Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 1942 гг - Сергей Яров 19 стр.


По объяснениям детей иногда даже трудно понять, что произошло с ними. Двое семилетних мальчиков, просившие устроить их в детдом, рассказали в райкоме, как плохо живут ("Дома они одни. Топить печку нечем. Мерзнут и голодают") [722] , поскольку их матери призваны на строительство военных сооружений. В дни блокады бывало всякое, но все же трудно представить, чтобы родители бросили детей умирать ради рытья окопов. Вероятно, что-то передавалось детьми и с чужого голоса [723] , и эта оговорка о строительстве оборонительных линий считалась гарантией того, что детям, как членам семей мобилизованных, не откажут в дополнительной поддержке. Отчаявшись их прокормить [724] , не имевшие сил заботиться о них родные понимали, что продолжение дележки маленьких детских пайков закончится гибелью ребенка. Они использовали все возможности, чтобы ему не посмели отказать в приеме в детдом и ДПР, чтобы попытаться тронуть сердца тех, от кого зависела жизнь наименее защищенных блокадников. А если не удастся поместить их в детский дом, то хоть куда-нибудь пристроить, а чаще подкинуть. Одного из "подкидышей" заместитель директора завода № 224 А.Т. Кедров обнаружил в коридоре своей квартиры. Четырехлетнюю девочку "прилично" одели, может быть, ожидая, что это привлечет к ней внимание и с ней обойдутся получше. Она "смирно, молча" сидела, а потом, не выдержав, громко заплакала. "Я спросил ее: "Где твоя мамочка?" – "Мамочка ушла за касей (кашей)"" [725] . Девочку накормили, спустя два дня разыскали мать. Даже извинений не услышали, только ставшие привычными оправдания: "Ну что я могу поделать… Я сама умираю с голоду, ну, значит, и она обречена на то же" [726] .

Сами дети и подростки чаще рассчитывали не на помощь детдомов, а на поддержку других родственников. Они не очень-то и задумывались над тем, хорошо или плохо жили их родные, переселяясь к ним. Быть с ними, а не среди чужих, подчас грубых людей, которые не пожалеют и не поделятся – это являлось для них главным. Они не знали никого другого, кто бы им помог, кроме родных, далеких или близких. Их и держались, к ним и обращались в первую очередь. С ними и мечтали быстрее обрести ставший иллюзорным мир доброго прошлого.

Те же, у кого в городе погибла вся семья, пытались обращаться за помощью к родным, близким и друзьям, жившим вдали от Ленинграда. Читать их письма трудно. Они стремились как можно ярче и сильнее передать глубину постигшего их горя, рассказать о своем одиночестве, о бессилии, о болезнях. Каждый делал это как мог – нередко с детской непосредственностью, с надеждой на то, что немедленно откликнутся, что не могут не помочь, если узнают, как он страдает.

Галя Кабанова, чьи отец и мать умерли в конце 1941 – начале 1942 гг., надеялась только на свою тетю Наталью Харитонову. С 16 февраля, когда скончалась мать, она пишет тете беспрестанно, шлет две телеграммы, четыре письма. Ответа нет. Возможно, она опасается, что не сумела разжалобить тетю. Может, это лучше получится у ее младшего брата Славы? Тот не очень силен в орфографии и грамматике, но кто знает, вдруг это бесхитростное обращение как-то поможет. Вот его письмо: "Ох как тетя Наташа мы много с Галей пережили в эту войну. Бомбежки голод и опять грязь и эпидемии. Если вам написать, то вы врят ли все поверите… 24 ноября похоронен папа. 15 января похоронили бабушку и тетю Лизу. 28 января похоронили маму… Мы с Галей вдвоем без родных ох скучно тетя Наташа вся надежда на вас приезжайте скорей" [727] .

Письмо от тети, отправленное 1 марта, Г. Кабанова получила в конце марта – начале апреля. Н. Харитонова ничего не ведала о судьбе семьи, и надежда на то, что узнав, она обязательно поможет, побуждает Г. Кабанову вновь рассказать о страшной участи ее родных: "Так вот. 16 февраля умерла мама. 16 ноября умер папа. 10 января умерла бабушка и 15 января умерла т[етя] Лиза" [728] . Последним в этом скорбном списке стоит имя ее брата Славы Кабанова – он умер в госпитале после обстрела. Она пишет тете и о том, в каких условиях живет – ведь это, несомненно, также вызовет чувство сострадания: "Вещи все в грязи. Все в известке. А эта такая грязь что без воды ее не уберешь, а воды нет. А носить ее надо далеко, да стоять за одним ведром по часу, а выносить грязную на помойку тоже нелегко".

И еще надо было найти слова единственные, исповедальные, чтобы выразить родному, милосердному человеку все, что на сердце, без обиняков – слова, в которых воедино слились и крик и плач: "Милая т. Наташа у меня вся надежда только на вас и я вас жду как ангела-спасителя. Я думаю, что вы меня не бросите я осталась одна" [729] .

Школьнице Е. Мухиной после гибели матери в городе жить не хотелось: никого из близких у нее не осталось, голодала почти каждый день. Трудиться она не может и боится, что если станет "безработной иждивенкой", то заставят выполнять самую грязную работу: "…Потеплеет, растают нечистоты, работы будет много, а может еще на кладбище погонят мертвецов закапывать… Нет, лучше к Жене" [730] .

Женя – это ее тетя. Вестей от нее нет, но образ ее в дневнике обрисован самыми яркими красками. Она добрая, отзывчивая, самая близкая для нее, она ее любит, с ней будет хорошо, она ее подкормит и не прогонит. Это не просто подруга, это некий символ надежды: когда умерла мать и Е. Мухина лихорадочно искала хоть что-то, что позволяло выстоять под столь страшным ударом, имя Жени в дневнике появилось первым.

Почти одновременно с матерью умерла и жившая в семье Е. Мухиной женщина, которую все звали Акой. В телеграммах, составленных Е. Мухиной, имя Аки приводится не один раз – ей важно было подчеркнуть, что она осталась совсем одинокой. Первая телеграмма Жене была отправлена 14 февраля 1942 г.: "Умерли мама и Ака. Телеграфируй совет" [731] . Ответа не было. Она ждала чуть более двух недель и затем опять решила обратиться к подруге.

Она не знала, почему та не ответила, и содержимое телеграмм отчетливо отражает ее сомнения и догадки. Первый вариант, написанный ею: "Я осталась одна. Ака и мама умерли. Можно к тебе. Скорей ответь" [732] . Она его отвергла. Вероятно, почувствовала в нем категоричность, напористость, а щепетильная в вопросах чести Е. Мухина не хочет прямо требовать помощи. А вдруг тетя сама предложит ей приехать? И нужно только сообщить ей о том, что произошло? Вот второй вариант: "Только я осталась жить. Умерли Ака и мама. Я очень ослабла".

Так, наверное, было бы лучше, но медлить она не может. Так было бы, конечно, благороднее, но если все-таки сказать более определенно, драматичнее? Можно ведь и прямо попросить тетю, но эта прямота должна быть оправдана описанием тех ужасов, которые пришлось пережить. И обязательно надо сообщить, отчего погибли ее родные – ведь и ей это грозит, и тогда уж точно ее пожалеют. Третий вариант: "Умерли от истощения Ака и мама. Я ослабла. Женя! Можно к тебе?" [733]

6

С просьбами о помощи обращались не только к администрации предприятий и учреждений, к родным и близким. Верующие, члены религиозных общин, просили поддержки у прихожан немногочисленных тогда храмов. Содержание обычно мало отличалось от других, "мирских" прошений. Вот обыкновенное по своему трагизму письмо одного из просителей, помощника регента соборного хора Спасо-Преображенского собора И.В. Лебедева, отправленное 28 декабря 1941 г.: "Я, можно сказать, понемногу умираю. Силы мои надорвались. Одни кожа и кости. Сидим несколько дней на одном хлебе. Конечно, все теперь так существуют, но хочется жить. Спасите жизнь… Со мной вместе голодают жена, дочь и девятилетний внук, отец которого на фронте. Нет ни продуктов, ни денег. Спасите жизнь" [734] . Отмечались и редкие для того времени просьбы [735] , но в основном мотивы обращений прихожан были очень схожи. Их письма выделяются и большей экзальтированностью, напряженностью, драматизмом. И подчеркнем еще одну их особенность: главным оправданием просьбы о помощи считается желание просто выжить, без патетических уверений в том, что хочется увидеть лучшее будущее, дожить до светлого дня, внести вклад в общее дело. Это выражено с такой откровенностью, какую мы не часто найдем в "мирских" прошениях. Дважды в письме И.В. Лебедева повторена мольба: "Спасите жизнь"; можно привести и другие примеры. "Прошу вас – не дайте погибнуть. Помогите выбраться из ужасной пропасти", – с такой просьбой обращался в Спасо-Преображенский собор в октябре 1941 г. А. Галузин [736] . Письмо же другого прихожанина, И.П. Болыиева, отправленное 10 января 1942 г., и вовсе похоже на крик: "Положение мое ужасное. Помогите. Жить еще хочется" [737] . Возможно, именно такие доводы считали необходимыми, ожидая поддержки от церкви, отвергающей грех уныния и ставящей человеческую жизнь превыше всего.

Письма верующих сближает с прошениями тысяч других ленинградцев то, что они составлялись людьми, стоявшими у порога смерти. Обращение к другим, когда не оставалось сил переносить страдания, являлось обычным в осажденном городе. И ничего не стеснялись, не думали о приличиях, не маскировали своих помыслов. "Супу хочется! Супу, супу очень хочу!" – просил О. Гречину дядя, пришедший помочь похоронить ее мать [738] . "Ужасно есть хочется", – так объяснял свой поступок П.М. Самарин, обращаясь к родственнице с просьбой прислать картофельных очисток [739] . Пришедший в гости к Н.Л. Михалевой прямо "просил его покормить, так как от голода едва волочит ноги" [740] .

В столовой завода им. Молотова один из рабочих "плакал, чтобы ему еще дали супу" [741] . И этот плач слышали тогда многие. М.П. Пелевин замечал в очередях блокадников, которые, ранее выкупив и сразу съев весь хлебный дневной паек, надеялись его еще раз получить по талонам завтрашнего дня: "Они просили продавцов выдать в долг им в последний раз, тут же тихо плакали и умоляли продавца быть добросердечным" [742] .

Людям, оказавшимся на краю гибели, было не до приличий. Нет сил ждать тех, кто бы их пожалел. Нет надежды. Осталось одно: просить, невзирая ни на что, просить, идя на всевозможные унижения. Зная, что и другим живется несладко, и все равно – просить хотя бы крошку. "Вера Николаевна, родная, поддержите, больше не могу, дайте мне хоть что-нибудь. Погибаю, погибаю, хоть глоток горячей воды", – плача, умолял В.Н. Никольскую ее сосед [743] . Горячей воды нет. "Ну, дайте хоть папиросу" [744] . Папиросу дают, но ему не остановиться. Если люди добрые, если они поделились, может еще попросить – ведь никто больше не поможет: "Дайте кусок хлеба, ради Бога". И не верит, когда для него отламывают маленький кусочек: "И это можно съесть!!!". И снова жалуется: "Ни копейки денег, ни полена дров" [745] .

"Руки черные, как сажа, лицо грязное, не лицо, а череп, обтянутый грязной кожей, и страшные, молящие, голодные глаза" [746] – вот портрет этого человека, крайне истощенного, согласного на все – иначе не вытерпеть, не устоять, не выжить. Похожий случай описывает Л. Разумовский. В его квартиру тоже пришел сосед, которого он не сразу узнал – так он изменился. И столь же знакомая нам скорбная картина: "Татьяна Максимовна!…Кусок хлеба…Три дня ничего не ел" [747] . Хлеба лишнего нет. "Татьяна Максимовна! Может, тарелочку супа? Небольшую… Может, корка какая". Ничего у соседей нет, но кто знает, а вдруг они все-таки пожалеют его и что-то дадут? И он рассказывает свою горькую историю. Хлеб у него, старика, не имевшего сил постоять за себя, отнимала жена: "Все отобрали… Все карточки… Весь хлеб… Все… Мне не дают ни куска три дня". Старик плакал: "…Я ослаб… Сам за хлебом не хожу… Три дня не дают ни куска… Бьют меня, бьют каждый день". Речь нечленораздельная, не речь, а выкрики: "Они ушли сейчас… Я спустился к вам. Больше не к кому. Татьяна Максимовна, голубушка…" [748]

7

Что-то ломалось в человеке, ломалось необратимо. Отказывали голодным и беспомощным – они просили вновь у тех же людей. Их отталкивали, порой и грубо, а они, словно не чувствуя унижений, все так же готовы были и умолять, и исповедоваться. Если не принимают ребенка в детсад, где он способен подкормиться, то подбрасывают его к дверям [749] . Д.С. Лихачев рассказывал о родственнике, который просил хлеб, стоя на коленях [750] . У П.М. Самарина едва не вырвал из рук кусок хлеба один из сослуживцев: "Пристал, дай и дай" [751] . Стоило закурить на улице, и, как отмечал А.И. Винокуров, "непременно кто-нибудь подойдет и начнет слезно умолять, чтобы ему дали докурить" [752] .

Обращались в минуту отчаяния, на грани жизни и смерти, к любому, не разбирая, кто перед ними [753] . И все-таки даже тогда пытались, насколько возможно, соблюдать этические нормы – путь и не всегда, и не в полной мере. Обратим внимание на следующую деталь, которую отмечали многие мемуаристы: люди, помогавшие другим и ободрявшие их, просили поддержать их самих только перед смертью, во время агонии [754] . Даже тогда, в страшную зиму 1941–1942 гг., обращаясь за помощью, сохраняли правила обычных житейских просьб с присущими им извинениями, оговорками и обещаниями. Но они приобретали и особое, "блокадное" обличье.

Прежде всего, отметим их эмоциональность. Даже самая незначительная просьба нередко сопровождалась каскадом патетических излияний, ей свойственны исповедальность и яркость изложения. Многочисленность обращений была обусловлена реалиями блокадной повседневности. Поддержка требовалась во всем: там, где ранее могли обойтись своими силами, теперь обязательно нуждались в участии других. Соответственно этому отшлифовывался и изменялся язык обращений, приобретая новые оттенки. В нем, как в зеркале, отразились непривычные в прошлом приемы выживания.

Обращения отличались и настойчивостью, примеры которой трудно найти в доблокадное время. Не было готовности без оговорок и оправданий, как нередко в прошлом, пойти навстречу другому человеку. И вследствие этого возникала несвойственная обычной этике чрезмерная требовательность. Замечалось стремление переложить ответственность за свою судьбу на плечи чужих людей, без желания понять, способны ли они были откликнуться на призыв о поддержке. И все же обращения за помощью были важнейшим средством упрочения именно моральных принципов. Видя примеры благородства и сознавая, как он обязан самопожертвованию других людей, человек был способен не только просить, но и помогать. Понимание того, что существует право обратиться к другим в трудную минуту, возвращало человека, ставшего свидетелем хаоса и разрушения всех привычных опор, в пространство этики. Представления о милосердии, как и

о связанных с ним других нравственных ценностях, упрочались в сознании людей именно потому, что, пренебрегая ими, выжить было невозможно: кого бы просили о помощи, не зная, что можно испытывать стыд, отказав в поддержке более изможденному человеку?

Благодарность за помощь

1

Как обычно и бывает между людьми, получение помощи нередко побуждало отблагодарить тех, кому были обязаны. Никто, конечно, не требовал ответного подарка. Каким-то взаимовыгодным торгом это назвать было нельзя, хотя трудно исключить и то, что некоторые дарители все же могли рассчитывать на взаимность. Разумеется, не требуя ее, но воспринимая ее отсутствие с обидой, особенно в трудную минуту.

Копиист Русского музея Л. Рончевская вспоминала, как смогла "немного накормить" девушку, обучавшуюся некогда у ее мамы. Та, будучи голодной, не выдержала и съела сразу 3-дневную порцию хлеба, что "было тогда смертельно" [755] . С какой-то торжественностью спасенная ею девушка зашла несколько дней спустя и потребовала придти к ней домой. Ей прислали посылку. Эта обычная для людей торжественность, стремление удивить, поразить, увидеть, как несказанно обрадовался человек, получив то, о чем и не мечтал, превратить акт дарения в маленький спектакль – остались и в блокадное время. Они разделили присланную посылку, но этим дело не кончилось: "Домой больше не пустила и дала себе задачу поставить меня на ноги" [756] . В апреле 1942 г. Л. Рончевская получила, как ценный специалист, "роскошный паек" и особо подчеркнула, как была рада поделиться с подругой [757] .

Действие этого маятника добрых дел можно проследить и по записям в дневнике А.Н. Боровиковой. Получившая в подарок от подруги две пачки папирос и коробок спичек, она послала ей картошку, отметив в дневнике: "…Может, что выкуплю, опять пришлю посылку" [758] . Форма благодарности определялась не только размерами подарка, но и его неожиданностью, испытанной при этом радостью. Люди стремились отблагодарить здесь же, немедленно, тем, что имелось "под рукой". "…Пойдемте со мной, я вам отдам все, что у меня осталось, а у меня еще есть зеркальный шкаф, возьмите его", – плакала женщина, закутанная в грязный платок, с худым, темным и одряхлевшим от голода лицом. Она попросила у женщины-военнослужащей хлеб и неожиданно получила полбуханки [759] .

Д.С. Лихачев вспоминал, как его родственник, которого он угощал черными сухарями, принес для дочерей куклы, причем подчеркнул, что они стоили немалых денег [760] . Нечего было предложить из еды и профессору библиотечного института Б.П. Городецкому. Студентке, которая, видя его бедственное состояние, принесла буханку хлеба "на поправку", он подарил книгу [761] .

Обычно, получив подарок, обещали дать хоть что-нибудь, хотя никто у них и не просил. А.А. Грязнов, находясь в столовой, увидел девушку, которая "с жадными от голода глазами глядела на обедающих" [762] . Уловив "жалостливый взгляд", подсела к нему и рассказала свою горестную и обыкновенную для тех дней историю: живет за городом, приехала похоронить мать. Он угостил ее 25 граммами крупы, кусочком хлеба и предложил супу. Она немедленно взялась отблагодарить, предложив завтра провезти его через "запретную зону" в Колтушах – там есть картошка, конина… [763] Он даже поверил ей, хотя заметил ту жадность, с какой она поглощала обед. Никто ведь не требовал от нее ответного шага, могла проститься, ничего не пообещав, – но как примечательно это движение, обусловленное еще неискорененными обычаями: нельзя уйти, не обнадежив.

Говорить о какой-либо расчетливой обдуманности здесь невозможно, но то, что первым, почти импульсивным ответным движением людей было именно стремление вознаградить за благодеяние, весьма характерно [764] . Лишенные возможности сразу же отплатить добром за добро, люди могли сделать это и спустя несколько недель и месяцев [765] , при этом всегда подчеркивая, чем обязаны дарителю. Правда, часто трудно отделить собственно ответный подарок от той помощи ослабевшим, которые готовы были оказать, несмотря ни на что. Подарок мог побудить человека, очерствевшего в блокадном хаосе, воссоздать присущие ему в прошлом этические нормы – конечно, в определенных границах. Решая, почему надо отблагодарить того, кто во всех несчастьях остался щедрым, обязанные ему люди понимали, что он тоже терпит голод, холод, одиночество, болезни. Этот порыв не оставался без последствий, нередко сближая даже незнакомых горожан.

Назад Дальше