Холодный туман - Лебеденко Петр Васильевич 6 стр.


- Так держать, лейтенант Ивлев. Так держать до тех пор, пока в небе не останется ни одного фашиста.

Мне бы что-то проговорить в ответ, поблагодарить всех этих славных, людей, а я не мог выдавить из себя ни слова, потому что слезы навертывались на глаза, а что это за слезы, ты милая Полинка, конечно, понимаешь…

Вот так закончился мой первый бой, а потом пошло и пошло, вылеты почти каждый день и даже не по одному разу на день, а по два и даже по три - четыре. Потому что немцы все наглеют и наглеют, и мы просто не можем не ввязываться в драки - нас ведь пока значительно меньше, чем их, хотя и лупим мы этих сволочей как надо, да только и они в долгу не остаются.

И все же должен тебе признаться, что лично я не сбил еще ни одного фашиста. В групповых боях - другое дело. Это когда идет карусель и кто-то атакует, кто-то прикрывает, небо все в приметных трассах, видишь, как задымил и пошел к земле то один "мессер" или "хейнкель", то другой, а кто его срубил - точно, наверное, никто не знает, потом, мол, на земле разберемся. Но вот я не могу сказать, что своими глазами видел, как от моей личной трассы пошел к земле хотя бы один фриц.

Правда, духом не падаю, Микола Череда говорит: "Хватка у тебя что надо, Федор, голову даю наотрез, что через месяца два на фюзеляже твоего "ишачка" нарисуют не одну красную звездочку…"

И я тоже в этом уверен;.

Тоскую по тебе, родная моя Полинка, смертно; чего бы только не отдал, лишь бы увидеть тебя хоть на минутку, увидеть тебя, крепко обнять и поцеловать. Кланяйся всем нашим, всегда твой - Федор.

3

Только просыпается Полинка, и сразу же рука ее тянется под подушку, куда она на ночь кладет письмо своего Федора, извлекает его оттуда и, еще не встав с кровати, начинает снова и снова перечитывать каждую строчку и то смеется, то плачет, то опять смеется - всю ее захлестывает чувство нежности, и думает она только об одном: были бы у нее крылья, снялась бы она сейчас и полетела в те неведомые края, где находится Федор - тоже бы увидеть его хоть на минуту. Хоть на минуту…

Потом, прибрав в комнате и позавтракав, Полинка отправляется поближе к аэродрому - идти туда не более получаса. Широкая взлетная полоса тянется с севера на юг, а в полукилометре от нее начинается тайга. Полинка устраивается под елью или кедрачом и сидит так и час, и два, наблюдая, как взлетают и уходят в небо "ишачки". Там, в небе, летчики имитируют воздушные бои. Полинка знает, как называется каждая фигура высшего пилотажа. Кто-то крутит "бочку", кто-то делает боевой разворот, петлю, иммельман, кто-то срывается в штопор и, будто подбитый, падает к земле, и Полинка, затаив дыхание, смотрит с тревогой: а вдруг летчик не успеет вывести машину из этого штопора? Сердце ее учащенно бьется, Полинка даже чувствует, как кровь стучит в висках, но в это самое время "ишачок" выравнивается и крутой спиралью снова уходит в небо. И Полинка облегченно вздыхает.

А далеко в стороне один самолет на тросе тянет за собой что-то похожее на длинную-длинную грушу, а другой, выполнив какую-то сложную фигуру высшего пилотажа, стремительно приближается к этой "груше" и открывает по ней огонь. Полинке вдруг начинает казаться, что никакая там не "груша", а вражеский истребитель, и летчик, атакующий его, это Федор, и Полинка, вскочив с травы, кричит: "Ближе, ближе подойди, иначе промажешь".

Потом, опомнившись, начинает смеяться: "Ну и дурочка же я, ну и дурочка! Совсем ненормальная".

Уже конец сентября, однако для Сибири стоит необыкновенная теплынь, солнце, пробиваясь сквозь листву деревьев, по-летнему греет землю, молчит дремотная тайга, только где-то неподалеку, невзирая на гул моторов в небе, перекликаются кукушки. "Ку-ку, ку-ку, ку-ку", - прокричит одна и на время умолкнет, но тут же начинает долго, очень долго куковать другая, Полинке хочется спросить: "Кукушка-кукушка, скажи, сколько я буду жить?"

Однако она не спрашивает - боится. А вдруг кукушка вот в это самое мгновение умолкнет, и она, Полинка, начнет переживать, потеряет покой, ей будет казаться, что с ней может случиться какое-нибудь несчастье, а что же тогда будет с Федором?

Нет, ничего она у этих кукушек-прорицательниц спрашивать не станет! Ни к чему это. И без них Полинка прекрасно знает: у них с Федором впереди еще много-много лет счастливой жизни…

Она ложится на теплую мягкую траву и закрывает глаза. Она любит вот так лежать, иногда ни о чем не думая, хотя воспоминания - разве это не думы? Вот же неподалеку отсюда они с Федором прошлой зимой барахтались в снегу, и она говорила ему: "Феденька, научи меня, как мне выразить все, что у меня вот здесь. Научи меня таким словам, чтобы я могла сказать о моей любви к тебе. Все-все сказать, понимаешь?"

Она до сих пор помнит, что он ей тогда ответил. Помнит каждое его слово, будто говорил это только вчера. "Зачем же искать такие слова? Я и так все знаю, Полинка". "Все-все? - спросила она. - Ты уверен в этом? Ты все видишь, все чувствуешь?". "Все вижу и весе чувствую", - ответил он.

А в небе по-прежнему гудят моторы самолетов, кто-то из летчиков крутит "бочку", кто-то выполняет боевой разворот, делает иммельман, срывает машину в штопор, а потом крутой свечой или спиралью снова устремляет ее чуть ли не к самому солнцу. И хотя Полинка лежит с закрытыми глазами, ей кажется, будто все это она видит, и еще кажется, будто в одном из самолетов сидит ее Федор и оттуда, с поднебесной высоты, глядит на нее и улыбается ей.

И она тоже ему улыбается.

Ей очень не хочется возвращаться домой, но возвращаться надо, потому что хозяйка небольшого деревянного домика, где Полинка живет, вдруг занедужила и вот уже третий день не встает с постели, а больше никого около нее нет, и Полинке приходится во всем ей помогать. Марфа Ивановна - так зовут хозяйку - добрейшей души человек, женщина еще не старая, ей чуть за пятьдесят, но уже успела хлебнуть горюшка. Да еще какого!

- Мужа моего тоже Федором зовут, - рассказывала она Полинке. - А может, статься, што говореть тебе надо по-иному: не зовут, а звали. Потому как не знаю - не ведаю, живой он щас иль нету его в живых.

В тридцать восьмом годе это приключилось-то. Кум наш, Кондрат Машенин, - мы с Федором дочку его крестили, - колхозным сторожем работал. Вся охрана на ем держалась: и правление, и коровник, и свинарник, и амбар с зерном - все, значит, колхозное имущество. А он, Кондрат-то один, яко перст божий.

И вот под рождество Христово, в тридцать восьмом годе то было, и случилась беда. Зима в ту пору лютая стояла, пурга за пургой, а за ней мороз под сорок, а то и поболе бывало, вот как в ту ночь под рождество. Ну, Кондрат, от лютой стужи прятамшись, завернул опосля обхода володений своих в правление, разжег печку, пригрелся, да заснул. Сколько спал кум наш, неведомо, может, час, может, три, а проснувшись, в оконце увидал вроде как зарю небывалой яркости. Вышел поглядеть - и ахнул: горел коровник. Как был Кондрат без шапки и без кожушка своего, побежал на огонь. Царь небесный, што там сотворялось! Огонь клокочет, коровы ревут, дым кругом… Сбил Кондрат топором замок на дверях коровника, освободил, значит, животных, да не всех: двух коровенок да двух бычков годовалых не сумел спасти - сгорели.

Ну, суд, конечно. Как, мол, коровник загорелся? Кто его поджег Почему сторож ничего не знает, почему спал, не ходил с ружжом по володениям? Соучастник вредительства? Не иначе! А посему - десять годков тюрьмы, пущай посидит да подумает, как дальше жить-существовать будет…

Вот таки дела, понимаешь. Посадили Кондрата на ночь в амбар, завтра, мол, по этапу отправим. Только утром открыли амбар тот, а Кондрата и след простыл. Туда, сюда, в тайгу заглянули, по заимкам пошастали - нигде нету. Сгинул вроде человек. Пропал. И неделя прошла, и другая минула - нету…

И вот как-то ночью слышим мы с Федором - Гром, собака наша, как зальется, как зальется, ну вроде стая волков на Грома - напасть желат. Федор за ружжо да во двор. Вышел, бает мне потом, а под дверью человек лежит, жалобно стонет, весь в снегу и почти не шевелится. Поднял его под мышки Федор - и в хату. Глядим на того человека и глазам своим не верим. Матушка, царица небесная, да это ж кум наш Кондрат Машенин, щеки и нос черные, обмороженные значит, а в глазах - и страх, и тоска, и вроде моленье такое: спасите, дескать, от погибели, не чужие ж мы…

Раздели мы его, самогонкой растерли, горячих щей налила я ему, вот они очухался. И просит: "не выгоняйте, Бога ради, отсижусь у вас десяток дней, потом куда-нибудь подамся. В городишко какой ни на есть уйду, пристроюсь, а там видно будет".

Федор говорит ему:

- Эх, Кондрат, зря ж ты, все-таки, в бега ударился. Свершил ты преступленье и по-божески наказанье должен понести. Да и нас с Марфой во грех не вводи, нас ведь тоже к ответственности притянут.

Вот так сказал ему Федор, а Кондрат в слезы.

- Дак ведь погибну я в тюрьмах тех, десять годов это ж не десять ден, кончится моя там жизня…

Глядим мы на него с Федором и размышляем. Жалось к нему в души наши насквозь проникла, я, к примеру, глядя на него, тоже заплакала, Анютку, дочку его, котору мы с Федором крестили, вспомнила, и совсем все во мне защемило. И говорю Федору:

- А коль выгоним мы щас Кондрата, разве ж меньший грех на душу возьмем? Сгинет человек, мы с тобой, Федя, всю жизнь печалиться будем.

Подумал-подумал Федор и говорит:

- Эх, была не была, пускай по-вашему получатца. Пересиди, кум, десяток ден, а потом иди свою долю ищи…

Марфа Ивановна рассказывала медленно, часто останавливалась, надолго умолкая, словно к чему-то прислушиваясь. Потом, будто отогнав от себя нелегкие свои думы, продолжала:

- А через шесть ден, к вечеру уже дело шло, приходит к нам милиционер и говорит Федору:

- Был ты, Федор, честным человеком, а кем стал? Кем стал, спрашиваю? Преступником ты стал, Федор, потому как украваешь злостного же преступника. Понимашь, о чем я тебе толкую? Или не понимать?

Ну, молчит Федор, белый, как стенка, стоит перед милиционером, догадался, значит, што случаем увидал кто-то Кондрата и выдал властям.

А милиционер продолжат:.

- И за укрывательство злостного преступника ты, Федор, понесешь большое наказанье, а потому сразу выкладывай, где прячешь Кондрата. А не скажешь, хуже тебе будет.

Кондрат-то Машенин в спаленке в это время сидел, да все и слыхал. И вот видим мы, выходит он из спаленки, тож белый, как стенка, и говорит милиционеру:

- Вот он я, Кондрат Машенин, и не добровольно укрывал меня Федор, а по моему приказанью, потому как пригрозил я ему, што если выдаст он меня, то подкуплю человека и сожгет тот человек весь дом Федора. А теперь забирай меня, на том дело и покончим…

И опять надолго умолкает Марфа Ивановна, опять будто отгоняет от себя непрошенные мысли, затем продолжает:

- Вот ты скажи мне, дочка, как оно в жизни так получатца? Непутевый ведь человек Кондрат Машенин, а совесть в нем, значит, не покрыта коростой? Знал же он, што своими словами насчет угрозы Федору еще большую ношу на себя взваливает, а пошел на это. Пошел, слышь, безо всякого принуждения. Можешь объяснить такое?

- Что дальше-то было? - спросила тогда Полинка.

- А дальше такое было. Как начался новый суд, Федор на том суде и говорит: "Напраслину, граждане судьи, наговариват на себя Кондрат. Никакой угрозы он мне не высказывал, а укрыл я его по своей доброй воле, потому как жалко мне его стало. Виноват-то он виноват, дак все же не враг он нашему советскому народу, нету в нем ничего вражеского, а преступленье свое он совершил без злого умыслу. И ежели можно, то продадим мы с Машениным и дома свои, и все, што имеем, для возмещенья убытку колхоза…"

Ну, удалились судьи на совещанье, потом возвращаются и читают приговор, а в приговоре том говорится, што Кондрату Машенину за побег добавляется еще два года, а Федору моему за укрывательство злостного преступника приговаривается шесть годов заключенья. И угнали их обоих по этапу, и с тех пор, дочка, ни одной весточки ни от одного, ни от другого не было и нету… Сохрани их, матушка царица небесная, ежли они еще живые, а нету их на свете, так прости им грехи тяжкие и прими в царствие свое небесное…

4

Часто, часто вспоминала Полинка рассказ Марфы Ивановны, теснились в ее голове разные, не похожие друг на друга мысли. То проникалась она к мужу Марфы Ивановны и к Кондрату Машенину сочувствием, то вспыхивала острая к ним вражда, которая, правда, быстро угасала. Ну, размышляла она, виноваты люди, слов нет, но зачем же такая тяжкая кара, зачем такая жестокость?

Особенно болела душа у Полинки, когда приходила к Марфе Ивановне крестная ее дочь Анютка, худенькая, забитая, затурканная девчушка лет десяти, с такой тоской в глазах, что смотреть в них было страшно… "Меня в школе вредительницей называют, - говорила она, кулачками вытирая слезы. - Грозятся из школы выгнать. Мамку уже из колхоза выгнали, дом у нас отобрали, у деда мы теперь живем. А дед ахти какой злой, каждой коркой хлеба попрекает. "Дармоеды, - говорит, - нахлебники явились на мою голову", А мы не дармоеды. Мамка с утра до вечера по хозяйству его работает, я тоже помогаю, да силушек у меня мало. Нагнусь с тряпкой полы помыть, а голова как закружится, хоть помирай…"

Марфа Ивановна не раз предлагала матери Анютки: "Переходите ко мне жить, вместе будет беду бедовать". Но та не соглашалась. И так, дескать, по нашей вине ты, Марфа, горе мыкаешь, а тут еще мы…

Полинка немало удивилась, когда войдя в дом, увидела Марфу Ивановну на ногах. Пошатываясь еще от слабости, та ходила по комнате и тряпкой, намотанной на длинную палку, подтирала пол. Потом села на табуретку, вздохнула.

- Еще маленечко, и совсем в себя приду. Бог миловал, отступила болезнь моя, легше мне стало.

- Полежали бы еще денек-второй, - посоветовала Полинка. - А то как бы хуже не было.

- Нельзя, дочка, - ответила Марфа Ивановна. - Человек должон от недугов своих обороняться, как от врагов лютых. Не будешь обороняться, они тебя скрутят так, што и дыхнуть не дадут. И в писании, слышь, записано: "И пока ходите вы по земле нашей грешной, носите свою ношу без жалоб и стенаний, и от бренного своего тела гоните прочь хворости разные, дабы не разъедали они ни тело ваше, ни душу…" Вот так-то, дочка. Оно даже зверь лесной завсегда старатца на ногах болезни перенести, потому как инстинкт ему подсказывает: ляжешь надолго, потом не встанешь.

С минуту всего лишь посидела Марфа Ивановна, затем встала, начала на стол накрывать.

- Пообедаем, што Бог послал, Полинка. Да и наливочки выпьем сладенькой, в честь моего выздоровленья. Сама ту наливочку из бруснички делала, крепость телу она придает. От Феденьки твоего ничего нету? За него мы тоже выпьем с тобой по глоточку, пускай хранит его на земле и на небе матушка наша, царица небесная. Бают люди, тяжко нашим воинам приходится в битвах с ворогом, да ты дочка, не держи сомненья: выдюжат люди русские, и вернется твой Феденька живым и здоровым. - Трижды перекрестилась Марфа Ивановна, подойдя к иконе, вздохнула: - Бог даст, и Федор мой вернется…

"17 октября 1941 г. Милая моя Полинка!

Думаю, что это мое письмо ты получишь быстро, потому как несколько летчиков нашего полка летят на "Дугласе" за новыми машинами, и получать они их будут не так далеко от городишка, в котором ты живешь с Марфой Ивановной. Оттуда они и отправят тебе это письмо.

Идут тяжелые бои, Полинка, и на земле, и в воздухе. Немцы занимают один населенный пункт за другим, жгут села и города, тысячи наших беженцев бредут по дорогам в глубь России, и кажется, будто началось великое переселение народов. Страшно на все это смотреть, страшно и больно. Мы ведь думали как? Вот если начнется война, то бить мы будем своих врагов на их территории, и ни одного из них не пустим на свою землю. Помнишь песню: "Чужой земли мы не хотим не пяди, но и своей вершка не отдадим!"

А получается совсем не так. Не успели мы перебазироваться на аэродром восточнее прежнего, не успели сделать двух-трех боевых вылетов, как тут же поступает очередной приказ: "немцы снова прорвали оборону, и надо срочно перелетать на другой аэродром".

Я вот написал тебе: "страшно и больно на все это смотреть…" Но ты не думай, Полинка, будто мы тут запаниковали и готовы поднять лапки кверху. Микола Череда, с которым я по-прежнему летаю в паре, говорит: "ничего, мы этим гадам еще покажем, дайте нам только развернуться…"

Я тоже так думаю. Немцы ведь уже немало повоевали в Европе, поднакопили опыт, а мы только начали. Придет, придет и на нашу улицу праздник…

А теперь о себе. В прошлом письме я писал тебе, что лично не сбил еще ни одного фрица. И переживал от этого не знаю как. Теперь уже совсем не то, милая женушка. Теперь мне не стыдно смотреть людям в глаза: на моем личном счету уже три сбитых фрица, а как это произошло, я тебе сейчас опишу.

В первый раз произошло это 23 сентября, через два дня после того как я написал тебе первое письмо… Погода вдруг резко изменилась, тучи ушли, небо просветлело, и наши механики побежали к своим машинам. Всем было ясно, что через час-два, а то и меньше, эскадрилью поднимут в воздух. Но случилось это еще раньше. Мы сидели в столовой, доедая свой завтрак, болтали о том о сем, но вот вбегает в столовую авиатехник и кричит:

- Товарищи летчики, приказ - по самолетам!

Подхватывая шлемы и планшеты, мы помчались на аэродром.

Выстроились, ждем командира эскадрильи Булатова. Он прибежал бегом, на ходу отстегивая от ремня свой шлем и вытаскивая из планшетки карту. Даже забыв поздороваться, говорит:

- Все ко мне!

Разложил карту на крыле истребителя, ткнул в нее пальцем:

- Вот тут. По данным разведки, немцы намерены нанести мощный бомбовой удар по Белополью и потом бросить туда крупную танковую группу. Наша задача, как и задача всех эскадрилий полка, встретить немецкие бомбардировщики и истребители на подходе к Белополью и вступить с ними в бой. Предупреждаю, товарищи летчики, бои предстоят тяжелые, думаю, что немцев будет в полтора-два раза больше, чем нас. Но… - Он вновь свернул карту, сунул ее в планшетку, улыбнулся: - Нам ли к этому привыкать! Эскадрилью поведу я сам. В случае чего меня заменит командир звена Армен Саакян. Итак - по самолетам.

Мы вылетели через пять-шесть минут. К Белополью подлетели в тот самый миг, когда "юнкерсы" уже готовились нанести первый удар. Как обычно, они выстроились в кильватер и одна из девяток стала выходить на цель. И тут мы услыхали в шлемофонах голос командира полка: "Эскадрилья Булатова атакует бомбовозы, эскадрильям Черемухова и Нестерова вступить в бои с истребителями противника!"

А потом - Микола Череда: "Федор, атакуем последнюю тройку!"

На этот раз он не приказывал, как обычно: "Прикрой, я атакую". Нет, он сказал "атакуем". И я понял, что мне самому надо выбирать одного "юнкерса" из последней тройки и срубить его во что бы то ни стало.

Я видел, что Череда нацелился на замыкающего. "Юнкерсы" летели близко друг к другу, почти крыло в крыло. И ихние стрелки сразу же открыли по нам бешеный огонь. Ты бы видела, Полинка, эту картину. Море, целое море огня, казалось, не осталось в небе ни одного дюйма, который бы не простреливался немцами. А Микола Череда… Господи, что это за человек, Микола Череда! Ведь один снаряд из пушки, одна даже короткая трасса могла в короткое время оборвать его жизнь, а Микола кричит в мой шлемофон: "Не дрейфь, Федька, это они смалят от страха, небось наложили уже в штаны!" И смеется…

Назад Дальше