- Раз я такой грабитель, то вообще больше не буду вам зерно молоть. Идите на Петрину мельницу. Вот потопаете два десятка километров с мешками на плечах, тогда узнаете, легче ли это, чем отдать каких-то полкило муки.
- Ты нам не грози, что молоть не будешь. Не дразни Ристо, а то и с твоей мельницей будет то же, что с фашистским поездом, который он во время оккупации под откос пустил, - пригрозил Гавро.
- А ну-ка, Ристо, расскажи о том поезде! - закричали все, а Станое, поднявшись и открыв дверь, вышел на порог.
- Как рассказывать - так Ристо, а как табачком угостить - так никто... Скупые вы люди, жадные. Негоже это.
- Вот тебе полный кисет. Этим летом сам табачок сажал. Только вот я его плохо высушил, и он язык дерет. - Говоря это, Гавро протянул Ристо грязный кисет из выдубленной бараньей шкуры.
Ристо развязал его и взял ровно столько, сколько было нужно, чтобы набить трубку.
- Ты что, Станое, отделяешься от общества? Давай садись вместе со всеми, - позвал Ристо, повернувшись к дверям.
- Я смотрю на зелень. Это хорошо для моих глаз, да и для твоих тоже.
- Оставь его, Ристо. Расскажи лучше о поезде, - вмешался Гавро.
- Ну, раз уж вы хотите послушать, отказать не могу.
- Что-то мне не верится, чтобы такой невзрачный старик пустил под откос целый поезд, - бросил Станое.
- Что он там бурчит? - презрительно улыбаясь, спросил Ристо. - Уж, наверное, он не сам слетел с рельсов.
- Ты там помолчи, Станое! - приподнявшись, чтобы видеть мельника, крикнул Гавро. - Ты во время оккупации якшался с четниками и не имеешь никакого права рассуждать о нашей борьбе. Чести у тебя нет и не было. Наш суд был слишком добрый, когда присудил тебе только два года за твои подлости, чтобы теперь ты нам снова на шею сел. Слишком добрый!
- Наверное, надо было тебя спросить, сколько мне присудить! - прошипел Станое.
- Черт с ним! Начинай, Ристо! - снова попросил один из помольщиков, помешивая в печке.
Когда Гавро и Станое сели, старик вытер платком глаза и начал:
- В сорок третьем, этак под Юрьев день, когда только-только зазеленели поля, начались жестокие бои под Топич-Горой. Навалились немцы, усташи, четники, вся эта разномастная братия, так что упаси бог...
- Тебя, Станое, с ними не было? Может, ты нам о них поподробнее расскажешь? - съехидничал Гавро.
Станое смерил его злым взглядом, но даже не шевельнулся.
- ...От взрывов дрожала земля. Народ, пытаясь спастись, бежал в горы. Мои тоже тронулись, а я не пошел. Снохи кричали: "Пошли, батя, скорее!" Я же в ответ сказал: "Вы уходите, забирайте детей, а я спрячу посуду и вас догоню. Я старый солдат, знаю немца и его тактику". Я надеялся, что немцев задержат. Наши партизаны дрались стойко, хотя и были плохо вооружены. Может, кто-нибудь из вас помнит эти бои?
- Меня тогда здесь не было, я был в Пятой козарской бригаде в Центральной Боснии вместе со своими сыновьями, - ответил Гавро.
- Мы тоже дрались в других местах, - сказали остальные.
- ...Бились партизаны, - продолжал Ристо, - но гады перли - не остановишь, да и патроны у наших были на исходе. К ночи они отошли, а я остался дома. Стар я уже, думаю, и одной ногой в могиле. Если меня фашисты убьют, невелика беда. Пожил я уже достаточно... Был у меня кое-какой скот, и хотел я его сберечь. Годами я за ним ухаживал и не мог допустить, чтобы в один день все пошло прахом... Занялся я своими коровками, как будто ничего не произошло. Немцы ворвались во двор как раз тогда, когда я поил бычка. Направив на меня винтовки, они приближались ко мне. Когда увидели, что я делаю, начали что-то спрашивать, а я ни черта не понимал, только кивал и кивал. Они показали, чтобы я убирался. Я шагнул к двери и получил еще тычок в спину, а они стали отвязывать скотину и выгонять ее во двор. Один фриц вывел бычка и все повторял: "Гут, гут". Я уже больше не мог вынести и бухнул ему: "Будь ты проклят, поганый!" Думал, прибьет он меня. А тот не понял и опять: "Гут, гут". Я ему: "Гут или не гут, а я тебе высказал все, что у меня на сердце было..."
- Это "гут" по-ихнему значит "хорошо", к примеру, хороший теленок, раз он на него показывал, - объяснил Станое.
- Да, ты с ними их поганому языку выучился. Что бы только без тебя делали? - презрительно махнул рукой Ристо.
- Может, ты еще какое ихнее слово знаешь? - спросил Гавро под общий смех, заглушивший журчание ручья и шум воды, падавшей на мельничное колесо.
Покраснев от ярости, Станое опустил голову, едва сдерживаясь, чтобы не вспылить.
- Давай, Ристо, продолжай, - сказал Гавро, кладя руку на плечо старика.
- Надо бы перевернуть погачу, а то сгорит, - заметил Ристо.
- Не сгорит. У нее еще, наверное, вся середина сырая.
- Забрали фрицы скотину и погнали по дороге. Обчистили у меня двор, только что коровьи лепешки с собой не прихватили... Стоял я и с тоской глядел вслед моей скотинке, которую годами выхаживал. Понимал, что сразу всего лишился, и из глаз моих слезы катились, крупные, как вишни. Что было делать? Лучше бы уж они меня сразу убили... Однако живым в гроб не ляжешь... А фрицы в это время по дороге на грузовиках проезжали. Поезда уже ходили, и все туда, в горы, где непрерывно грохотали пушки. Все мои были там, но за них я не беспокоился: они были с партизанами, и я надеялся, что с ними ничего не случится. О внучатах только я очень скучал, каждый вечер, как лягу, все мне кажется, что слышу, как они кричат: "Дедушка, а дедушка, пойдем бычка чистить!" Сердце у меня так и зайдется. "Нет, - думаю, - фриц, ты у меня еще узнаешь".
Дни проходили. О своей скотине я уже стал понемногу забывать, а бычок все никак из головы не шел. Думал я его для приплода оставить, добрый бык вырос бы. Мать его была породистая, и молока у ней много было. Ночью, как задремлю, он у меня сразу появляется перед глазами. Вы не поверите, я его любил, как человека, хоть и грешно так говорить. По сей день не могу его забыть. Сейчас вот рассказываю, а так и вижу его: шерсть у него мягкая, блестящая, хвост до земли, глаза карие, умные, рожки гладкие, в один день появились, шея крепкая. У меня и сейчас сердце ноет, когда слышу, как чей-нибудь телок мычит. Тяжелее всего бывает весной, когда по всей деревне телята мычат. Тогда мне кажется, что меня кто-то ножом в сердце колет. Эх, люди, какой бычок был! Просто загляденье!
- Не тогда ли у тебя и слезы начали течь, как ты бычка-то своего потерял? - спросил помольщик Джуро.
- Да, как раз в то самое время, - подтвердил Ристо и продолжал: - Вот я и думал, как бы мне немцам отомстить, а вместе с ними усташам и четникам, всей этой нечисти. Неожиданно мне пришло в голову заминировать железную дорогу, хотя раньше я никогда этим рискованным делом не занимался. "Погоди, фриц! - думал я. - Будь проклят весь твой поганый род! Увидишь еще, на что я способен". Как-то вечером, после захода солнца, когда небо было еще светлое, но уже показался молодой месяц, я вышел из дома, прихватив с собой старую скатерть. Оглянулся - нигде никого, всюду тихо. Только щенок скулил в саду. Я крадучись направился к винограднику. Там отыскал неразорвавшуюся немецкую бомбу, осторожно откопал ее и положил на скатерть. Весила она килограммов десять. Я ее обернул соломой, как тыкву, которую хотят уберечь от морозов, и в ту же ночь понес к железной дороге. Ну и натерпелся страху! Взобрался я на вершину Тадичева-Скалы, откуда хорошо видно железнодорожное полотно. Нигде ни одной живой души. Внизу, со стороны города, послышался шум поезда, видать, как раз отходил от станции. Я быстро спустился по склону, положил бомбу между рельсами - и назад. Поднялся наверх, до того места, откуда начинался лес. Сразу за железной дорогой был обрыв, под которым шумела река. При свете луны она блестела, как серебряные-украшения у нашей попадьи, которой Станое почему-то зерно мелет бесплатно...
- Оставь меня в покое и не болтай без толку! Не то я за себя не отвечаю! - вскипел тот.
- ...Я на глаз прикинул высоту от реки до рельсов, и тут из-за поворота донесся стук колес. Я скорее в лес, подальше от этого места, а сам все время прислушивался, когда загремит. Прошло минут пятнадцать. Поезд проехал, а взрыва не было. Я вернулся на железнодорожное полотно. а бомба так и лежала там, как я ее оставил. "Фрицевская и своих не трогает", - подумал я, не зная, как быть дальше. Поднял ее и спрятал в кусты поблизости, а сам пошел домой. Я знал, что нужны какие-то специальные штуки, чтобы ее взорвать, да только у меня их не было. Однако я придумал, что сделать - взять кирку моего сына, который долго работал на железной дороге, и вытащить клинья, что держат рельсы. Тогда поезд обязательно сорвется вниз, пусть его хоть сам бог бережет.
На другую ночь я снова отправился туда. Потихоньку подкрался к дороге, вытащил несколько клиньев, сдвинул немного рельсы - и в лес. Ждал я долго, до самого утра, пока не подошел поезд. Сначала до меня донесся скрежет железа и свист пара, вырывающегося из котла, а потом послышались грохот, крики и стоны. Я спокойно вернулся домой. Мало фрицев осталось в живых, некоторые поразбивались, слетев с обрыва, других придавило вагонами. Многие утонули в реке.
На следующий день к тому месту подошел другой поезд. Немцы подобрали мертвых и раненых. Рассказывали, что все они были жирные как свиньи... Может быть, кто-нибудь из них сожрал и моего бычка, однако на пользу это ему не пошло... А железки, что остались от поезда, и до сих пор ржавеют в реке, никто не может их вытащить... Это вы знаете... Вот так я и отомстил фрицу, хотя и не было у меня мины.
- А что ты сделал с бомбой? - спросил Гавро.
- Она так и лежала в кустах у железной дороги, пока не пришли партизаны и куда-то не унесли ее.
Довольные, помольщики вытащили из огня дымящуюся погачу, разломили ее и дали Ристо самый большой кусок. А мельничный жернов по-прежнему однообразно скрипел, заглушая шум воды.
Гнев
Базарная площадь, где собралось почти все население небольшого городка, гудела от возбужденных голосов и выкриков. Особенно будоражил толпу вид дубового столба с раскачивающейся на нем, подобно длинному маятнику, веревочной петлей. Сотни людских глаз горели ненавистью и презрением. Люди нетерпеливо требовали расплаты за те унижения и страдания, что они перенесли. Виновником всех их бед был усташский жупан Виктор...
- Давайте сюда жупана! - неслись крики с разных концов площади.
Волнуясь, толпа то и дело приходила в движение, над головами взлетали угрожающе сжатые кулаки.
- Успокойтесь, люди добрые!.. Да, вы будете его судить. Но не напирайте же так!.. И в таком деле должен быть порядок, поймите! Не вынуждайте меня на крайние меры, а то ведь придется силу применить! - кричал командир Любан, чей взвод оцепил пространство около виселицы.
Любан взобрался на стол, поставленный под виселицей. Над ним раскачивалась веревка с петлей на конце, которая притягивала к себе взгляды стоявших в передних рядах.
- Примкнуть штыки! - приказал Любан бойцам из оцепления. - Люди, сколько можно вас уговаривать? В последний раз прошу: успокойтесь! Сейчас выведут подлеца жупана. Ну что вам не терпится? - пытался он образумить народ. Ему не хотелось прибегать к силе.
- Поглядите-ка на него! Тоже мне народный защитник и товарищ! Залез на стол, чтобы народу зубы заговаривать, да еще и угрожает! Народ не проведешь! Вот навалимся все вместе, тогда держись!.. Кого это ты, командир, защищаешь, интересно мне знать? А ну отвечай, чтоб всем слыхать было! Немедленно давайте сюда жупана, мы с ним по-свойски поговорим! Знаешь ли ты, сколько жупан людям зла причинил? - яростно кричала, размахивая руками, очень худая женщина, покрытая черным платком, с темными кругами под глазами.
- Мне известны все его злодеяния! Как же мне их не знать? - пытался успокоить ее Любан.
- Ничего ты не знаешь! А я знаю. У меня сердце кровью изошло, как только еще бьется... Жупан Виктор увел моих деточек, и с тех пор от них ни весточки... Ой, детки мои, голубочки мои сизокрылые, как я хочу найти и обнять вас! - запричитала женщина во весь голос и стала бить себя в грудь.
- Петар, подсоби! Люди, помогите мне ее унять! - Какой-то усатый человек в полушубке с трудом удерживал обезумевшую женщину. Несколько человек поспешили ему на помощь. - Это моя родная сестра, - стал объяснять он. - Троих детей у нее взяли. Сказали, что жупан так велел. С тех пор она начала таять, как свечка, и все плачет. Мы с ней измучились. А тут услышала, что жупан арестован и что назначен суд. И вот, хоть мы и старались отговорить ее, пришла сюда. Я чувствовал, что ей это на пользу не пойдет и что она, наверное, не выдержит...
- Правильно, что нас пригласили его судить. Это по справедливости...
- Усташский ублюдок не смог бы за все расплатиться, будь у него хоть тысяча жизней.
- Не смог бы, это ты верно подметил, но мы с ним все-таки посчитаемся!
- Давайте сюда жупана, паразита окаянного, я у него кое-что спрошу! - послышался звучный бас с другого конца площади.
Из здания, где когда-то размещалась городская управа, вышли десять бойцов и стали расчищать дорогу к виселице.
- Сейчас вы будете удовлетворены... Освободите проход! Быстрее! Сейчас сюда приведут проклятого усташского палача, вы его и вздернете! - слышался голос Любана.
Кое-как удалось освободить узкое пространство, по обе стороны от которого волновалась возмущенная толпа. На пороге бывшей управы появилась сгорбленная фигура жупана. Площадь на секунду замерла. Бойцы конвоя чувствовали, что это лишь затишье перед готовой в любую минуту разразиться бурей, и плотным тройным кольцом окружили преступника. Тот шел медленно, опустив глаза. Он, видимо, боялся думать о том, что его ждет, и старался не смотреть на страшный столб с петлей. В эти последние минуты перед смертью он испытывал слабость и страх и не мог перебороть их. Как ни старался он вызвать в памяти такие картины прошлого, которые придали бы ему мужества в эти страшные минуты, в голову почему-то лезли мысли о том, как он награждал своих подчиненных за убитых ими людей: за взрослого мужчину платил тысячу кун, за женщин и стариков - вдвое меньше. Детей он обычно отправлял в концлагерь, обрекая на медленную смерть. Об этой "системе" как-то узнал Артукович, начальник Виктора, и похвалил его... Нельзя сказать, чтобы эти воспоминания приободрили жупана. Наоборот, он почувствовал даже нечто вроде раскаяния. Он напрягся, пытаясь справиться с постыдной слабостью в коленях, но от этого его шаг сделался комично-неуклюжим.
С помощью Любана он поднялся на стоявший под виселицей стол. Все, кто собрался на площади, снова притихли в ожидании. К ним обратился командир партизан Жарко, высокий и сухощавый, с решительным и суровым лицом.
- Товарищи! Перед нами палач, которого мы сейчас будем судить. Не подумайте, что приговор вынесен заранее, раз поставлена здесь виселица. Мы решили, что она может нам пригодиться. Каждый день бойцы народно-освободительной армии задерживают разного рода кровопийц, предателей и подлецов...
- Да здравствует наша армия! - раздался чей-то голос.
- Да здравствует!.. Ура!.. - закричали вокруг.
- А сейчас, люди, спасибо вам за то, что вы все здесь собрались, и давайте его судить, - закончил Жарко.
- На куски его разорвать! Он у меня детей отнял! А теперь делает вид, что ничего о них не знает... Ох, детки мои, голубочки мои!.. - опять запричитала несчастная женщина и стала проталкиваться к столу, на котором стоял жупан.
Тут закричали все разом:
- Повесить его!..
- Я бы ему сам глотку перегрыз! Пропустите меня к нему, и вы увидите!..
- На виселицу его! Нечего канитель разводить. Петля его давно дожидается! На веревке его лучше видно будет.
- Это для него была бы слишком легкая смерть. Пускай сначала муку примет, а уж потом наденем ему петлю на шею.
Командир Жарко спокойно слушал эти яростные крики, потом поднял голову и громко, отчетливо произнес:
- Ваши предложения, товарищи, внимательно выслушаны. Все они вполне уместны, раз мы судим такого изверга. Но надо выбрать что-нибудь одно. Я за то, чтобы его повесить. Этого вполне достаточно.
- Правильно! - закричали все, кроме помешанной Петры, которую женщины отвели в сторону и постарались успокоить.
Веревка дернулась и натянулась под тяжелым грузом. Люди стали расходиться. Многие, проходя мимо виселицы, плевали на жупана.
Тоска
Перед мраморным памятником собрался народ, чтобы отдать дань уважения давно погибшим. Взгляды всех были прикованы к выбитым на мраморе именам. То и дело слышались еле сдерживаемые вздохи. Из чьей-то груди вырвался приглушенный стон.
В первом ряду, напротив стола, поставленного для выступающих, сидел, склонив голову, шестидесятилетний Обрад Крагуль. У него не хватало половины правого уха, а все лицо покрывали шрамы, однако густые усы были лихо закручены. Одет он был просто, но аккуратно - в отглаженный костюм и расшитую рубашку. Три ордена поблескивали на его впалой груди. Оратор с волнением говорил о павших героях, а Обрад, опершись на палку, старался побороть внезапно охвативший его озноб. Дрожащей рукой он достал ореховую трубку, набил ее, закурил и жадно втянул дым, пытаясь успокоиться. Чем больше он старался отогнать воспоминания, тем отчетливее вставали перед ним картины прошлого. Мысли старика уносились к этому прошлому, будя в душе полузабытые образы.
"Если бы я погиб, мое имя тоже стояло бы на памятнике. Наверное, рядом с именем Остое Кнежевича, пусть земля ему будет пухом. Он был совсем мальчишкой, когда пошел навстречу танку в том горном ущелье. Сумасшедший! Думал ручной гранатой разбить стальную броню".
Обрад палочкой выковырял пепел из гаснущей трубки и наполнил ее новой порцией желтого резаного табака, потом снова затянулся.
"Если бы я сложил голову на войне, а я ведь только чудом спасся, мои кости потом тоже поместили бы в братскую могилу. Должно быть, холодно лежать под этими каменными плитами..."
Обрад поежился, представив себе этот холод, и поплотнее запахнул пиджак.
"Я бы наверняка оказался между Остое и Стевой. Немалая честь, черт возьми, навечно оказаться в обществе таких героев. А так - кто знает, где тебя закопают, когда навсегда успокоишься... Кто бы поверил, что человек может жалеть, что остался в живых? Мне-то вот таких почестей не будет. Отвезут на какое-нибудь деревенское кладбище, завалят глиной, деревянный крест поставят. Кто-нибудь скажет речь и... Крест скоро сгниет, и все зарастет травой. А на камне выбитое имя дождем не смоется".
Словно услышав чей-то упрек, он стал оправдываться: "Ничего не поделаешь, стар я уже стал, вот мысли дурацкие и лезут в голову. Незаметно подступает тоска. Хотите верьте, хотите нет, а мне жаль, что я пережил товарищей, чьим геройством все восхищаются. Так я тогда школьникам и ответил, когда они попросили меня рассказать о войне. Странно у меня как-то на душе, скорее плохо, чем хорошо. Что мне с этим делать? Труднее всего бороться с самим собой. Говорят, что у меня нервы сдают. А у кого из тех, кто все это перенес, они не сдают? Меня сторонятся, хотя я никому не мешаю. А может, мне это только кажется? Впрочем, если кажется, то это тоже плохо".