бархатной, гранатового цвета кофте высилась у стола в глубине этой тесной, длинной комнаты, заставленной по стенам шкафами, но он даже не поднял на вошедших головы, поглощенный своим занятием. Лена в нерешительности помедлила… А он из груды черных конвертов с негативами, наваленных на столе, взял один и вслух, басом, очень громко, точно в ателье собралось много народу, прочитал надпись на конверте:

- "Праздник урожая в колхозе "Знамя Октября", тысяча девятьсот тридцать девятый год".

Вынув из конверта стеклянную пластинку, он посмотрел ее на свет, близко поднес к глазам, кинул на стол и вдруг, к изумлению Лены, коротко взмахнув, ударил по пластинке пепельницей - мраморной совой, держащей в когтях круглую чашу. Стекло длинно зазвенело, точно лопнула струна, и со стола посыпались, тоненько перезваниваясь, осколки.

- Не было праздника урожая, своим трубным басом проговорил Федор Саввич и потянулся за другим конвертом.

Должно быть, он трудился так уже давно - пол в его ателье был погребен под кучами битого стекла, порванных фотографий и пустых конвертов.

- "Первое мая, демонстрация трудящихся, тысяча девятьсот сороковой год", - оповестил он, прочитав на конверте надпись.

- Простите, - пролепетала Лена, - мы вам, кажется, помешали.

Но он не услышал ее… И опять раздался пронзительный струнный звук и брызнули и зазвенели осколки, падая на пол, на кучу других, упавших раньше.

- Не было Первого мая, - сказал, как отрубил, Федор Саввич.

Он называл каждый свой снимок: "Чествование героев труда на маслозаводе", "Открытие районного слета передовиков сельского хозяйства, президиум", "Вручение свидетельств об окончании курсов трактористов".

И каждый раз, как свое окончательное решение, он оглашал:

- Не было чествования… Не было слета… Не было курсов трактористов…

Казалось, он помешался… Старожил этих мест, их летописец, он уничтожал свою летопись, истреблял самое намять о прошлом, все следы того, что было здесь жизнью, трудом, праздником. И, превращенная в мелкие осколки, эта миновавшая жизнь только похоронно звенела, осыпаясь с его стола.

- Федор Саввич! - Лене сделалось даже страшновато. - Вы все… все хотите разбить?!

Она ступила по захрустевшей осыпи и опять остановилась - это было то же самое, что ступить на что-то живое.

- У вас тут шагу сделать нельзя! - жалобно воскликнула она.

До фотографа только теперь дошло, что в ателье кто-то есть. Он обратил к посетителям лицо - крупное, толстое, носатое, откинул космы слипшихся волос, и Лена, оробев, оглянулась на Федерико, - казалось, что сию секунду Федор Саввич обрушится на нее. В немой ярости он долго молчал, и его налитые глаза с лиловато-красными белками не менялись, точно глаза слепого. Наконец что-то засветилось в них…

- А-а, Елена!.. Здравствуй, Елена! Как твои тетушки?.. - Он и сам будто не слышал того, что срывалось у него с языка. - Уважаемая Ольга Александровна?..

Они были очень старыми знакомыми - он и все Синельниковы - его многолетние, в трех поколениях, клиенты. Эту юную барышню Елену Синельникову он фотографировал еще, когда она только пошла учиться, в форменном платье школьницы, и он снимал ее совсем недавно, этой весной, в белом, сшитом для выпускного бала платье. Где-то в архиве у него хранились и фотографии ее родителя - незадачливого, безвестно сгинувшего Дмитрия Александровича Синельникова, сына мирового судьи, и фотографии ее матери; снимал он и самого покойного судью…

И Федор Саввич опамятовался, большая волосатая голова его закивала, затряслись щеки, и он выпустил из руки свое ужасное орудие уничтожения - каменную сову. Со звоном и хрустом, давя стекло слоновьими ногами в громадных башмаках, он пошел от стола к Лене.

- Ты погляди… вот, погляди, - в толстой руке с коричнево-желтыми от проявителя пальцами он протягивал ей какой-то негатив. - Это знаешь что?.. Ты была там?.. Это закладка Дома культуры в Спасском, в запрошлом году закладывали. Ты погляди на негатив… на композицию!

- Зачем же вы хотите его разбить?! - воскликнула Лена.

- А я могу его оставить?! Кому? Им?.. Оставить его им? Э, нет!.. Чтобы они потом издевались… А по моим фото брали людей. Не будет этого, нет!

Поискав машинально в кармане кофты, Федор Саввич вытащил трубку - пенковую с крышечкой, но не закурил, тут же позабыв о ней. Вблизи он производил впечатление больного, а может быть, и вправду помутившегося в рассудке человека!.. В свои немалые уже годы Федор Саввич славился не одним искусством фотографии, но и галантным обращением, и особенным, "артистическим" франтовством. Перед своими клиентами в ателье он появлялся не иначе, как в бархатных кофтах, приличествующих свободному художнику, с бантом вместо галстука; ходили слухи, что он даже красил и подвивал свои отпущенные по плечи волосы. А сегодня только эта старая, вся в пятнах, гранатовая кофта напоминала о прежнем Федоре Саввиче. Он топтался перед Леной - огромный, грузный, нечесаный, лицо его в густой белой щетине расслабилось. И, сунув трубку в карман, он снова загудел своим диаконским басом:

- Мой фотоархив… Ему скоро сорок лет, моему фотоархиву! Это же вся эпоха! Я снимал эпизоды революции пятого года… манифестации в семнадцатом! В моем архиве, любезная Елена, есть оригинальные портреты Льва Николаевича, есть фотоэтюд с Верой Холодной. Это исторические негативы.

- И вы все бьете?! И снимки революции?! И снимки Льва Толстого?! - Лена возмутилась.

- Мои две открыточные серии "Весна" и "Осень" получили в Москве первую премию. Это было в девятьсот тридцатом году.

- И вы их тоже разобьете? Какой ужас, господи!

- Ужас, да! Последний день Помпеи! Но прежде чем появятся они, гунны двадцатого века! - И Федор Саввич вдруг непостижимо улыбнулся - неразумно, злобно, коварно. - Я прежде них, я сам… собственными руками, вот этими! А не отдам! Им? Не отдам! Кукиш им!.. Пусть поцелуют мне…

- Ох, разве можно!.. Успокойтесь, пожалуйста! - попросила Лена.

- А как можно?.. Разве мне одному?! - Он захрипел, каждое слово с трудом продиралось сквозь его глотку. - Даже с Анной Максимовной, с моей… верной подругой, разве мне поднять мой архив?

- Вам надо попросить в горсовете машину, - сказала Лена. - Вам обязательно дадут.

Он обвел длинным взглядом стоявшие по стенам шкафы со множеством ящичков и опять улыбнулся своей дурной улыбкой.

- Мне тут до вечера дела хватит, - с неизъяснимым выражением проговорил он. - Это же за сорок лет, за всю жизнь…

Лишь после паузы он ответил Лене, вспомнив про ее совет:

- Обещали мне машину, я просил… Нельзя же немцам оставлять снимки людей. Да вот нету машины… Она, может быть, раненых с поля боя возит. А Гитлер - в Спасском, к ночи здесь будет!.. Да только от меня ему шиш достанется… комбинация из трех пальцев. Я хоть в бога не верую, а был крещен… - Он оборвал себя и, будто удивившись, сбавив голос, проговорил: - Выходит, что же?.. Выходит, не было моих сорока лет, ничего, выходит, не было - комбинация из трех пальцев?!

Федор Саввич сложил из своих коричневых пальцев дулю, поглядел на нее он уже не слушал Лену - и, повернувшись, тяжело потопал к столу.

- Послушайте! - крикнула Лена в его ссутулившуюся спину. - Да послушайте же!

Она побежала как по воде, разбрызгивая стеклянные брызги, и у стола догнала его.

- Отберите все самое ценное и возьмите с собой, - распорядилась она, чувствуя уже деловое превосходство над этим безумным, беспомощным стариком. - Вы поедете с нами. Тетя Оля как раз хлопочет насчет машины, она в горсовете.

Федор Саввич повел на нее налитыми, бычьими глазами.

- Беги из города, Елена, пока не поздно! - проговорил он.

- Конечно, мы уедем, сегодня же! И вы с нами. А пока… - Лена самую малость замялась, - пока снимите нас двоих. Пожалуйста!

- Что? - спросил он. - Кого снять?

- Нас двоих, вместе, пожалуйста! Мы очень просим… Простите, я не познакомила вас. - Спохватившись, Лена обернулась к Федерико. - Это наш гость, он живет у нас в Доме учителя.

Федерико, оставшись на пороге, так и стоял там в продолжение всего разговора, взирая с непроницаемым видом на происходившее; вряд ли, впрочем, он что-либо понимал.

- Это участник войны в Испании, антифашист. А зовут его просто - Федерико, он итальянец. Мы хотим вместе, вдвоем, на память. Пожалуйста!

И Лена улыбнулась своей самой любезной, самой обаятельной, казалось ей, улыбкой, какой улыбалась, выходя на вызовы, на сцене.

- Если, конечно, вас не затруднит. Но это ведь не займет много времени.

Федор Саввич все молчал - в первую минуту ему подумалось, что жестокая молодежь глумилась над ним. И в самом деле, только со зла можно было просить его сегодня кого-то фотографировать… Да и кому всерьез могло понадобиться фото "на память" в этот "последний день Помпеи" - день конца мира! Он сам только что на глазах у легкомысленной девчонки и ее кавалера уничтожал, добивал человеческую память…

- Вы, барышня, что же?.. - громовым голосом начал он.

- Федор Саввич! - Лена сложила, как для молитвы, ладони. - Если б вы только знали!.. Это очень, очень важно, чтобы вы сняли нас вместе.

Она покосилась на Федерико и, хотя тот не понимал по-русски, заговорила шепотом - на всякий случай:

Назад Дальше