Но дело не только в волосах, коже и глазах Филотеи, в ней была не просто красота. Знаете, мой папаша, хоть и пьяница, был прав, когда сказал, что смотришь на нее - и думаешь о смерти. Посмотришь на Филотею и вспомнишь ужасную истину: все ветшает и пропадает. Понимаете, прекрасное драгоценно, и чем оно красивее, тем больнее, что оно исчезнет, а чем сильнее наша боль от красоты, тем больше мы любим земную жизнь, и чем крепче эта любовь, тем горше печаль, что жизнь просочится сквозь пальцы, подобно размолотой соли, или ее раздует ветром, или смоет дождем. Я-то уродина. И всегда была такой. Умри я молодой, никто бы не сказал: "Ох, как обеднел свет!", но попасть под чары Филотеи означало получить урок от смерти.
Я родилась страхолюдиной и до замужества была не богаче козы. У нас тогда ходило доброе пожелание: "Да родятся у тебя одни сыновья, и пусть все твои овцы будут самками!" и проклятье: "Чтоб у тебя только дочери родились, а все овцы были баранами!" Мать как-то рассказывала, что при моем рождении отец взбеленился и плюнул на нее, когда она еще в изнеможении лежала на диване, - мол, навязала ему еще одну дочь, от которой надо будет избавляться с приданым.
Мне не досталось ни прелестей, ни обаяния, но я до сих пор благодарна Господу за несколько лет с мужем, который любил меня, пока не утонул. Знаете, мне повезло, потому что на мою долю выпало много нежности, уважения и бескорыстной любви. Я счастливее Филотеи, чье совершенство было несчастьем, ведь она никогда не знала покоя.
И вот еще о чем я думаю: будь Филотея жива, она бы сейчас превратилась в старую каргу вроде меня, и мы бы мало чем различались. Странная мысль. До чего Бог жесток. Собаке сгодятся любые старые кости, а земля с жадностью поглотит всякого мертвеца.
Порой я грущу по лучшей подруге юности и думаю об остальных утратах. Я лишилась своей семьи, своего города, языка и земли. Наверное, единственный способ быть счастливым в чужом краю, который кто-то назначил тебе домом, - забыть не только все плохое, но и очень славное. Хорошо, когда забывается дурное, это понятно. Но иногда нужно забыть и все чудесное, прекрасное, иначе сгложет тоска, что его больше нет. Оно ушло безвозвратно, как моя мать, моя Анатолия, мой сын, который превратился в злодея и утонул, и дорогой мой муж, тоже погибший в море, и все сгинувшие на войне.
Я понимаю, что все это, все мои горести и воспоминания исчезнут, словно их и не было никогда. Я спрашиваю себя: зачем Бог все сотворил лишь для того, чтобы оно ушло? Зачем он дарит нам сад и запускает в него змею? Есть ли хоть в чем-то смысл, раз все канет в забвение?
Теперь я старуха. Дряхлая и бесполезная. Всю жизнь я раздумывала над этими вещами. Мои плоть и кости уже не те, что были раньше. В молодости казалось, что душа и тело едины. Я же помню, они ничем не отличались. Когда мне требовалось подняться по лестнице, ноги просто шли, и все. А сейчас, если нужно подняться на несколько ступенек, я говорю ногам: "Шевелитесь, ради святого Герасима, шевелитесь!" И они медленно двигаются, а я останавливаюсь отдышаться, потому что грудь теснит и сердце тщетно трепыхается, как последняя оголодавшая бабочка, и тогда я на собственном опыте понимаю, что душа - не тело, а просто обитает в нем.
Знаете, во мне по-прежнему живет душа двадцатилетней девушки-певуньи, когда во сне я бегу встречать мужа, который невредимым вернулся с моря, или обнимаю милую Филотею, встретив ее на улице, и эта душа бунтует против тюрьмы моего тела, она будто куколка, что готова прорваться из кокона и, освободившись от скорлупы, страстно желает возродиться в раю, где можно коснуться золотой каймы одеяния милосердной, благословенной и всесвятой Богоматери, а это все равно что окунуться в воду после путешествия в жаркий день.
И если я заново рожусь на небесах, чего, наверное, не заслуживаю, тогда, может, все мои сомнения разрешатся. Раз я все еще помню тех, кого любила, значит, я жила не напрасно, иначе какой же смысл, если все забыто?
Я всего лишь старуха на чужбине, неученая, само уродство, но если б можно было разорвать руками грудь, я бы показала, каким огромным стало мое сердце от любви, горя и памяти.
6. Мустафа Кемаль (2)
Далеко от Эскибахче и Додеканеса, за Эгейским морем растет Мустафа. Его назвали в честь дяди, которого в детстве по неосторожности убил отец Мустафы. Ребенку поет песни негритянская нянька, чьи предки были рабами.
Семья переезжает к горе Олимп, где Али Ризе-эфенди - отцу, который служит таможенником на новой границе с Грецией, - приходит идея заняться лесоторговлей.
Мать Мустафы Зюбейде хочет, чтобы мальчик выучил наизусть Коран и стал хафизом. Она считает, он должен совершить паломничество в Мекку и стать ходжой. Мать хочет отдать сына в религиозную школу, а прогрессивный и либеральный Али Риза желает записать его в современную школу Шемси-эфенди. Побеждает Зюбейде, и мальчика принимают в религиозную школу, куда, приветствуемый криками новых однокашников, он прибывает с золоченой тростью и в белых одеждах, шитых золотом.
Здесь будут посеяны первые семена его пожизненного отвращения к религии вообще и исламу в частности. Изучение арабского языка он считает бессмысленной глупостью. Ученики обязаны сидеть на полу по-турецки, но однажды Мустафа встает.
- Сядь, - говорит учитель.
- У меня ноги затекли, - объясняет Мустафа.
- Сейчас же сядь, - приказывает учитель.
- Нет, - отвечает Мустафа. - Дети неверных так не сидят. Почему мы должны?
- Ты смеешь мне перечить?
- Да, смею перечить.
Учитель и Мустафа испепеляют друг друга взглядом, и тут весь класс поднимается со словами:
- Мы все смеем вам перечить.
Вскоре - вероятно, по приказу школьного начальства, - отец забирает сына и отдает его в современное либеральное заведение Шемси-эфенди.
Лесоторговля Али Ризы не задается, потому что греческие бандиты, контролирующие район посредством шантажа и вымогательства, угрожают рабочим и требуют денег за свое "покровительство", обещая поджечь склад древесины. Али Риза отдает деньги, но склад все равно сжигают. Бандиты подкарауливают и нападают в лесу на подводы с товаром, направляющиеся на побережье. Начальник жандармерии, который должен пресекать разбой, советует свернуть дело. Отец пробует торговать солью - неудачно; он спивается, заболевает туберкулезом и через три года умирает.
Зюбейде перевозит семью в деревню, и Мустафа с сестрой радостно носятся по дядиной ферме, гоняют ворон с бобовых грядок, дерутся и крепнут от здоровых продуктов, выращенных на порыжевшей земле селений, где на крышах аисты вьют гнезда, а на выгонах пасутся волы.
Мустафа недоволен, что голова ничем не занята. "Я хочу в школу", - пристает он к матери; "Отдай меня в школу", - донимает он дядю Хусейна.
Как ни удивительно, его отправляют в местную школу греческого священника, но Мустафе греческий язык кажется отвратительным, а христианские мальчики заносчивыми и первобытными. Его отдают в школу имама, но ее религиозность вызывает в нем омерзение. Местная женщина предлагает свои услуги, но Мустафа отказывается учиться у особы женского пола. Мустафе находят гувернера, которого он объявляет невеждой. Мальчика посылают в Салоники в школу хафиза Каймака, но после жестокой порки за драку он туда больше не возвращается.
Мустафа рвется в военную школу, где носят нормальную современную одежду, а не удручающе старомодные шальвары с кушаком. Его дружок Ахмед замечательно выглядит в военной форме. Зюбейде запрещает мечтать об этой школе, потому что не ждет от военной карьеры ничего, кроме гибели и вечного отсутствия. Раз уж Мустафа не хочет быть священником, мог бы стать купцом и приносить в дом деньги.
Мальчик сговаривается с отцом Ахмеда, армейским майором Кадри, и без ведома матери сдает вступительные экзамены. Его принимают, и он ставит мать перед свершившимся фактом. Зюбейде отказывается отпустить его в школу, где требуется ее письменное согласие, и тогда Мустафа говорит:
- Когда я родился, отец подарил мне саблю, повесил ее над моей кроватью. Ясно, он хотел, чтобы я стал военным. Я рожден солдатом, им и умру.
Зюбейде почти согласна, но все еще колеблется, и тут ее посещает удивительно реальный сон, в котором Мустафа сидит на золотой подставке у самой верхушки минарета. Зюбейде бежит к нему, но слышит голос: "Если позволишь сыну учиться в военной школе, он останется наверху. Нет - его сбросят вниз". Весьма соблазнительно представить, как Мустафа нашептывает в ухо благочестивой матушке, когда она спит.
Он становится на редкость дисциплинированным учеником. Отказывается участвовать в детских играх, говоря, что предпочитает наблюдать. Играя в чехарду, не желает сгибаться, а требует, чтобы товарищи, раз им приспичило, перепрыгивали через него в полный рост. Ему всего двенадцать, но он проявляет поразительные математические способности. Учитель, которого тоже зовут Мустафа, назначает его старостой класса. Мустафа общается со старшими мальчиками больше, чем со сверстниками, учителя считают его упрямым и трудным ребенком. Он держит себя с ними на равных.
Мать выходит замуж снова; Мустафа, мучимый ревностью, тревогой и отвращением, отказывается жить в доме отчима, но у него появляется сводный брат, армейский офицер, который вдохновенно наставляет его в вопросах чести и долга, учит никому не спускать оскорбления словом или действием. Брат дарит мальчику выкидной нож на случай хищных притязаний определенных мужчин, но велит бездумно его не применять. Сам Мустафа явно предрасположен к прекрасному полу, так что опасность для Добродетели исходит скорее от него.
Учитель Мустафа дает мальчику прозвище, чтобы их не путали. Это новое имя он будет носить всю жизнь: "Кемаль", что означает Совершенство.
7. Пес
Город, о котором идет речь, окончательно разрушили два землетрясения 1956 и 1957 годов. Сейчас его населяют лишь маленькие ящерицы и огромные цикады. Меж камней пробивается жесткая трава, а трели соловьев, чьи массовые ночные импровизации сводили жителей с ума и не давали уснуть, теперь разносятся над морем битой кладки и тихой рекой, ныне задумчивой и печальной. Немногие крестьяне, что обрабатывают полоски земли на берегах, смотрят на руины, где ребятишки ищут старые ножи и монеты, и стараются представить, как здесь было раньше. "Надо бы заново отстроить", - скажут они, а потом кто-нибудь возразит: "Я бы здесь жить не стал, тут полно призраков".
Не так давно приезжали епископ с Родоса и имам из Фетхие. В развалинах церкви Николая Угодника они вместе помолились о возрождении общины и города, где бок о бок жили христиане, говорившие только по-турецки, но писавшие греческими буквами, и мусульмане, которые тоже говорили только по-турецки, а в письме пользовались греческим алфавитом. Ни Бог, по известным только Ему резонам, ни турецкое правительство, по убедительным финансовым причинам, не откликнулись на молитвы епископа и имама, и город Эскибахче, во времена Византии звавшийся греческим именем Палеопериболи , пребывает без эпитафии в мертвом сне, и никто его не помнит.
Когда город был жив, оштукатуренные стены домов красили веселой темно-розовой краской. Невероятно узкие улочки больше походили на проходы, но гнета тесноты не ощущалось, поскольку дома располагались по склону долины, и каждое жилище получало свет и воздух. Вправду казалось, что город изумительно спланирован древним гением, чье имя утрачено, и другого такого места не сыскать во всей Лидии, Карии и Ликии. Нижние помещения каждого жилища высекались прямо в скале, многие с просторными кладовыми, уходившими в глубь горы, точно первые обитатели коротали скучные зимы, прорубая себе погреба. В стенах выдалбливались ниши для печей, оружия и медной кухонной утвари.
Летом в нижних комнатах стояла благословенная прохлада, а зимой в них обычно держали скотину, отчего становилось теплее в помещениях наверху, куда забирались по деревянной лестнице или ступеням, вырезанным в скале. В верхних комнатах устраивали очаг, вдоль стен расставляли диваны, а посредине клали красивый ковер.
Крышу делали почти плоской, и получалась лишняя комната, где жили в хорошую погоду. Там же собирали дождевую воду, которая стекала в громадный бак, пристроенный сбоку. Это на большую часть года избавляло женщин от муки таскать воду из колодца или с полноводной реки, прорезавшей равнину у самого подножия склона, где почти у каждого жителя имелся огородный надел. В каждом доме устраивали земляной клозет, который в жару приходилось часто выгребать, иначе мухи житья не давали. Некоторые пользовались сортиром, лишь когда женщины стряпали, - тогда мухи покидали клозет и увлекались исследованием продуктов.
Конечно, не все жилища устраивались по такому образцу. За столетия население слегка увеличилось, на окраинах и на противоположном склоне появились обычные дома, разделенные на мужскую половину, где принимали гостей, и женскую - закрытую для чужих. Тем не менее, обычай прорубать в скале дополнительные помещения сохранился и в этих домах, где возводились мощные, толщиной в руку стены, а в комнатах стоял безмятежный полумрак, отчего не ощущалось течение времени.
Правда, в некоторых домах обитало столько народу, что жизнь превращалась в сущий ад, поскольку и ныне существующий во многих местах обычай требовал, чтобы сыновья приводили жен в отчий дом. Если в семье имелось много женатых сыновей, плодивших бесчисленное потомство, в доме негде было приткнуться, чтобы вздремнуть, уединиться, и домочадцы беспрестанно цапались, особенно в скверную погоду. По смерти главы семьи сыновья с женами и детьми переселялись в новые дома, цикл начинался заново, и первые несколько лет было непривычно и удивительно жить в собственном просторном доме.
За городом поросший кустарником склон холма плавно переходил в гребень, а за ним образовалась небольшая впадина, которая, если б немного постаралась, могла бы превратиться в долину. Ровную землю безжалостно искорежили сдвиги пластов на севере Африки и Аравии, и здесь появились вертикальные каменистые провалы. Многие из них ликийцы превратили в роскошные могильники, а в одном добывалась известь. Дальше, за следующим гребнем, шел крутой каменистый спуск к оживленным водам, где Эгейское море соединялось со Средиземным. В этой пустоши, пригодной лишь для коз, между городом и морем, среди ликийских гробниц поселился человек, который стал известен как Пес и превратился в привидение, не успев толком умереть.
Бывает, по лицу человека видно, какой смертью он умрет, а иногда это ясно из образа его жизни. В случае с тем, кого прозвали Пес, не вызывало сомнений, что умрет он в одиночестве и нищете, поскольку сам недвусмысленно выбрал себе такую жизнь.
Каратавук и Мехметчик были тогда совсем маленькими, но навсегда запомнили день, когда появился Пес. Матери послали их собирать дикую зелень - сотни разных травок росли на склонах и по краям пастбищ. Все травы были съедобные, только некоторые очень горькие, пока не привыкнешь и не научишься ценить их изысканный вкус, напоминавший грецкий орех, чеснок и лимон. Все найденное мальчишки запихивали в котомки из козлиной шкуры и нарочно тянули время, чтобы не возвращаться домой, где их могли нагрузить новой работой. Иногда матери посылали их собирать кизяк - высохший навоз, которым топили печки, поскольку все деревья уже вырубили, а козы обгрызли почти весь кустарник. В сборе кизяка одно было хорошо - находить обитавших в нем интересных разноцветных жуков.
Мальчики сидели на краю заросшей тропинки, бежавшей мимо хорошо сохранившихся развалин римского амфитеатра, где горожане до сих пор проводили большие собрания и праздники, и лениво бросались камешками, стараясь попасть в мышиную норку.
- Может, нам туда пописать? - предложил Мехметчик. - Мышка выскочит, и мы ее поймаем.
Каратавук нахмурился:
- Я не хочу ловить мышь.
Он всегда старался выглядеть серьезным и старше своего возраста, но сейчас отказался писать в нору и выгонять мышь, скорее всего, потому, что не ему первому пришла в голову эта идея.
- И то правда, можем ведь утопить, - сказал Мехметчик.
Каратавук кивнул с умным видом, и они опять стали кидать камешки.
Каратавуку, второму сыну гончара Искандера, исполнилось только шесть, но у него уже были красивое юношеское лицо с золотистой кожей и ниспадавшие на глаза блестящие черные волосы, которые часто приходилось ладонью отбрасывать назад. Красиво очерченные губы в улыбке открывали заостренный язык и мелкие белые зубы без щербин, слегка кривые, что не снижало обаяния рожицы. Мальчик всегда выглядел рассудительнее, чем был на самом деле.
Мехметчик, происходивший из христианской семьи, был ниже ростом и кряжистее; уже сейчас не вызывало сомнений, что он вырастет в мужчину, демонстрирующего чудеса силы, - такого, кто удерживает тяжеленную дверь, пока ее навешивают на петли. Он тоже был смуглый, с темно-карими глазами и прямыми черными волосами. Мальчики легко могли сойти за родных или двоюродных братьев, только один худенький живчик, а другой крепыш. Вообще-то, у них были родственные связи, но такие дальние, что о них все забыли. То ли прапрадедушка поменял веру и женился на девушке из другой семьи, то ли прабабка дважды выходила замуж, и первый или второй муж был из другого рода. В общем, если покопаться в родстве, все жители города были в какой-то степени родственниками, какие бы теории ни выдвигал Леонид-учитель.
Мальчишки сравнивали пальцы на ногах; у Каратавука - тонкие и длинные, у Мехметчика - короткие и толстые. У обоих ноги были присыпаны белой дорожной пылью и дочерна загорели под солнцем раннего лета. Каратавук показывал, как умеет шевелить каждым пальцем в отдельности, а Мехметчик, сосредоточенно нахмурившись, пытался повторить этот трюк, и тут мальчики увидели, что кто-то преодолел вершину холма и направляется к ним.
Даже издалека они разглядели, что человек этот необычен. Он шел неровной дерганой походкой, словно привык спешить и разучился ходить размеренно. К тому же он шагал не по прямой, а слегка вилял, оставляя в пыли отпечатки вывернутых наружу ступней, похожие на петляющую реку или змеиный след.
Зачарованные страхом, мальчишки уставились на незнакомца. Потом вскочили с единой мыслью - дать деру, но что-то в поведении человека их остановило. Опасность вроде бы не грозила, поскольку незнакомец словно пребывал в другом мире и никого не замечал.
Может, он и вправду их не видел. Высокий и очень худой, с тощими, но мускулистыми от многолетних пеших походов ногами, человек был облачен в рваную дерюгу с дыркой для головы, едва доходившую до колен. Одеяние, перехваченное в поясе куском корабельного каната с тяжелым узлом, почти не прикрывало срам; при ходьбе то и дело мелькали задница и хозяйство незнакомца.
Руки тонкие, жилистые, как и ноги, с длинными приплюснутыми пальцами. В правой руке незнакомец сжимал обожженную дубину, на которую опирался при неестественно быстрой ходьбе, а левая рука покоилась на горлышке фляги из шкуры черно-белой козы - кожаный ремешок наискось пересекал грудь.
Оборванец где-то витал. Его глаза, прозрачно-голубые, как у франков с дальнего севера, не смотрели ни вправо, ни влево. Седая копна нечесаных волос сбилась в колтуны, со лба тек пот, промывая дорожки в пыли, запекшейся на морщинистых щеках и орлином носе. При каждом шаге незнакомец стонал, не разжимая губ, словно от боли, - так стонут сумасшедшие и глухонемые. Похоже, стоны эти служили ему походной песней.