Надежда - Андре Мальро 11 стр.


Крики возобновились и усилились, словно раненый, стараясь потерять сознание, всеми силами вызывал боль, - и вдруг оборвались. Мануэль уже не слышал даже скрежета зубов. Он не решался подойти.

Почему он чувствовал, что раненый судорожно хватается пальцами за простыню? Послышались новые звуки, сначала еле слышные, настолько тихие, что Мануэль терялся в догадках, затем более внятные: поцелуи. Что значат слова рядом с истерзанным телом? Теперь, когда юноша заставил умолкнуть свою боль, мать делала то, что только и могла делать, - целовала его.

Мануэль отчетливо слышал звуки поцелуев, все более и более торопливые, словно женщина, сознавая, что боль притаилась и готова вернуться, хотела остановить ее силой своей нежности. Рука схватилась за занавеску и сжала ее в кулаке. Мануэль почувствовал эту боль, вцепившуюся в пустоту, так, словно она впилась в его собственную руку. Пальцы разжались, и крики возобновились.

- И… давно так? - спросил Мануэль.

- Третий день.

Он взглянул наконец на сиделку: маленькая, очень молодая, она была без косынки. Волосы у нее были черные и блестящие.

Она замялась.

- Мы тоже… - наконец произнесла она. - К крику раненых привыкаешь, а к крику их близких - нет: если их не вывести, оперировать невозможно.

- Барка все еще тут? - спросил Мануэль, как только крики затихли. Казалось, они навечно вселились в палату.

- Нет, рядом.

Мануэль облегченно вздохнул. Он был чувствителен к чужому страданию, но не способен выразить свое сочувствие и терзался этим неумением.

Палата, где лежал Барка, была смежная с той, из которой он вышел, и с "аквариумом". Мануэль открыл дверь и с секунду помедлил, как если бы закрыть ее за собой значило опустить крышку гроба над раненым. И он оставил дверь приоткрытой.

Барка сидел на койке. Нет, ему ничего больше не нужно. У него есть апельсины, иллюстрированные журналы. И дружеское расположение. Худо только, что его не хотят колоть морфием. Если они боятся, что он станет морфинистом - это в его-то годы! - то катись они к черту! А так как ему к ступне привесили груз - нога перебита в двух местах, - спать он не может. Если бы ему дали чего-нибудь, чтоб он мог заснуть, был бы порядок.

- И ты смог бы спать, когда…?

Мануэль намекал на стоны раненого, которые приглушенно доносились через приоткрытую дверь.

- Только не в той же палате. Не знаю, почему. Если в другой - могу. Больных, что не кричат, надо бы класть вместе. Закрой дверь: в этой палате никто не кричит…

- Кем он был? - спросил Мануэль, словно разговор о раненом снова открывал только что закрытую дверь.

- Механиком. Сначала в ополчении, потом в авиации. Бомбардиром.

- Почему он пришел к нашим?

- А к кому, по-твоему, ему еще идти, механику-то? К фашистам?

- Мог бы оставаться ни с кем.

- Ну, знаешь…

Барка поднял брови, запрокинул голову: боль возобновилась. Он опустил голову на подушку, и на его постаревшем лице снова появилось выражение неутихающей боли - запавшие глаза, черты лица, готовые в любой момент исказиться, - выражение детскости, беззащитное и полное достоинства в одно и то же время, когда страдание выявляет в человеческом лице скрытое благородство. Мануэль приметил глаза Барки еще на Сьерре. Лицо у него было самое обычное, кожа темная, темнее волос, седых усов, даже темнее глаз; выразительность ему придавали только веки, тяжелые, набрякшие, веки человека, который пережил много горького, но не смирился, а в бесчисленных морщинках, похожих на трещинки на фарфоре, угадывалась крестьянская хитреца.

- Как дела на бронепоезде?

- Кажется, хорошо, - сказал Мануэль. - Но точно не знаю, я теперь не там. Меня назначили командиром роты пятого полка .

- Доволен?

- Многому надо учиться…

Несмотря на закрытую дверь, они снова услышали крики.

- Этот парнишка, он был с нами, потому что был с нами…

- А ты, Барка?..

- Ну, тут полно причин…

Его лицо исказила гримаса, он попытался пошевелиться и повернулся к Мануэлю, как будто ожидая, что тот скажет.

- Тебя ничего не заставляло.

- Да ты что, я же был в профсоюзе!

- Конечно, но не активистом, тебе ничто прямо не угрожало.

- Слушай-ка, а вот тебе их штучки с филлоксерой понравились бы?

Когда-то Барка был виноделом в Каталонии, как его отец и дед. Помещики воспользовались филлоксерой, чтобы и у него отнять плоды более чем пятидесятилетнего труда.

- Ты ведь устроился, жить можно было…

По тону Мануэля Барка понимал, что тот хочет не столько спорить, сколько понять.

- Ты хочешь знать, почему я не остался в стороне?

- Да.

Барка улыбнулся, и казалось, боль придавала его улыбке своеобразный отпечаток пережитого.

- В стороне не остаются всегда одни и те же. Где и когда я был в стороне?

В "аквариуме" люди на костылях один за другим скользили мимо открытой двери.

- Однако вопрос это не шуточный, серьезный вопрос. Даже наихудший фашизм не так плох, как смерть!..

Он закрыл глаза.

- Боль в ноге посильнее обид на фашистов… И все же я…

Еще до нового приступа боли слабость остановила его жест.

- И все-таки нет, нет, несмотря ни на что, я все равно пошел бы.

Крики раненого снова донеслись до них. А он пошел бы опять? Именно об этом размышлял сейчас Барка.

- Кстати, ты меня не так уж удивил своим вопросом: когда я подумал, что… что, видно, конец пришел, там, под соснами, я начал соображать. Как и все. Может быть, не как ты, но я соображал. Могу выучиться иной раз тому, чего не знаю, постаравшись, конечно. Но вот понять, что я такое, - не очень-то. Со словами тяжко. Понимаешь меня?

- Конечно.

- Потому что умен ты. Короче, вот что: не хочу, чтобы меня презирали. Ты слушай меня.

Он не повышал голоса, говорил только медленнее и таким тоном, точно сидел за столом, подняв указательный палец.

- В этом все дело. Остальное - мелочь. Из-за денег - ты прав - я, может быть, и поладил бы с ними. Но они желают, чтобы их уважали, а я не хочу их уважать. Потому что их не за что уважать. Я хочу уважать, но не их. Я хочу уважать сеньора Гарсиа, он ученый. Но не их.

Гарсиа был одним из лучших испанских этнологов. Он проводил лето в Сан-Рафаэле, и Мануэль успел заметить, как его любили активисты этого района Сьерры.

- И потом вот еще что. Я тебе скажу про один случай. Может, посмеешься надо мной, может, нет. Когда я еще работал на земле, еще не уехал в Перпиньян, к нам пожаловал маркиз. Он говорил со своими. Говорил о нас. И вот он сказал, слово в слово: "Видите, что это за люди. Они предпочитают человечество своей семье!" И с такой презрительной миной! Спорить с ним я тогда еще не смог бы, но призадумался в тот раз. И понял: когда мы хотим сделать что-нибудь для человечества, это и для нашей семьи. Это одно и то же. А вот они-то, они выбирают. Понимаешь меня? Они выбирают.

Он помолчал.

- Сеньор Гарсиа приходил навестить меня. Мы давно знакомы. Это человек, который всегда все хотел знать. Теперь он в военной разведке, он хочет знать, что творится в деревнях. Но он меня спрашивает: равенство? Слушай, Мануэль, я хочу тебе сказать кое-что, чего вы не знаете - вы оба, потому что вы слишком… ну, слишком… вам в жизни слишком везло, скажем так… Такой человек, как Гарсиа, не очень-то знает, что такое обиды. И вот что я могу тебе сказать: обратное этому "унижению", как он говорит, не равенство. Все-таки не такая уж ерундовая надпись на мэриях у этих французов, потому что обратное обидам - это братство.

Мимо открытой двери большой палаты брели раненые, похожие в профиль на искалеченных конкистадоров былых времен, далеко отставляя руки в гипсе или туго забинтованные на перевязи, словно скрипачи, приставившие скрипку к горлу. Это было страшнее всего: рука в гипсе вызывает впечатление жеста, и все эти привидения в облике скрипачей, неся перед собой замотанные и неподвижные руки, двигались, как статуи, подталкиваемые сзади, в тишине "аквариума", подчеркнутой приглушенным жужжанием мух.

Глава вторая

14 августа

В невыносимой жаре, среди всеобщего возбуждения шесть самолетов современной конструкции готовились к старту. Колонна марокканцев, развивавшая наступление в Эстремадуре, двигалась от Мериды на Медельин. Это была сильная моторизованная колонна, вероятно, лучшая ударная часть фашистов. Из штаба только что звонили Сембрано и Маньену: колонной командовал сам Франко.

Ополченцы Эстремадуры без командиров, без оружия пытались сопротивляться. Шорник и хозяин кафе, содержатель постоялого двора, батраки и несколько тысяч человек из самых обездоленных в Испании выходили из Медельина с охотничьими ружьями против ручных пулеметов марокканской пехоты.

Три "Дугласа" и три бомбардировщика с пулеметами образца 1913 года занимали в ширину половину аэродрома. Ни одного истребителя: все на Сьерре.

Сембрано, его друг Вальядо, пилоты гражданской авиации Маньен, Даррас, Карлыч, Гарде, Хайме, Скали, новички - папаша Дюгей с механиками у ангара, такса Коротыш - вся авиация была в деле.

Хайме напевал мелодию фламенко .

Двумя треугольниками самолеты взяли курс на юго-запад.

В самолетах было прохладно, но видно было, что над самой землей стоит зной, как воздух над печными трубами. Кое-где в хлебах виднелись широкополые соломенные шляпы крестьян. От гор Толедо до гор Эстремадуры, по эту сторону войны, в полуденной дремоте земля цвета жнивья покойно простиралась от горизонта до горизонта. В пыли, подымавшейся к жаркому солнцу, холмы и косогоры выглядели плоскими силуэтами; а по другую сторону - Бадахос, Мерида, взятая восьмого фашистами, Медельин - ничтожные точки в беспредельности дышащей зноем равнины.

Все чаще стали появляться скалы. И вот наконец Бадахос: такой же неприветный, как каменистая почва, на которой он стоит, как его крыши, между которыми нет ни единого дерева, как черепицы, выцветшие до какого-то сероватого оттенка, - берберийский остов на африканской земле; вот его алькасар , его пустые арены для боя быков. Пилоты смотрели на карты, бомбардиры - в прицелы, стрелки - на маленькие вертушки, вращавшиеся за бортом. Под ними - старинный, изъеденный временем испанский город, за его окнами - женщины в черном, ведра оливок и аниса, опущенные в прохладу колодцев, пианино, на которых дети играют одним пальцем, и тощие коты, прислушивающиеся к звукам, один за другим тающим в зное… И такая сушь кругом, что кажется, от первой же бомбы черепица и камни, дома и улицы покроются трещинами и рассыплются прахом в грохоте костей и щебня. Над площадью Карлыч и Хайме помахали носовыми платками. Испанские бомбардиры сбрасывали шейные платки, раскрашенные в цвета республики.

Затем фашистский город: наблюдатели узнают развалины античного театра Мериды; город, похожий на Бадахос, похожий на всю Эстремадуру. Наконец Медельин.

По какой дороге шла колонна? Дороги без деревьев на обочинах были желты под солнцем, немного светлее земли, и пустынны, насколько мог охватить глаз.

Эскадрилья пролетела над квадратной площадью и окружавшими ее домами - Медельин - и взяла курс вдоль дороги к неприятельским позициям - на солнце. Оно слепило глаза, с трудом можно было различить раскаленную ленту дороги. Два "Дугласа", шедшие за Сембрано, замедлили полет, затем выстроились в одну линию: показалась неприятельская колонна.

Даррас, передав управление первому пилоту, наполовину высунувшись из кабины, весь превратился в зрение. В мировую войну ему случалось высматривать какую-нибудь одну из германских бригад; теперь же он искал то, против чего он по-разному боролся столько лет. И в мэрии, и в рабочих организациях, которые создавались упорно и терпеливо, распадались, снова создавались против фашизма. После России это было в Италии, Китае, Германии… Здесь, в Испании, где едва начала воплощаться надежда всей жизни Дарраса, снова фашизм - почти под его самолетом; и все, что он видел сейчас, - это самолеты своих, меняющие курс.

Чтобы занять место в боевом порядке, самолет, в котором он находился - самолет Маньена, первый из интернациональной эскадрильи, - повернул. Прямо впереди перед ними на протяжении километра через равные промежутки виднелись красные точки. Самолет был высоко; солнце снова ударило в глаза, и Дар-рас не видел уже ничего, кроме белой дороги.

Затем дорога отклонилась, солнце отодвинулось, красные точки показались снова. Слишком маленькие для автомобилей, слишком механически движущиеся для людей. А дорога шевелилась.

Внезапно Даррас понял. И, словно мысль заменила ему глаза, он различил движущиеся очертания: грузовики, покрытые пожелтевшим от пыли брезентом. Красными точками казались окрашенные суриком незамаскированные капоты грузовиков.

Дороги, расходившиеся лучами, словно следы гигантских птичьих лап, убегали от трех городов до самого горизонта в безмолвном покое полей; и среди этих трех неподвижных дорог вот эта. Фашизм для Дарраса был этой дрожащей дорогой.

По обеим сторонам дороги грохнули бомбы. Десятикилограммовые: высокое узкое пламя взрыва и дым над полями. Ничто не указывало на то, что фашистская колонна ускорила движение, но дорога дрожала сильнее.

Грузовики и самолеты шли навстречу друг другу. Из-за солнца Даррас не видел, как падают бомбы, но видел, как они - словно кто-то перебирает четки - взрываются сериями, но пока еще в полях. Его раненая нога снова давала о себе знать. Ему было известно, что в одном из "дугласов" нет бомболюка, и бомбы сбрасывали через увеличенное отверстие в клозете. Вдруг часть дороги застыла на месте: колонна останавливалась. Одна бомба попала в грузовик, и он лежал поперек дороги, но Даррас его не видел.

Как если бы червяка разрезали на части, голова колонны уходила к Медельину. Бомбы все падали и падали. Самолет Дарраса летел теперь над этой головой.

Второму пилоту не видно, что происходит внизу.

Скали, бомбардир третьего самолета интернациональной эскадрильи, смотрел на бомбы, падающие все ближе к дороге. Хорошо обученный в итальянской армии, где он до эмиграции каждый год проходил военные сборы, Скали вновь обрел высокие летные качества, выполнив три боевых задания на Сьерре. Сегодня из самолета, который Сибирский уже пятнадцать секунд вел по вертикали на дорогу, он видел, как разрывы приближаются к грузовикам. Метить в голову колонны было уже поздно. Остальные машины пытались обойти слева и справа грузовик, лежащий поперек дороги (очевидно, развороченный). С высоты полета грузовики выглядели приклеенными к дороге, как мухи к липкой бумаге. С самолета Скали казалось, что они вот-вот улетят или свернут в поля; но дорога, вероятно, была отгорожена с обеих сторон насыпью. Колонна, только что бывшая одной четкой линией, пыталась распасться на два потока вокруг разбитого грузовика, как река вокруг утеса. Скали ясно видел белые точки тюрбанов марокканцев; он вспомнил охотничьи ружья бедняков из Медельина и разом открыл оба контейнера с легкими бомбами, когда сбившаяся колонна грузовиков появилась в его прицеле. Потом он наклонился над люком и стал ждать результата падения бомб: девять отсчитанных судьбой секунд между ним и этими людьми.

Две, три… Через люк не разглядеть, что делается позади. Через боковое отверстие было видно, как на земле несколько человек бросились в стороны, подняв руки: очевидно, соскакивали с насыпи. Пять, шесть… Спаренные пулеметы открыли огонь по самолетам. Семь, восемь… (как они драпали внизу!) девять: двадцать красных точек разом вспыхнули, и все остановилось. Самолет продолжал полет, словно это его нисколько не касалось.

Самолеты кружили, снова выходя к дороге. Когда взорвались бомбы Скали, самолет Маньена возвращался, и Даррас отчетливо увидел груду перевернутых вверх колесами грузовиков. Если бы не красные вспышки при разрыве бомб, смерть, казалось, не принимала в этом участия: он видел только пятна цвета хаки под белыми точками тюрбанов, бежавшие по дороге, словно всполошившиеся муравьи, уносящие личинки.

Сембрано видел лучше других: первый из "Дугласов" летел позади последнего самолета интернациональной эскадрильи, замыкая круг. Он знал, по существу, гораздо больше, чем Скали, о положении добровольцев в Эстремадуре: они ничего не смогут сделать, если им не поможет авиация. Он снова летел над дорогой, чтобы бомбардиры, у которых остался запас легких бомб, могли уничтожить еще несколько грузовиков: моторизованные части были главной силой фашистов. Нужно было до прибытия неприятельской авиации настигнуть головную часть колонны, двигавшуюся к Медельину.

Еще несколько грузовиков подбросило и перевернуло колесами вверх. Как только их сбрасывало с дороги, за ними обозначались длинные тени; поэтому их становилось отчетливо видно лишь после того, как они превращались в лом. Так оглушенная динамитом рыба всплывает на поверхность уже мертвой.

Пилоты успели точно определить свое местоположение над дорогой. Тени разрушенных грузовиков тянулись теперь и спереди и сзади колонны, словно заслоны.

Придется Франко попотеть, прежде чем он приведет это в порядок, подумал Сембрано, выпятив нижнюю губу, и взял курс на Медельин.

Назад Дальше