Хотя, честно говоря, от чрезмерного возбуждения действовал чисто механически. Даже там, вверху, толком не огляделся. Где уж тут любоваться небесными пейзажами, если все мое внимание было сосредоточено на пилотировании самолета! В кабине и то все плыло перед глазами, словно в тумане. Добрых полторы сотни шкал и циферблатов наперебой подмигивали мне своими разноцветными стрелками, но я видел лишь авиагоризонт, вариометр, указатель скорости да счетчики оборотов турбин. Эти приборы были самыми необходимыми, не видя их, я просто не мог бы лететь. А уж летел… Не летел - ощупью шел. Рулями работал осторожно, плавно, боясь сделать лишнее движение. И ни на минуту, ни на одну минуту не забывал о двигателях. Как они, мои реактивные, гудят ли, тянут ли? Гудят, гудят, тянут!..
Так что же, может, меня опять обуял страх? Нет, страха я не испытывал. Давно, во время войны, мать однажды послала меня к партизанам. Я должен был сказать, что она прийти в лес не сможет, но не прошел и сам, попал под перекрестный ружейно-пулеметный огонь. С одной стороны оказались немцы, с другой - партизаны. А я лежал в поросшей кустами низинке, и пули с леденящим душу посвистом секли надо мной листву и с фронта и с тыла. Вот тогда мне действительно стало страшно. Но там-то я был безоружным тринадцатилетним мальчишкой, а сейчас моей воле повиновался могучий боевой корабль. Мы составляли с ним единое целое, мне передавалась его неукротимая сила, и впечатление было таким, как будто я вел грозную машину в бой.
И я выиграл этот бой! Победил!..
Самого себя победил!
А разве это не победа?!
Именно так - как победителя! - меня встречали на аэродроме. Не успел выбраться из кабины - спина и плечи заныли от крепких объятий и увесистых хлопков. Мускулы еще не расслабились, тело казалось деревянным, чужим, словно там, в небе, меня кто-то всего измолотил, а теперь добавили и приятели.
Были дружеские рукопожатия, подковырки и смех, была традиционная листовка-"молния", на которой красовался мой шаржированный портрет. Потом из динамиков местного радиовещания над самолетной стоянкой громко зазвучал голос капитана Зайцева. Замполит во всеуслышание поздравил меня, последнего из нашей неразлучной четверки, с успешным самостоятельным полетом на реактивном бомбардировщике.
Как раз в этот момент ко мне, дружелюбно улыбаясь, подошел командир эскадрильи.
- Новшество, - кивнул я головой в сторону ближайшего динамика. - Новинка в политико-массовой… - и вдруг осекся. Улыбка медленно сползла с полного, добродушного лица Ивана Петровича, глаза его стали колючими, чужими.
- Почему не докладываете? - жестким, холодным тоном спросил майор. И уже - на "вы"…
Совсем недавно я посмеивался над Зубаревым, когда тот забыл отдать рапорт о выполнении своего первого самостоятельного полета, а теперь в таком же положении оказался сам. Не помню, как оплошку исправил.
А Карпущенко вконец мне настроение испортил. Вроде бы и без обычного яда, но все равно как-то нехорошо хохотнул:
- Летчику на субординацию начхать!..
Майор Филатов ушел недовольный. За ним ушли капитан Коса и старший лейтенант Карпущенко. Стоянка опустела, как будто бы тут и не было парадного момента в мою честь.
- Что, полный нокаут? - подначил меня Пономарев.
- Уйди, изверг! - взмолился я. - Хоть ты-то не подсыпай соли на мои раны.
- Тю, захныкал! Да тебе сейчас плясать надо, - захохотал Валентин и, склонившись ко мне, заговорщицки подмигнул: - Ты, именинник, на ужин не ходи. Устроим небольшой сабантуйчик дома. Тебя только ждали, чтобы всей нашей капеллой…
Когда я вяло приплелся в гостиницу, в нашей комнате уже был накрыт стол. Хозяйничал Лева, проворно вспарывая консервные банки и открывая бутылки с лимонадом. Уловив мой иронический взгляд, он виновато развел руками:
- В гарнизоне сухой закон. - И первым сел, подвигая к себе банку тушенки.
- Братья, орлы! Самозванцев нам не надо, тамадой я единогласно избрал себя, - рисуясь, объявил Пономарев. Он разлил лимонад по граненым стаканам, окинул нас веселым взглядом и торжественно провозгласил здравицу: - Друзья мои, прекрасен наш союз! Так поднимем бокалы, содвинем их сразу… За наш первый реактивный шаг в небо и во славу русского оружия. Чтоб крутились турбины… Чтобы ярче горели на крыльях алые пятиконечные звезды!..
Вместе с нами за столом сидели наши штурманы - каждый рядом со своим летчиком. Пономарев чокнулся сперва с Зубаревым (Коля самостоятельно вылетел первым!), с Шатохиным и со мной, затем - так же поочередно - со штурманами и приказным тоном заключил:
- Следовать моему примеру. Залпом - пли! - и единым махом осушил свой "бокал".
Зубарев тоже поднес было стакан к губам, но вдруг люто сморщился:
- Что за гадость? Клопами пахнет!
Мы прыснули.
- Ага. Эликсир вечной молодости…
Николай спиртного никогда еще в рот не брал. Ни грамма. Курить под нашим нажимом пробовал, однако только дым пускал, не затягиваясь. А чтобы выпить…
- Пинчук, - распорядился Пономарев, - заставь своего пилотягу причаститься.
- Зачем? - хрипловатым баском отозвался тот. - Не пьет человек - принуждать не надо.
- А хотите анекдот? - Валентин входил в роль тамады.
- Ну-ка, ну-ка, - подбодрили его. - Только не очень длинный.
- Да нет, - Пономарев выразительно посмотрел на Зубарева, - в нем всего два слова. - И, помолчав, подчеркнуто, с нажимом произнес: - Непьющий летчик!..
Никто, однако, не засмеялся, да и Николай не реагировал, будто это его и не касалось. Чистое, с нежным, почти девичьим овалом лицо и полудетская линия рта делали его совсем юным. Однако я вдруг с удивлением заметил, что передо мной уже совсем не тот простодушный и наивный Коля, каким мы привыкли видеть его еще с курсантских дней. Времени с той поры, как мы приехали сюда, в Крымду, прошло не так уж и много, а Зубарев сильно изменился. И взгляд стал строже, и жесты увереннее, и в осанке появилось что-то спокойное, мужское. А Вальку он теперь ни во что не ставил.
Вот так штука! Наверно, и я уже в чем-то не тот, каким был. Со стороны-то себя не видно. Да и в тех, с кем рядом живешь, перемен вроде не замечаешь. А мы меняемся…
- Шут с ним! - махнул рукой Валентин. - Не пьет - пусть не пьет. Нам больше достанется.
Уютно стало в нашей невзрачной комнате. Приятное тепло расплывалось в груди, мягко, словно при мелком вираже, кружилась голова. Восторженно, проникновенно и чуть театрально "толкал речуху" Пономарев. Мы уплетали бутерброды да посмеивались, а он успевал и жевать, и острить, не умолкая ни на минуту.
Пьянея, он ощущал себя личностью незаурядной и трагической. Или, что называется, играл на зрителя.
- Эх, орелики-соколики, друзья мои закадычные, - разглагольствовал он. - Вот сижу я здесь с вами… Сижу в казенном номере холостяцкой гостиницы глухого, отдаленного гарнизона и пью запретное для летчика зелье. А почему? Почему я позволяю себе такое? Да может, завтра гробанусь с высоты в дикие скалистые сопки. Или сгорю, как метеорит, не долетев до земли. И никто, никто в трехтысячном году даже не вспомнит, даже не узнает, что жил на белом свете один из множества пилотов реактивной эры. И никому, никому там не будет дела ни до моих горестей, ни до моих маленьких радостей. Так почему я сегодня должен отказывать себе…
- Валя, не выдрющивайся! - оборвал его Зубарев. - Ты пьян.
- Кто? Я? Много ты понимаешь!..
Зубарева отвлек Пинчук:
- Послушай, Коля, а может, правда - по махонькой?
И тотчас все повернулись к ним, принялись уговаривать Зубарева, чтобы тот хоть немножко выпил. Зашумели, перебивая друг друга, заспорили.
Пономарев уже молчал, грустно свесив голову. Мне почему-то стало жалко его.
- Валюха, - негромко спросил я, - что ты все его задираешь? Ревнуешь?
- Кого? - вскинулся Валентин. - Его? - Покосившись в сторону Николая, он пренебрежительно хмыкнул: - Ничего ты не знаешь. Она ему тоже отставку дала. Я же говорил. Она - Круговая! Любого вокруг пальца обведет.
- Перестань.
- Перестану. Потому что ничего и нет. А задумался я о другом. Не хотелось об этом, ну да тебе расскажу, ты поймешь…
- А почему я должен пить? - доносился с противоположной стороны голос Зубарева. - Потому что все пьют? Ну и пусть пьют, а я не буду!..
- Понимаешь, мать у меня болеет. И никого у нее, кроме меня, нет, - продолжал Пономарев. - А что я ей дал? Только страдания. Тянула, растила, в люди старалась вывести. Умоляла: не ходи в летчики - пошел. А во время войны…
- Почему я не курю? - спрашивал Зубарев и сердито отвечал: - Да не хочу, и точка. Все курят? Ну и пусть курят. А я не буду!
- Эх! - печально взглянув на меня, вздохнул и поник Валентин. Однако, чувствуя потребность излить душу, тут же заговорил снова. - Понимаешь, - рассказывал он, - однажды мать получила по карточкам хлеб на два дня вперед. Отрезала по краюхе, остальное отложила. А я - тринадцать мне, дураку, было тогда! - с голодухи не удержался, и все без нее умолол. Приходит она с работы еле живая - ни крошки на столе. И в доме никаких продуктов больше нет. Ну, запричитала, замахнулась, а я…
- Сбежал, что ли?
- Хуже! - он махнул рукой. - От обиды да со злости рванул к реке - топиться. Как был одет, так и сиганул с берега в воду. Ладно, люди поблизости оказались. - Валентин усмехнулся, но усмешка была виноватой, жалкой. - Ну, привели мокренького - мать обомлела. А потом… Представляешь, никогда до этого пальцем не трогала, а тут всего батькиным ремнем исполосовала. И веришь - я ее после этого как-то сразу зауважал.
- Идиот! Весь ты тут, как на ладони. Стыдно теперь?
- Стыдно, - кивнул он и вдруг разозлился: - А, что тебе говорить! Тебе хорошо, ты один. Разобьешься - хрен с тобой, страдать никого не заставишь, и самому душой болеть не о ком. А мне? Куда я ее заберу? В нашу общагу?
- Во-во. Я же говорю - весь ты в том мальчишеском поступке. И тогда лишь о себе думал, и сейчас. Эгоист. Знаешь ведь - у меня два младших брата и сестра. Мне им тоже помочь надо.
- Ну, извини. Давай по такому поводу…
- Нет, хватит. Ты и так много выпил.
- Кто? Я? - Он пьяно засмеялся. - Ну и что? Завтра полетов нет.
За столом замолчали, он обернулся, обвел всех осоловелыми глазами и вдруг закричал:
- Николаша! Чего сидишь букой? Доставай-ка баян, выдай что-нибудь этакое, веселое! - И, выбив на столе дробь, как на полковом барабане, громко затянул: "Эх, Андрюша, нам ли жить в печали…"
- Не ори! - строго сказал Зубарев. - Зачем лишний шум? Дойдет до начальства - знаешь, какая будет реакция?
- Знаю, - захохотал Валентин, - цепная. А ты не дрожи. А то, смотрю, ты так же трусоват, как и Шатохин. Ах, ах, я пай-мальчик, и не думайте обо мне плохо. Брось! Главное - крепко держать штурвал. Если ты настоящий летчик, будь летчиком во всем.
Лева бросил на Вальку неприязненный взгляд. Однако Пономарев не заметил этого. В приливе хмельного дружелюбия он полез обниматься ко мне:
- Эх, Андрюха!
- Уймись! - отстранился я.
- Эх вы! Не понимаете вы меня, - с видом незаслуженно оскорбленного человека заговорил Пономарев, и в его голосе зазвучали хорошо различимые нотки жалости к самому себе. - Я, может, потому и смеюсь, чтобы не хныкать. И чтобы на других тоску не нагонять. А шутка - это шутка. На нее не обижаются…
Лицо его снова приняло выражение холодности и некоторой гордости, чего я в нем не любил. Все мы порой подкусывали друг друга и даже кичились своей нарочитой грубостью, но Валентин нередко терял чувство всякой меры.
До чего же мы все-таки разные! Давно живем в одинаковых условиях, делаем одно дело, читаем одни и те же книги, смотрим одни и те же фильмы, а все - разные.
Потому, наверно, по-разному и летаем.
* * *
Частенько не понимал я своих друзей.
Не понимал пока что и новой машины. Да и она не отвечала мне взаимопониманием. Хотя что с нее взять! "Молодая, - как сказал майор Филатов, - глупая".
Он по-прежнему возил нас на спарке. Получишь с утра один-два провозных, и лишь после этого поднимаешься в воздух самостоятельно. Если, конечно, позволяет погода.
Теперь, впрочем, такие вылеты назывались не провозными, а контрольными. Постепенно я все больше приноравливался к реактивному бомбардировщику, и вскоре комэск безо всякой предварительной проверки разрешил мне пойти в зону для отработки пилотажных фигур.
Чем притягателен полет? Пожалуй, прежде всего тем, что ты, человек, взмывая ввысь, уподобляешься птице. А еще тем, что в твоих руках вроде бы и не штурвал, а волшебный рычаг, которым можно запросто повернуть всю вселенную. Хочешь - качни ее вверх-вниз, хочешь - накрени влево или вправо, хочешь - ставь на дыбы или раскручивай вокруг себя и пускай волчком.
Одно плохо: там, в небесах, подчас начинает тяготить одиночество. И тогда так нужно отвести душу, перекинуться с кем-нибудь хотя бы единым словечком.
Раньше в таких случаях я заводил беседу со своей крылатой машиной. А вот с реактивной - не мог. Я уж ее и подружкой называл, и голубушкой - она в ответ лишь рычит. Так какая же тут, к чертям собачьим, беседа!
- У-у, змеюка, - посмеиваясь, говорил я. - Злопамятная. Все не можешь простить мне грубых посадок и резкого торможения. Ну ничего, никуда ты не денешься. Теперь мы с тобой связаны накрепко, и я тебя приручу.
От сердитого громоподобного рычания мне и в полете становилось не по себе, и после полета долго еще гудело в голове. Поэтому в тот день, когда комэск допустил меня к пилотажу на высоте, я перед стартом включил герметизацию кабины. И сразу оглушительный рев двигателей стал слабым, еле различимым, словно мой самолет из огнедышащего зверя превратился в ласкового мурлыку.
В тишине управлять машиной гораздо легче. Взлетев, я работал без напряжения и, кажется, совсем не думал о том, куда повернуть штурвал, какие обороты дать турбинам, какой и когда нажать тумблер. Все получалось вроде бы само собой. Могучий корабль жил моей волей, дышал моим дыханием, покорно отдавая мне свою неукротимую мощь.
Радовала и погода. Прокаленный морозом воздух был плотен, прозрачен и сух. Опираясь на него, серебристые плоскости легко несли меня вверх, и все шире открывалась взору разметнувшаяся подо мной земля. "Солдат, - спросили русского солдата, - а велика ли земля, которую ты охраняешь?"
"Солнце взойдет - там начало, - ответил русский солдат. - Солнце зайдет - там край".
Я тоже солдат. Я - солдат русского неба. Советской авиации - рядовой. Вон она какая, та земля, которую мне доверено охранять. Даже отсюда, с огромной высоты, всю ее не окинуть взглядом. Чье сердце не вздрогнет, чья душа не замрет при виде этой богатырской земли!
И крылатой машине передалось мое настроение. Она заговорила со мной. Заговорила сама.
"Что с тобой? - спросила она. - Тебя сегодня не узнать".
"Мне хочется петь, - сказал я. - Давай споем вместе. И поднимись выше. Как можно выше". И она меня поняла. И запела.
"Ты - мой командир. Повелевай, и я исполню любое твое приказание. Круче вверх? Пожалуйста. Кругами? Согласна. Это же ни с чем не сравнимое удовольствие - пилотаж. Где еще испытаешь подобное? Разве что во сне. А здесь - наяву…"
Несмотря на бесконечную пустоту, в небе было уютно. Я любовался тончайшими оттенками пронизанной солнцем голубизны. Я как стук собственного сердца чувствовал биение пламени в жерлах жаровых труб и как напряжение собственных мышц ощущал упругую силу рулей.
"О моя королева! Взгляни, какой перед нами сияющий голубизной паркет. Его мыли дожди, натирали своими боками мохнатые тучи, полировали веселые ветры. Это - для нас. Приглашаю тебя на тур виража!"
"Люблю танцевать. Обожаю галантных пилотов. Та-ра-ра-ра… Та-ра-ра-ра… Только разве это вираж? Это - вальс. А, понимаю, тебе нравятся более мужественные слова. Но будь учтив с дамой. Почему бы не совместить мужество с нежностью? Давай назовем этот танец так: вальс-вираж".
"Не смею возражать".
"У-ух! Зачем ты так резко двинул штурвалом? Или увидел нечто такое, чего еще не вижу я? Но где? Укажи. Твой друг - мой друг, твой враг - мой враг. Боевым разворотом - в атаку!.."
"Все, спасибо, - сказал я, сбрасывая газ. - Теперь пикнем и - домой".
Корабль послушно заскользил вниз. Остекление кабины на нем, в отличие от прежних самолетов, не пересекали металлические ребра. От этого казалось, что кабина сливается с окружающим пространством, и ощущение было таким, будто я парю высоко над землею сам по себе.
Право, ради таких минут стоило жить. Молодые, крепкие духом и телом, мы до самозабвения любили летать и, осваивая скоростную, маневренную машину, испытывали от пилотажа неизъяснимое наслаждение. И долго еще после посадки нас все умиляло, смешило, радовало и переполняло счастьем. А если что и огорчало, то лишь вынужденные перерывы в полетах.
Зимой подниматься в воздух приходилось, к сожалению, не часто. Мешала ненастная погода. Наши "старики" летали и в сложных метеорологических условиях. Зато на нас, молодых, в такие дни ложились все земные заботы: то гарнизонный наряд, то стартовый, то бесконечные хлопоты по уходу за аэродромом.
С утра в темноте по всему военному городку разносился деловитый скрежет лопат. Это солдаты вместо физзарядки выходили на расчистку улиц и тротуаров от снежных заносов. После завтрака такая же работа ожидала их и на летном поле. Привлекали к этому малоприятному занятию и нас.
Порой сутками напролет, а то и всю неделю без; передышки, над Крымдой с присвистом крутила свои шальные вихри северная метель. Тогда вокруг все утопало в сугробах. На взлетно-посадочной полосе не умолкая гудели снегоуборочные автомобили, стрекотали тракторы, однако сражаться с развоевавшейся зимой было не так-то просто. Глядишь, и завируха уже унялась, и ясное небо звенит от мороза, как колокол, и полетать можно бы, а возле самолетов все еще громоздятся белые сверкающие горы. Тут и со стоянки не вырулишь!
Издали казалось, что тяжелые бомбардировщики лежат прямо на снегу, поджав под себя стойки шасси. Проделывать проходы для них приходилось вручную.
Копали все. Даже майор Филатов на время оставлял свой штабной кабинет и, сняв меховую куртку, работал вместе со всеми. Завидно легкой казалась лопата в его руках. Он быстро отсекал большие квадраты слежавшегося снега, аккуратно поддевал их снизу, и они как бы сами собой летели в сторону.
Подзадоривая Ивана Петровича, с ним пытался соревноваться капитан Зайцев. Он рубил снег короткими частыми тычками. Однако от замполита комэск не отставал, хотя вроде бы и не торопился.
Белели снежные наносы и на плоскостях, и на фюзеляжах. Взойдя туда с метлами, старший техник-лейтенант Рябков и ефрейтор Калюжный снимали с валенок галоши. Там требовалась особая сноровка. Ходить по скользкой полированной обшивке в грубой обуви запрещалось, а валенки разъезжались, словно на льду.
Быстрее всех на снегоаврале уставал Шатохин. Его полное лицо пылало. Стирая со лба пот, Лева угрюмо ворчал:
- Через день - на ремень. С ума сойти. Скоро забуду, как в кабине штурвал расположен. Только и летаю, что на "ла-пятых".
Был в годы войны такой истребитель ЛА-5. Хорошая машина, грозная. Мы в шутку называли "ла-пятыми" обыкновенные лопаты.