Я постарался, чтобы мое восхищение красотой малышки, которая выглядела всего-навсего как младенец, прозвучало искренне, и тут пришел имам.
В то время наш имам был в самом расцвете. Лет сорока пяти, очень подвижный и энергичный, с длинной и хорошо расчесанной седеющей бородой, с зоркими черными птичьими глазами и горбатым арабским носом. У него сохранились почти все зубы, а на тонкогубом рте нижняя губа чуть оттопыривалась. Он два раза совершал хадж и потому был дважды ходжа, учился в медресе в Стамбуле, где изучал традиции Сунны. Знал наизусть весь Коран, и потому был не просто ходжа, а хафиз. Больше того: словно всего этого мало, он добился посвящения в четырех, кажется, братствах суфистов и стал тем, кто уж точно возвратится к Аллаху и с Ним сольется. В общем, ходжа был невероятно ученым и знал больше арабских и персидских слов, чем все арабы и персы вместе взятые. Иногда не поймешь, чего он говорит. Или толкнет речь минут на пять, перемежая ее всякими "несмотря на", "однако", "тем не менее" и "с другой стороны", и до последнего слова не догадаешься, к чему он клонит. Вот вам преимущества образования.
Никто не понимал, почему ходжа предпочел быть простым имамом, когда мог стать судьей, муллой или ученым. Говорили, он нахватался идей, которые не нравились закоснелым мудрецам старой школы, но я считаю, что он выбрал простую должность имама, чтобы побольше копаться в земле. Имам был заядлым огородником.
Звали ходжу Абдулхамид, и в его жизни были две большие радости: жена и лошадь, хотя неизвестно, кого он ценил больше. Что касается жены, имам любил историю о ходже Насреддине, которого спросили, когда наступит конец света. Ходжа ответил: "Конец света произойдет дважды. Сначала - когда умрет моя жена, а потом - когда скончаюсь я сам". Не могу сказать, что я знал жену имама - она родом из других мест. В те дни обычай запрещал справляться даже о здоровье жены и любых родственниц мужчины, и потому о них никто ничего не знал, если только мужчина сам не рассказывал. Теперь многое переменилось, но не все к лучшему. Нынче женщины не скрывают лицо под чаршафом, и мужчина, женатый на уродине, не может хвастаться ее красотой в кофейнях. Вот христианки всегда ходили с открытыми лицами, и у их мужей не было никакой возможности приврать, а многие христианские девушки так и не стали невестами.
Кобыла имама по кличке Нилёфер была поразительно красивой серебристой масти, и он ее очень холил. Начищал латунное подперсье с выгравированными стихами Корана. Вплетал в гриву зеленые ленты с медными колокольчиками. У кочевников, направлявшихся в горы Бей, купил высокое роскошное седло. Имам купал и выскребал лошадь, смазывал душистыми маслами, чтобы отпугивать насекомых. Часто можно было видеть, как он одной рукой обнимает ее за шею, а другой поглаживает бархатистые ноздри и нашептывает в ухо ласковые слова. В результате кобыла вела себя капризно и взбалмошно, как черкесская наложница, но сердце замирало, когда имам в белом тюрбане, намотанном поверх фески, и развевающемся зеленом плаще скакал на ней легким галопом. Наездник он был достойный наших предков, пришедших с востока. Говорят, мужчина больше всего мужчина, когда он верхом на жене или на лошади.
И вот, стало быть, имам вдруг появился в доме, разулся, как все, в дверях и прошел в комнату в своей обычной решительной и горделивой манере.
- Селям алейкум, - приветствовал он всех, а мы тотчас хором ответили:
- Алейкум селям.
Естественно, имам пришел по той же причине, что и остальные: принес гостинец и захотел взглянуть на красивое дитя. Он поднял девочку и внимательно всмотрелся в ее лицо, будто читая в нем некое предсказание. Потом довольно вздохнул и произнес первые строки Корана. Я их узнал, потому что сам некогда учил, хоть и не знаю арабского. Потом имам положил Филотею на кровать, поднес ее ручку к губам и поцеловал. После мать обнаружила на правой ручке младенца малиновое пятнышко - как раз в том месте, утверждала она, куда губами приложился имам. Видите, даже христиане верили, что имам - святой. Действительно, он обладал поистине святым терпением, поскольку ничего не предпринимал против лишенных разумения и почтительности безмозглых грубиянов-христиан, которые в знак презрения швыряли в него лимонной кожурой и тотчас прятались, чтобы их не узнали. Имам мог добиться, чтобы их повесили, но наказывал по-другому - не обращал внимания. Мудрый человек, он знал: самая страшная кара - когда тебя не замечают.
Перед уходом имам сказал:
- Пусть это дитя принесет вам счастье.
Потом сел на серебристую кобылу и уехал. На седле трепетали зеленые ленты, а в поводьях позвякивали медные колокольчики.
- Интересно, что он разглядел? - спросил Харитос. Я пожал плечами. Возможно, имама посетила та же мысль, что и меня: все рождается, дабы умереть.
В комнату набилось полно народу; все густо дымили кальянами и ужасно шумели, чтобы отпугнуть злых духов. Я терпеть не могу дым и грохот, а потому прокричал Харитосу в ухо:
- Пожалуй, пойду! Дел много, надо еще глину замесить! Сделаю тебе в подарок кувшин для воды! - Припомнив, я добавил: - Но сначала привяжу два лоскутка к сосне.
В городе уже кипела жизнь, а я булыжными мостовыми, столь узкими, что еле-еле ослик пройдет, потащился на холм. Похоже, город наш заложили еще до изобретения телеги. Кто его знает, когда это произошло. И вот я проталкивался между женщин с кувшинами на голове, обходил собак, нагло дрыхнувших под шум и гам, огибал лоточников, торговцев, нищих и ремесленников, перешагивал через ноги попрошаек, чье единственное предназначение на свете - очищать души тех, кто поддерживает в них жизнь милостыней, увековечивающей их праздность. Попрошайки тянули руки, но глаз не поднимали; считалось, будет лучше для всех, если подачка останется безвестной. Я дошел до своей гончарни и взял тряпку, которой обтирал круг в конце рабочего дня.
Пять красных сосен росли рядышком на полдороге к вершине утеса, неподалеку от места, где добывалась известь для раствора. Казалось, эти великолепные деревья с толстой корой и раскидистыми ветвями стремятся одарить своей тенью всех нас, живущих внизу. Порой я люблю сочинять поговорки, и, когда смотрел на ветки, на ум пришла вот такая: "Того, кто ищет тени под сосной, голуби обгадят". На деревьях обитало с дюжину маленьких серых голубей с черным кольцом на горле, очень милых, но обильно гадивших. В жизни хорошее всегда соседствует с неприятным.
На нижних ветках сплошь висели лоскутки - желания всего города за долгие годы, и найти свободное место для своего лоскута было совсем непросто. Если желание исполнялось, загадавший иногда забирал лоскуток, чтобы использовать для новой просьбы. По-моему, это говорит о душевной мелочности: совсем не трудно ведь найти другую тряпицу.
В те дни я был еще довольно молод, мог проворно залезть на дерево, и потому добрался до верхушки самой высокой сосны, где лоскуток мой трепетал бы на ветру, как корабельный вымпел. Солнце уже припекало, от коры пахло смолой. Ладони почернели от вязкой липучки, как всегда бывает, когда лезешь на сосну. Сначала это раздражало, но потом я сообразил, что руки очистятся, едва сяду за гончарный круг. Подул ветерок, и я пониже натянул тюрбан. В пруду у разрушенной церкви играли ребятишки. Наверняка мучили лягушек.
Сидя на дереве, я загадал желания для Филотеи и полюбовался городом. Когда смотришь на него сверху, особенно на красивую мечеть и церковь, понимаешь, что есть в жизни какое-то волшебство. Я любил прийти ранним вечером на вершину утеса, где кончается земля и начинается море, посмотреть на сверкающий под алым светом золотой купол мечети и дым очагов, доносящий восхитительный запах жареного мяса.
Спускаясь с дерева, я взял четыре голубиных яйца, надеясь, что они отложены недавно; пусть жена приготовит по одному для моих сыновей.
Вспоминаю рождение Филотеи и поражаюсь: в первый и единственный раз на моей памяти поднялась такая кутерьма из-за появления на свет девочки.
3. Мустафа Кемаль (1)
Далеко от Эскибахче и Додеканеса, за Эгейским морем рождается человек Судьбы. Это происходит за девятнадцать лет до рождения Филотеи, в 1881 году по григорианскому календарю, и вот она, ирония европейской истории: Македония дарит миру величайшего турка, как некогда подарила самого знаменитого греческого завоевателя.
В 1881 году Македония - дом для влахов , греков, болгар, турок, сербов, славонцев и албанцев. В Салониках, где рождается ребенок, проживают также "франки" многих европейских наций и обитает огромная колония евреев, чьи предки бежали от гонений из Испании. Половина этих евреев исповедует ислам, поскольку их древних родичей разочаровали неудачи самопального мессии в семнадцатом веке. Правда, к концу Второй мировой войны евреев в Салониках не останется - уничтоженные фашистами, они сгинут вместе со своим чудным староиспанским языком.
Ребенок приходит в мир, где уже давно посеяны семена фашизма, ждавшие лишь проливного дождя. Растревоженные Австро-Венгрией и Россией, разные народы Балкан и Ближнего Востока отрекаются от долгого совместного существования и взаимозависимости. Смутьяны-идеологи выдвигают доктрины отделения и превосходства над другими нациями. Звучат лозунги: "Сербия для сербов, Болгария для болгар, Греция для греков, турок и евреев вон!" Нации перемешивались веками, но никто не задумывается, что представляет собой серб, македонец, болгарин или грек в чистом виде. Довольно того, что находятся приспособленцы, которые называют себя освободителями и борцами за свободу, но используют идеи, чтобы стать бандитами и местными героями в войне всех против всех. Мустафа приходит в мир, где стремительно рушатся закон и порядок, где грабить выгоднее, чем работать, где искусство сохранения мира становится все невозможнее, а человеческая терпимость все незначительнее.
Двор его родного дома, классически разделенного на мужскую и женскую половины, окружен высокими стенами. Окна первого этажа забраны железными решетками, на втором - затянуты сеткой. За розовыми стенами светловолосая, голубоглазая Зюбейде, непоколебимая мусульманка старой веры, с последним мучительным криком выталкивает в мир дитя Судьбы; отец, лесоторговец, таможенник и управляющий Благого фонда, склоняется над ребенком и, когда перерезают пуповину, шепчет его имя. Младенца нарекают Мустафой, что значит Избранный.
4. я филотея (1)
я филотея и мине шесть все гаварят кака кросивая девачка а я так и радилась и превыкла што я кросивше всех но ни хвастаюс севодня видила ибрагима он шол за мной а мине нильзя на нево сматреть я пошла с дросулой она совсем некросивая но всеравно она моя падруга а ибрагим играл с каратавуком и мехметчиком они дудели в свестульки и изабражали птичек а ибрагим сказал када мы вырастем мы паженимся и я сказала да можетбыть и он дал мине перышко и рокушку улитки и розывый камушек с узором и он каснулся моей руки а зафтра мы будим кушать галубей у меня будут имянины и я найду в церкофь с иконой моево свитого и аставлю ее там на всю ноч са свичами
5. В ссылке на Кефалонии Дросула вспоминает Филотею
Филотея была моей лучшей подругой, хоть она уродилась красавицей, а я таким страшилищем. Мы родились примерно в одно время, только она появилась на свет, а я во мрак. Она была подобна вечерней звезде, а я - клопу.
К старости память выкидывает разные фокусы. Иногда не могу вспомнить, чего делала пять минут назад или куда девала очищенную луковицу, но помню, что со мной происходило в семь лет, да так ясно, будто я опять девочка. Я вот заметила: порой кажется, что вспоминаешь то, что собственными глазами видела, а на самом деле тебе так часто об этом говорили, и ты так много об этом думала, что вроде как сама помнишь, а оно вовсе не так. Я чего хочу сказать: хоть Филотея и была моей лучшей подругой, мне уже не отделить свои воспоминания от всех историй, которые про нее рассказывали.
Понимаю, глупо утверждать, что какой-то человек особенный, мол, его Бог отметил, когда на свете живут сотни миллионов людей, а сколько уже померло и забыто, и все они, наверное, были для кого-то особенные, только я все равно думаю, что Филотеи коснулся ангел, а вам ведь совсем не важно, говорю я правду или выдумываю. Я просто старуха, а вы сами знаете, какие они: всё копошатся в своих воспоминаниях и вздыхают по старым денькам, которые уже никогда не вернутся. Так что не обращайте на меня внимания.
Помнится, я много раз слышала, как ходжа Абдулхамид, наш имам, пришел к Филотее, когда она родилась, поцеловал ей руку и оставил на ней святой след. Не помню точно, видела я этот след или нет, но, кажется, видела. Вроде бы такая красная клякса, они еще у некоторых на лицах бывают.
А чего это вы так скривились и плюнули? Потому что я упомянула имама? Зачем это я турка вспомянула? Вы сначала подумайте, а потом уж плюйтесь. Может, я теперь и греческой нации, но тогда-то была настоящая турчанка, и этого не стыжусь, я не одна такая, тут полно людей вроде меня, что перебрались из Анатолии, потому что у них не было выбора. А вы знаете, что я даже по-гречески не говорила, когда сюда приехала? Мне и сейчас еще сны снятся на турецком. Я тут оказалась, потому что христиан изгнали и всех нас посчитали греками. Те, кто правит миром, ничегошеньки не понимают, как все на самом деле запутано. Вот меня называют турчанкой и думают, что оскорбляют, но здесь лишь полправды, и мне нечего стыдиться. Когда я только приехала, меня обзывали "туркой", вовсе не ласково, лезли вперед меня, отталкивали и сквозь зубы бранились, когда я проходила мимо. Понимаете, я не такая, как вы. Вам с детства вдолбили, что все турки - дьяволы, но вы же с турками никогда не встречались, да, наверное, и не встретитесь, вы ни черта в этом не смыслите, все беды и происходят из-за таких невежд, как вы. Так что нечего плеваться, когда я говорю про имама, да, он турок и святой, а если вам это не по нраву, я могу поговорить с кем-нибудь другим, в ком разумения побольше. Вот что еще я вам скажу, и мне плевать, нравится вам это или нет: пока сюда не перебрались толковые христиане с Малой Азии, вы тут жили как собаки и ни черта не соображали; на острове-то никого уж почти не оставалось, потому что весь мало-мальски смышленый люд убрался отсюда, и я не потерплю плевков, когда говорю про имама. Но раз уж мы об этом заговорили, напомню вам кое-что, чего вы, наверное, и знать не желаете: за сотни лет ига турки не причинили нам и десятой доли того зла, что греки сотворили друг другу в гражданской войне, а уж я, поверьте, об этом знаю.
Ну вот, разволновалась. Однажды какой-нибудь дурак доведет меня до сердечного припадка. Я ведь рассказывала про свою лучшую подругу Филотею.
Я считала ее избранной. Я прожила хорошую жизнь, хоть потеряла мужа и единственного сына, но я не ропщу на Господа, просто думаю, что все причитавшееся мне он отдал Филотее, а для меня оставил обглоданные кости. Я зла не держала, потому что была очарована ее прелестью, и даже сейчас, когда я дряхлая старуха, все равно благодарна, что Филотея жила на свете.
Она была тщеславной и манерной, чувствительной, переменчивой и вспыльчивой, но в то же время отзывчивой, доброй, ранимой и умной. Я любила свою подругу всем сердцем, потому что даже недостатки у нее были прелестные и забавные. Я таскалась за ней повсюду, как верная собачонка, и не стыдилась этого, как и Ибрагим, который влюбился в нее с самого дня их рождения. Помню, он ухаживал за ней с малолетства, а такое нечасто бывает, и они обручились, хоть и были разной веры. Такое случается, и не верьте, когда говорят, что это невозможно.
Если не врут, Филотея уже родилась красавицей. Говорят, имам назвал ее прелестнейшим христианским дитем, каких видел город. Рассказывают, глаза у нее были темные, как колодезная вода, они будто затягивали тех, кто склонялся над колыбелью и в них заглядывал. Вот взять моего отца. Чего скрывать, такую скотину и пьяницу и любить-то не за что, но даже он рассказывал: "Я заглянул в ее глаза и впервые в жизни побоялся Бога. У нее глазища, как будто человек долго жил и многое повидал. Прямо ангельские - я как увидел, сразу о смерти задумался. Пошел и выпил лимонной ракы, чтоб избавиться от мыслей, а потом решил помолиться в церкви, но, сам не знаю почему, грохнулся на паперти и не смог подняться. Лежал долго, собаки лизали мне лицо, наконец очухался, вошел в храм и поцеловал икону Богоматери Великой Панагии Сладколобзающей". Вот что рассказывал отец, а уж он был законченный пропойца, и матушка прокляла день, когда вышла за него. Бывало, разыщет его в кабаке и башмаком гонит домой, как барана. Мать говорила, он вправду напился в тот день и свалился у церкви, а священник, отец Христофор, попросил двух парней оттащить его домой. Думаю, папаша бы напился, даже если б не увидал Филотею, он и без красивых младенцев пьянствовал каждый божий день.
У Филотеи были очень темные глаза. Карие, почти черные, даже зрачки не видны, и потому никто не знал, что она чувствует. Обычно глаза говорят больше, чем слова, но в ее глазах я ничего не могла прочесть. Приходилось во всем верить ей на слово, потому что по этим черным глазищам не разберешь, говорит она правду или врет, злится сейчас на меня или нет, радуется или грустит. Однажды я ей об этом сказала. Нам было лет по пятнадцать, шел второй год войны с франками, и всех парней отправили в Галлиполи или в трудовые батальоны. Филотея побежала в дом смотреться в зеркало. Вышла через полчаса, ужасно расстроенная, и растерянно сказала: "Дросулаки, ты говоришь правду. Я сама себя не понимаю". Из-за этого с ней бывало трудно общаться, потому что слова - всего лишь пар души.
Еще у нее были чудесные волосы. Не знаю, правда ли это, но говорили, что она уже родилась с шапкой густых черных волос, их было много, как рыбацких сетей на причале в Аргостоли, как овец на холме, как будто конские хвосты вместе связали. Рассказывают, когда Филотее впервые вымыли голову, бабушка заплела ей косу и трижды обернула вокруг головы. А что, такое бывает.
Хорошо помню ее кожу, такую нежную и тонкую. Ей было лет шесть, она держала ручку против света, и тогда просвечивали все ее косточки и жилки. Мехметчик с Каратавуком (кажется, про них я вам не рассказывала) и Ибрагим все просили: "Филотея, Филотея, подними ручки на солнце, мы хотим посмотреть, посмотреть хотим!" Она поднимала ручки против солнца, и мальчишкам дурно становилось; вот уж странно, если вспомнить, что в маленьком склепе за церковью было полно костей наших предков, земли-то не имелось для погребения, а очень ее не хватало, у нас ведь обычай - хоронить. Наверное, страшнее видеть кости у живого, никак этого не ожидаешь. Я часто думаю о тех костях в склепе и о том, как мы их забрали, покидая Анатолию, которую любили так сильно, что, наверное, вечно будем по ней горевать.