Выступали девушки из культпросветучилища. Вячеслав некоторых знал и называл их по имени. Плясали они незатейливо, но так раскраснелись милые девичьи лица, так старательно кружились девушки, оправляя раздувающиеся подолы, что даже самые равнодушные начали притопывать в такт музыки.
- А вот и Гоня, - сказал он, когда вышла с подружками бойкая девушка и запела частушки.
- Тоня ничего, - заметил я. Она действительно выделялась: рослая, рыжая, лицо в веснушках, ярких, солнечных. Девушки спели, друг за другом, как уточки, нырнули со сцены вниз и исчезли.
Мы с Вячеславом двинулись вдоль торговых палаток, разыскивая необычные ярмарочные лакомства, но необычных лакомств не находилось. На лотках лежали ватрушки, пряники, карамели, петушки, и дети тянули к ним своих матерей.
- А не взять ли просто мяса и устроить пир по нашей книге? - предложил Вячеслав.
Я согласился, и мы отправились в магазин. Когда пробирались сквозь праздную, гуляющую толпу, снова увидели Тоню.
- Куда спешите, Тоня? - остановил ее Вячеслав.
- Никуда.
- А мы с товарищем хотим покухарничать… Пойдемте с нами.
- Что ж вы делать будете?
- Чудодействовать, - таинственно шепнул мой спутник.
Мы втроем зашли в гастроном и купили большой кусок мяса, перца, лука, чеснока, хлеба, вина, потому что у Вячеслава, как у настоящего холостяка, никаких припасов не водилось.
В келье у Вячеслава было прохладно и сумрачно. Стояла раскладушка, перед окнами - деревянный стол, заваленный книгами и рисунками. Сводчатый потолок торжественно нависал над нашими грешными головами. Вячеслав освободил стол, мы уселись, и он, важно раскрыв "Словарь поваренный, приспешничий, кондитерский и дистиллаторский", прочел чуть нараспев:
- "Телятина по-птемонтски. Часть телятины, нашпековав крупным шпеком, упаривай в горшке. Когда поспеет, остуди, сними жир; остатки застывшего соку размажь по телятине и подавай холодную в числе антреме, или горячую в числе антре…" Вот так, - добавил Вячеслав, - или, может быть, желаете телячьи мозги по-матросски? Прошу: "…из двух голов вынув телячьи мозги, дай оным промокнуть в воде, а потом свари в белом вине…"
- Хватит, Слава, - перебила Тоня, - "из двух голов вынув мозги…" - это ужасно. Давайте я приготовлю что- нибудь попроще.
- Вернемся в двадцатый век!
Тоня разложила припасы на зыбком кухонном столике, вооружилась ножом и принялась резать, крошить, рубить… Но в последний момент обнаружилось, что нет соли.
- Действительно нет, - тоскливо сказал Вячеслав, облазив все полки.
Магазины в связи с праздником уже были закрыты, а соседей дома не оказалось.
- Пойду соль раздобывать, - вздохнула Тоня и оставила нас вдвоем.
- Ну, как? - спросил Вячеслав.
- Хороша.
- Тоня девчина замечательная. А жизнь у нее началась- врагу не пожелаешь. Она мне рассказывала кое- что… Да и от других слышал… Характер… - выразительно добавил Вячеслав.
- А что же такое? - заинтересовался я.
- Пока ходит она, послушай… Тоня далеко отсюда родилась, в глухомани. Мать больная, поясницу застудила, разогнуть порой не может, а отец, вечный неудачник, слабый и затюканный всеми; одно ему забвение случалось, когда стопку выпивал. А детей настругали - девятерых. Старшая Тоня, и за ней мал мала меньше. Яблоко порой от яблока далеко падает - Тоня красивой выросла. В школе училась, семилетку кончала.
Жил рядом с их домом электрик Василий Соловьев. К тридцати ему шло, но холост был. Зарабатывал хорошо- от конторы ставка да еще шабашки разные. Тоне шестнадцать исполнилось, когда он ей все на пути стал попадаться: то заговорит, то вроде обнимет в шутку, то конфетку из кармана вытащит… Ей-то он ни к чему, посмеивается, и только.
Как-то пришел Васька Соловьев вечером к ее отцу.
"По-соседски завернул, - говорит, - соседи не лаяться должны, а чокаться", - хотя никаких споров меж ним и Тониным отцом не водилось.
"Давай, Макар Иванович, пообщаемся", - и бутылочку на стол.
"Чего он хотит-то?" - спросила из-за перегородки мать.
"Капусты наложь", - сказал отец, и мать знала - другие им помыкать могут, но ей перечить ему нельзя. Сели они за стол, капустой хрустят, деревенские новости обкатывают. Отцу лестно, что Васька к нему пришел, - Васька- электрик, по столбам на кошках лазает, котелок у него но соломой крыт. Распростились они с бутылочкой, Васька выскочил в сени, где пальто повесил, - и другую на стол. Завеселел Макар Иванович.
"Хороший ты сосед, Вася", - прочувственно так говорит.
"А еще лучше быть могу", - со значением Василий в ответ.
"Это как же?"
"А так, что отдай Антонину мне - в добром родстве станем".
"Куда ей пока! Маловата. И закон в такие годы не позволяет".
"Наши-то бабки по тою пору отцов наших качали… А закон - не картина, чтоб на него все смотреть… И с законом обойдемся…" - сказал Василий, проворно налил по стопкам и, не дожидаясь ответа опешившего отца, о другом сразу заговорил, будто этой беседы между ними не было.
Макар Иванович капустой хрустит, разные истории выслушивает, дивится Васильевой смекалке. Подзахмелел, песни петь хочет, но Василий, трезво оглядев Макара Ивановича, снова тихо говорит:
"Так отдай, не пожалеешь. Нравится мне она. А через год-полтора и распишемся - тогда уж разрешат. А сейчас как хозяйка у меня станет, - все во власти ее…"
"А с ней говорил?" - спросил Макар Иваныч.
"Ты голова умная-тебе и решать. Что с нее возьмешь?"
"Это точно - ум есть во мне, - закуражился отец. Махнул рукой: - Берн! Судьба, значит!.."
Выпили они еще, Тоня входит с улицы. Поднял голову Макар Иваныч, молвит:
"Пойдешь, Антонина, с Василием, он тебе счастье укажет…"
Василий шапку в охапку:
"Идем, - говорит, - отец велит, идем сразу, все объясню и все очень хорошо будет".
Взял ее за руку и повел такую, какой она в дверь вошла, - в платье шерстяном, валенках.
…Мать скотину прибирала, вернулась, спит муж за столом, голова на руках лежит. Не стала будить. Когда пора наступила, растолкала, чтоб на печь лез, поворчала:
"Что-то Тони нет… Все гулянья на уме…" - прикрыла младших, разметавшихся в жаркой избе, повздыхала, припомнив дневные заботы, и уснула.
В половине шестого проснулась, глядит - муж уже за столом, понурый, а Тонина постель несмятая. Всплеснула руками:
"Антонина где?"
"Замуж… я ее вчера… выдал…" - прохрипел Макар Иваныч и голову сжимает себе, как тисками.
Как поняла мать, что случилось, - в крике зашлась. Откричалась, села против Макара Иваныча, смотрит, не мигая, - тому не по себе сделалось.
"Пошли, - говорит он, - шумом делу не помочь…"
Улицу перебежали, на крыльцо поднялись. Василий, верно, из окна их приметил, - в сенях встретил.
"Ирод ты, - сдавленным шепотом мать, - дите она еще…"
"С Макаром Иванычем полюбовно поладили, да и не дитя она, а девушка в полной форме…"
"Где она у тебя?" - рвется у матери.
"Удобно ей и хорошо, а выйти сейчас не может…"
Постояли отец с матерью да и ушли ни с чем.
Горевала мать, горевала, а дочку рассудила все же до мой не уводить, потому что ей, "порченой", как свою жизнь дальше устраивать? А тут, может быть, и наладится дочерина доля.
Василий в сельсовете просил, чтобы разрешили им расписаться. Ответили - в шестнадцать, мол, не положено, но ввиду исключительного положения сделает сельсовет запрос в вышестоящую инстанцию.
А сама Тоня первое время как во сне находилась. Школу оставила, седьмой не закончила, от подружек отбилась. Тоня, хоть и через улицу всего жила, в отцов дом не ходила: сильна была обида на родителей. Зато сестренок и братишек своих звала к себе, сказки им рассказывала, забавы выдумывала.
"Сестрица, - говорил братишка, - а мы с Колькой теперь в твоей кровати спим. Мягко".
Она улыбалась ему, но становилось ей щемяще-тоскливо, потому что оторвали ее от родного, а к новому не дано пристать.
"Тонечка, - спрашивала сестра, - а нынче я подсолнухи на твоей грядке посажу. Можно?"
И она снова улыбалась, а в душе плакать навзрыд хотелось, потому что, как она помнила себя, выхаживала стебельки подсолнухов под окнами, и к осени они, словно молодцы в праздник, тянули вверх свои головы, заламывали шапки.
Тоня старалась как можно реже показываться, но бывать на людях ей приходилось. Как-то зашла в сельмаг. Анфиса, продавщица, румяная и дебелая, стрельнула глазами:
"Здорово, молодая!"
И все кругом обернулись к Тоне, молчаливо и любопытно.
"Мне хлеба", - сказала Тоня.
Анфиса достала коричневую пропеченную буханку, спросила с улыбочкой: "Тушенку завезли. Не подкинуть ли баночку? А то от однова хлеба губы вялыми делаются…"
Кто-то хихикнул, а Тоня, рассчитавшись за хлеб, сразу ушла из магазина, хотя ей нужно было купить сахара еще и вермишели.
Наведалась вскоре и Василева мать, - она километров за сорок жила, старуха большая, внимательная и тихая. Они сидели втроем, пили чай, старуха мало говорила, лишь поглядывала пронзительно, словно до души добиралась. На прощанье погладила Тоню по голове, а в сенях сказала Василию, который вышел мать проводить:
"Махонька да шшупла… Не забижай ее, Вася…"
Тоня услышала, и ей стало жалко себя, недавней девчоночьей поры. Тоня чувствовала, особенно во время подобных встреч, что не выдержать ей такой не своей жизни, с нелюбимым и совсем старым, как ей казалось.
Ранними вечерами, когда случалось быть одной, она привыкла садиться у окна с краю подоконника; ее скрывала от взглядов занавеска, но она сама все видела на улице.
Заметила она как-то свою соседку по парте, Оленьку; шла Оленька не одна - с курсантом в золотистых погонах. Вгляделась Тоня, узнала-был это ее вечный вздыхатель, Пашка Ломов. Сколько раз дожидался он ее, будто невзначай, возле школы; бросал снежками зимой, а летом сказал вдруг, весь пунцовея: "Поедем с нами в ночное, - и добавил, видя, что Тоня вскидывает брови: - Там и сестренка моя в компании будет!.."
Оленька покусывала травинку, покачивалась на каблучках, скидывала жеманно Пашкину руку, которую он клал ей на загорелое, обнаженное плечо. Она была одета в короткое ситцевое платье - огромные красные цветы по белому полю, - шла у всех на виду, выделяясь, и чувствовалось, что радуется своей яркости и всеобщему вниманию.
Сердце сжалось у Тони: "Добился", - подумала она, вспомнив, как рвался Пашка в военное училище. Она отпрянула от окна, когда они поравнялись с домом, и заплакала, упав на кровать: "Ну, чем я хуже! Ну, чем!" Потом вскочила резко, подбежала к зеркалу, рассматривая свое мокрое от слез лицо, и сказала сама себе медленно: "А я ничем не хуже ее…"
…Однажды в газете прочла о приеме в культпросветучилище. И тут лее, не раздумывая, никому ничего не говоря, скрутив узелок, выбралась из дома, пробралась запольем да леском до дороги и на попутке - до станции. Василий в то время в леспромхоз уехал, движок ремонтировал.
В райцентр Тоня попала наутро, дала отцу телеграмму: "Не ищите, не ворочусь, Антонина", - и прямо в училище. Время к осени шло, отовсюду съезжались девчата. Спрашивают Тоню в училище:
"Где ж документ, что семь классов кончила?"
"Нету", - глухо говорит Тоня. Завуч, женщина немолодая, строгая, с седым пучком волос на затылке, удивленно пожала плечами:
"Что думала? Надо за семь классов сначала сдать, девушка…"
У Тони - красные пятна по лицу, не сдержалась:
"Не девушка я, с мужиком живу год скоро!.." - бросилась к дверям.
"В уме ли ты!.." - вконец опешила завуч.
На Тонину удачу, оказался в кабинете директор Павел Иванович, мужчина рассудительный и душевный.
"Постойте, Нина Петровна, - обратился он к завучу, - а ты, милая, успокойся да садись со мной потолковать…"
Нина Петровна еще решительней полсала плечами и, напружинив свою негнущуюся спину, вышла.
Благодаря заступничеству и понятию Павла Ивановича, приняли Тоню в училище…
- А живет она на что? - спросил я.
- Стипендию двадцать три рубля получает, да коммуна у них девчоночья - помогают друг другу. Жизнь не малина, а все равно душа легкая сейчас у нее. Василий разыскал ее, требовал, чтоб вернулась. И у меня побывал, все рассказывал, какой он есть… Отец недавно наведался, и с ним я в знакомстве… Да ни с чем…
- Вот и соль, - Тоня стояла на пороге. Я смотрел на Тоню новыми глазами. Невольно переносился мыслями на свою жизнь - сколько же я сделал на всем ее течении крутых поворотов? И насчитывал их немго, да и крутые ли они были? Я, наверно, гораздо больше потерял оттого, что, боясь что-то потерять, старался быть осмотрительным.
…Поздно вечером провожали мы Тоню в общежитие. Шли по городским улицам, через ярмарочную площадь, шли садом… Земля была матовой от ясного и сильного лунного света, и вдруг я на боковой аллейке увидел вороненка, того, что утром вывалился из гнезда и гордо шествовал навстречу судьбе своей. Он был мертв. Голова свешивалась набок, пленка накатилась на узкие и маленькие глаза и, казалось, дрожала еще. Клюв был чуть приоткрыт, как будто птенец стонал перед смертью и проговорил какие-то свои птичьи прощальные слова. Крылья распахивались широко, как для полета, и белые разводья крыльев, словно непричастные смерти, отливали благородным серебром. Отчего убили его? Играючи, кто-нибудь ткнул ногой? Или как еще?..
Сколько вопросов - и, наверно, нет им конца, как нет конца жизни и надежде.
Ночь на воде
Я плыл на небольшом теплоходе из Вологды в Кириллов. Удивителен и трогателен этот путь. После возникновения Волго-Балта разлились реки, ушли под воду деревни, леса, ушел кусочек жизни, обжитой многими поколениями. Я понимаю, как важно для страны то, что пролегла нынче мощная водная трасса, но - угадываешь кипевшую здесь когда-то жизнь, и невольно становится грустно: вот обрывается дорога, исчезает в реке, две ее натруженные колеи еще четки; колокольня высится из воды, камень ее замшел от непрестанных ударов волны; тянутся березовые, осиновые рощи, затопленные и нагие; черные вершины деревьев провожают нас, как древние погорельцы. Новые берега еще не успели осесть, вода их не подмыла, и совсем не береговые цветы растут на них.
Я стоял на палубе, и медленное движение теплохода не утомляло меня, наоборот, давало возможность как бы углубиться зрением во встречные предметы. И еще одно обстоятельство заставляло меня быть на палубе: вместе со мной в каюте ехала молодая пара, и мы, бегло познакомившись и не найдя общего языка, стеснялись друг друга. После одной из остановок, где сошло на берег много пассажиров, я спросил капитана, нет ли пустой каюты, где бы я смог провести ночь. С капитаном меня познакомили еще в Вологде, и он любезно пообещал выяснить и помочь.
Темнело. Начинался июньский вечер с мягкими белесыми сумерками, которые вроде и не скрывают ничего от взгляда, но окутывают в матово-серебристый цвет поля, леса, деревни… Плескалась рыба, кружилась мошкара, и чайки, плавно паря, стремглав ныряли. Меня кто-то тронул за плечо.
- Устроилось. Можете и переходить, - сказала женщина, которая выполняла на теплоходе обязанности горничной, уборщицы, дежурной. Она провела меня в каюту, сама постелила постель, по-домашнему взбив непышные казенные подушки, оправив простыню и одеяло. - Коли что, кличьте тетю Шуру… - улыбнулась и ушла.
Я приметил ее, когда еще сел на теплоход. Она была щуплой, с узким, обветренным, некрасивым лицом. Одетая в голубенькое, горошком, платье, она могла показаться пассажиркой, севшей на маленькой пристани. Но стоило ей пройти по палубе - и в ее походке угадывался человек, привыкший к корабельной жизни. Я приметил, что и капитан разговаривал с ней уважительно, не как с самым младшим по должности членом экипажа, а словно с хозяйкой какой - "Александра Ильинична" да "Александра Ильинична". Она без распоряжений знала, что нужно сделать пораньше, побыстрей: мела салон, разносила белье и даже сама музыку выключила, увидев, что все от нее утомились.
В моей новой каюте было прохладно, я посидел за столиком, полистал газеты, но выглянул в окно-и очарование летней природы, такой благоговейно-спокойной перед своим ночным сном, повлекло меня на палубу.
Вода простиралась тихая, едва колеблемая течением. В ее светлом зеркале отражались деревья: стволы четко и ясно, а ветви и листья расплывчато-зыбко; между отражением каждого дерева пробегали дорожки более темные, чем сама речная гладь. Трава по склонам тяжелела, почти физически ошущалось, как на пыльные, примятые от дневного тепла стебли ложится роса. Луга выглядели в этот час особенно сочными и пышными.
- Отдыхаете? - Тетя Шура стояла у борта. - Красота какая! Я чуть не тридцать лет на воде и все не привыкну…
- Так уж тридцать?
- А и не меньше…
Мы облокотились о перила, глядя перед собой на реку.
Я удивился тому, что после трудного рабочего дня ей не спится, и почувствовал - что-то тяготит ее, хочет она выговориться, излить какую-то печаль. А то, что рядом оказался я, человек почти незнакомый ей, ну и не беда, - ведь мы, русские люди, не можем жить без излияний своей души на миру.