На глазах у всех делили хлеб в семье, иногда даже с помощью линейки [360] . Д.С. Лихачев вспоминал, как садясь за стол, его дети "ревниво следили, чтобы всем было поровну" [361] . В булочных, в магазинах и других пунктах, где выдавали продукты, контроль со стороны покупателей был еще более строгим и придирчивым. Поводы для этого, и весьма основательные, имелись. В булочной, где пришлось побывать М. Пелевину, "взвешивался хлеб под настороженными голодными взглядами до мельчайших крошек" [362] . О таких же случаях говорили и другие очевидцы блокады. "Ревниво следили при свете коптилок за весами", – вспоминал Д.С. Лихачев [363] , и заметим, нередко враждебное внимание к манипуляциям людей, выдававших хлеб, стало обычаем. М.А. Сюткина, бывшая парторгом одного из цехов Кировского завода, описывает, как здесь получали продукты: "Вы представляете, что в комнате! Вот все эти рабочие смотрят. Даже глазам не верят, что это такой кусок хлеба, и причем каждый боится за каждую каплю хлеба" [364] .
Особенно недоверчивыми были посетители столовых. Скрупулезно проверяли вес порций – опасались, что в кашах и супах меньше тех граммов крупы, которые полагались им по продуктовым талонам. Проверяли, кто чем мог, никого и ничего не стесняясь. Это делалось порой грубо, но иного выбора не было: ставкой являлась жизнь. "Кашу взвешивали на весах на тарелочке, а потом перекладывали в другую тарелку, и мы с жадностью смотрели, чтобы все выскоблили с тарелки", – вспоминала работавшая на заводе 14-летняя В. Соловьева [365] . Другие школьники в столовой "проверяли порции на весах" – рассказавший об этом B.Г. Григорьев извинял их поступок тем, что они долго голодали [366] .
В столовой Дома Красной Армии суп делили ложками [367] , "жадным и ревнивым взглядом" следили за поварихой, раздававшей "кишковые котлеты" в столовой Союза художников [368] .
Этот далекий от деликатности пристальный и "ревнивый" взгляд, постоянно отмечаемый свидетелями блокады, заставлял, однако, строже придерживаться нравственных норм. Можно говорить о его пристрастности, но ведь иначе трудно было придать прочность моральным правилам: не было бы той силы окрика и бескомпромиссности порицаний, которые их поддерживали. В представлениях о равенстве и справедливости вообще было много и жестокости, и неуступчивости. Обвинения порой кажутся причудливыми и непонятными – но важнее было то, что они поддерживали нравственный канон.
Что могло удержать от желания поживиться за счет других, грубо оттолкнуть их, добыть для себя, и только для себя, продукты, недоступные многим? Милиция? Ее редко кто видел на улицах в "смертное время". Партийные и комсомольские комитеты? Вряд ли они умели следить за каждым домом и каждой семьей.
Было бы преувеличением считать представление о справедливости прочным заслоном против распада человеческой личности в первую блокадную зиму. Для этого нужны и другие условия. В блокадной "уравниловке" тоже можно было обнаружить много несправедливого. Но еще опаснее являлось разделение людей на ценных и не очень ценных: искушение отнести себя к последним способно было подтачивать традиции взаимопомощи и сострадания. Когда люди чувствовали, что именно здесь, в этом кошмаре, кто-то пытается жить лучше и выглядеть красивее, требование равенства приобретало особый смысл. Оно не являлось лишь частью этикета. Оно стало условием выживания в эпоху хаоса и обесценивания человеческой жизни – к чему еще обращаться, если не к чести и порядочности людей.
Скрупулезный подсчет льгот и привилегий не заглушил, однако, чувства сострадания к обездоленным и голодным. Имеются десятки свидетельств о том, как бескорыстно отдавали последний кусок хлеба, как стремились в первую очередь накормить больных и немощных. Эти поступки нередко совершали те же люди, которые особенно часто выступали за соблюдение справедливости в распределении пайков. Справедливый человек не мог не считать себя благородным, а значит, и пройти мимо бедствий других. Справедливость неотделима от милосердия. Обиженный человек говорил не только о себе, но и от имени всех. Во время блокады возникало немало запутанных житейских ситуаций, когда спасали, не задумываясь над тем, справедливо или несправедливо при этом поступают. Понятие справедливости не сводилось лишь к равному дележу хлеба, к определению очередности дежурств и числа обязанностей. Оно являлось более глубоким, полнее отражающим масштабы трагедии. Не педантичное "уравнивание", а понимание, что нельзя требовать от истощенных людей тех же усилий, которые прилагали другие, не брезгливое разделение ленинградцев на тех, кто сопротивляется, и тех, кто утратил стойкость, а помощь самым слабым, не назидание раздавленным свинцовой тяжестью блокады, а сочувствие им.
Милосердие
1
Одно из главных проявлений чувства милосердия – сочувствие пострадавшим людям: слабым, беспомощным, не способным постоять за себя. Это, прежде всего, сочувствие к детям и подросткам – конечно, имевшее определенные границы, но во многих случаях позволявшее проводить черту милосердия, за которую не переступали. "Этот хлеб предназначен для детей" – таков был наиболее действенный аргумент, когда надеялись противостоять чьим-либо корыстным побуждениям. Этими словами подростку Л.П. Власовой удалось остановить милиционера, проверявшего ее сумку и пытавшегося поживиться ее хлебом. Разговор был коротким: "…Заорала на него: "Там дома мама, сестренка…"… Он: "все, все, все"" [369] . Может быть, он просто испугался ее напора, но примечательно, какие доводы она привела – не выдумывая их, но обращая внимание только на них в драматической и требующей быстрой смекалки ситуации.
"Хлеб для детей" – эта фраза воспринималась иногда как пароль, воскрешая привычные для цивилизованного общества традиции. Трудно иначе объяснить случай, произошедший однажды около Нарвских ворот. Санки с новогодними подарками, предназначенными для детского дома, перевернулись, из свертков посыпались соевые конфеты. Зрелище было необычное по блокадным меркам. Начали останавливаться прохожие. Перевозившая подарки женщина-экспедитор собирала конфеты и, заподозрив недоброе, размахивала руками, надеясь не допустить их расхищения.
"Это для детдомовцев", – крикнула она. Можно было и не говорить этого, потребовать отойти, угрожать наказанием, даже просить о помощи – но первые слова, найденные ею, были именно такими. И произошло то, что она ожидала: "Внезапно люди в передних рядах окружили санки, сомкнулись, взявшись за руки [курсив мой. – С. Я.], и стояли до тех пор, пока все не было собрано и упаковано" [370] .
Рассказ, пожалуй, патетичен, но обращает внимание обилие подробностей. "Взявшись за руки" – характерный жест, показывающий и решимость не допустить, чтобы дети были обделены, и понимание того, сколько людей все же способны совершить такой поступок – а это никак нельзя было использовать для лакировки блокадной повседневности. Детей в ДПР и детдомах обворовывали, могли оставить без надлежащего ухода, без простынь и кроватей – это случалось не раз. Но едва ли в то время было что-то более оскорбительным, чем обвинение в краже хлеба у ребенка. При чтении дневников и писем видно, что это задевало острее прочего. На такие поступки сразу обращали внимание, негодовали, высказывали презрение к тем, кто их совершал.
В свидетельствах детей и подростков, потерявших родителей или оказавшихся на краю гибели, есть одна деталь, которой, похоже, они сами не придавали особый смысл, хотя ее стоит признать закономерной. Это отзывчивость чужих людей, узнавших
о постигшем детей горе. Первое движение их было самым благородным, – правда, не всеми и не везде оно могло быть долго сохранено. Так, одна девочка, которая потеряла почти всех родных, чтобы не умереть от голода, понесла на рынок оставшиеся у нее вещи. Ей, вероятно, удалось совершить выгодный обмен. Но отмечена ею не удачность сделки, а доброта в чем-то ей помогавших на рынке людей: по ее словам можно догадаться, что она рассказывала здесь о своей беде [371] . Рассказ М.В. Машковой о встрече на улице со знакомым ей мальчиком обрывается его словами о том, как он голодает. Из следующих ее дневниковых записей мы узнаем, что подростка накормили обедом в ее семье [372] .
Мы видим, как ставшие сиротами или брошенные родителями дети и подростки получали приют в чужих семьях, и неизменно ими отмечалось, как подкладывали им иногда куски хлеба и мяса. Пытались утешить оказавшихся в беде, взять под свою опеку – хотя нередко только в первые дни после трагедии. И это чувство сопереживания при виде детских страданий отмечено не один раз. Читая дневник инженера Л.А. Ходоркова, видишь, как он, словно по кругу, вновь и вновь возвращается к теме смерти детей. Боль не отпускает его: "Если ребенок высокого роста, ему подгибают ноги, притягивают их веревкой к бедрам, чтобы тело уместилось на небольших санках" [373] . Такие же чувства испытывали и другие люди – и они стремились хоть как-то помочь детям. Один из блокадников отдал свою порцию за книгу М.Ю. Лермонтова, которую "протягивал мальчик, прося пайку хлеба": "И мне его стало очень жалко, у него очень голодные глаза были и я решил, что один день перетерплю" [374] . Случай уникальный, но разве не была книга блокадных "трудов и дней" собранием таких же необычных историй, где, несмотря на запутанность эпизодов и развязок, не могли остаться незамеченными проявления подлинной человечности.
""А ты есть хочешь?" – "Хочу"… Посадил меня в комсоставскую столовую… отдал свой обед. Сидел и плакал… Потом рассказали, что у него двое детей были в оккупации" – таким запомнился школьнице Г.Н. Игнатовой тот день, когда ей неожиданно удалось подкормиться [375] . У шестилетней девочки Е. Тийс надежд было еще меньше. Рядом с домом, где она жила, находился дрожжевой завод, откуда ежедневно вывозили патоку. У ворот машины встречали дети, ожидая, что им что-то перепадет. Случалось это крайне редко, лишь иногда рабочие, "не устояв, черпали ковшом из бочки патоку и делили ее в протянутые кружечки". Девочка тоже стояла с кружечкой, но в стороне. Спас ее и мать, умиравшую от голода и цинги, незнакомый человек – шофер. Она так и не узнала его имени и потом не встречала его. Обычно испытывают особую жалость и симпатию к тем, кто не требует категорично, не просит прямо, не кажется наглым, а выглядит робким, застенчивым: "…Стал меня расспрашивать, почему же я не бегу за патокой. Я рассказала о маме, которая не поднималась. Он дал мне патоки, а на следующий день привез маленькую сосну и объяснил, как я должна заваривать хвойные иголки и поить маму. Через пару дней он привез котелочек "хряпы… велел понемногу давать маме" [376] .
Истощенным детям порой прощалось то, что обычно сурово пресекалось в "смертное время". Одна из блокадниц рассказывала, как мать сажала ее за стол, где обедали военнослужащие. Она надеялась, что ее дочь из жалости кто-то покормит. С девочкой никто не делился. Может, считали, что для нее тоже принесут обед, может быть понимали, чего от них ждут, но не хотели помогать. Один из посетителей, имея два "крупяных" талона, получил за них две порции макарон. На ребенка он внимания не обратил. Голодная девочка, на глазах у которой до этого съели не одну порцию, терпеть больше не могла. Молча и тихо она придвинула к себе вторую тарелку с макаронами и начала есть. Военнослужащий, возможно, полагал, что это ее порция, и вскоре попросил официантку принести ему вторую тарелку. "Разве девочка не с вами?", – спросила официантка. Военнослужащий, видимо, все понял, встал и молча вышел [377] .
Эта история, какой бы уникальной она ни была, обнаруживает одну примечательную деталь. Не очень охотно делились, или не делились вовсе с нуждающимися незнакомыми людьми, но когда были принуждены к этому, признавали, хотя и молча и, вероятно, с досадой, моральное право и другого на получение безвозмездной помощи. Если бы перед девочкой находились истощенные блокадники, эта история закончилась бы во многом иначе – раздались бы крик, ругань, плач. Здесь же за одним столом сидели тот, у кого имелась возможность получить две порции "на второе", и та, кому это казалось недостижимой мечтой. Моральная норма осознается с трудом, но подтверждается – и тем, что это ребенок, и тем, что он хочет есть, и тем, что кто-то может питаться сытнее, чем изможденная девочка. Необходимость нравственного выбора в то время, когда все обнажено и нет возможностей оправдаться, является неизбежной.
2
Конечно, между чувством сострадания к детям и делами тех, кто их жалел, дистанция бывала иногда длинной. В дневнике главного врача поликлиники и заведующего райздравотделом немало слов сочувствия к невинным жертвам блокады: "Насколько старше своих лет стали дети! Сколько страданий они перенесли! В каком морально подавленном состоянии проходит их детство. И никогда этой травмы не вытравить из их сознания, с ней они проживут всю жизнь" [378] .
Но вот его дневниковые записи, относящиеся к "смертному времени". Из них мы узнаем, что его послали проверять ясли. Место это было "хлебное", терять работу здесь никому не хотелось, а недостатков можно было обнаружить немало. Проверяющего повели в столовую… Постыдности того, что произошло, он даже не чувствует: "Меня покормили… Ох, как это приятно! Зарядка на весь день" [379] .
Это человек не жадный и не жестокий. Он часто заботится о матери, делится с ней пайком. Он не благоденствует и, вероятно, действительно испытывает боль, видя несчастных, истощенных детей. Но перед искушением ему не устоять. Запись 1 февраля 1942 г.: "Хочу переехать на новое место жительство. В этих условиях надоело. Грязно, место для отдыха превратили в хлев… Возможно, устроюсь в яслях" [380] . Запись 6 февраля 1942 г.: "Прикрепился на питание в ясли. Первые дни показали, что это значительно лучше, чем питание в столовой райкома. Подкрепляю свои силы" [381] .
Эти строки трудно комментировать. Приведем лишь еще одну запись, появившуюся в дневнике 2 марта 1942 г.: "Люди гибнут сотнями, тысячами в день. Как помочь, что сделать для спасения человеческих жизней" [382] .
Он не мог не понимать, что, угощая его, брали хлеб голодных детей, что даже отдавая свои продовольственные талоны в зачет обедов, он, как начальник, которому стремятся угодить, получит более обильную порцию за их же счет, что хорошие условия в яслях созданы для тех, кто получает мало хлеба, а не для улучшения питания чиновников [383] .
Даже пристально наблюдающий за собой человек мог, как это видно из блокадных документов, то ли нарочито, то ли подсознательно отделять свои чувства от своих поступков, им противоречивших, не признавая их прямую связь. Словно его поступок вообще не мог оцениваться ни по какой шкале. Обратим внимание, как скупо, трезво, без оправданий и без пафоса отмечаются нарушения морали в личных документах, авторы которых в иных случаях обычно склонны к патетике.
В сострадании отражена совокупность нравственных правил, которые нередко "отключались" в сознании людей, если препятствовали выживанию, но при этом не исчезали полностью. Они делали даже очевидно корыстные действия более "цивилизованными". Мало кто сумел бы устоять перед искушением получить лишний кусок хлеба, но при этом стремились соблюдать хотя бы малейшие приличия. Вряд ли кто посмел бы беззастенчиво и жестоко, ни на кого не оглядываясь, вырвать этот кусок из рук обессиленных. Но не на глазах же у всех забирают у плачущих детей хлеб, не говорят же открыто и с укором, из остатков чьей еды приготовлено угощение для ревизоров. Тогда, может быть, и не спрашивать, откуда это взялось, промолчать, уверить себя, что это обычное дело – так спокойнее, так легче.
3
Одно из проявлений милосердия – понимание того, что от изможденных людей нельзя требовать многого, что нужно и должно пренебречь служебными и иными инструкциями, если речь идет об их спасении. Представление о том, что людей, находившихся на грани распада и опустившихся, можно спасти только жесткой дисциплиной и принуждением к труду, было широко распространено в те дни. Но часто все же принимали решения, отличавшиеся гуманностью. И учитывали положение тех, кто не мог выполнять непосильные для них обязанности, но погиб бы, не получая паек.
Отправляли в стационары или давали отпуска, когда видели, что работник падает от недоедания, сокращали время учебы в школе и меньше спрашивали учащихся, зная, как они голодают, старались реже привлекать к общественным работам тех, у кого имелись маленькие дети [384] . В одном из документов мы встречаем сообщение секретаря партбюро артели о том, как она давала задание "активу" обходить квартиры рабочих, кого не видели несколько недель: "Я старалась дать адрес "по пути": девушки тоже истощены, надо беречь их силы, не посылая далеко" [385] .
К этому, разумеется, примешивались и иные соображения. Оценивая такие случаи, можно даже говорить о своеобразном "вынужденном милосердии". Как можно требовать от работницы "высшего героизма" или просто лучшего выполнения своих обязанностей, если она "одной рукой работает, а другой держит свою четырехлетнюю дочь" – такой вопрос задает себе И.Д. Зеленская [386] . Ведь девочка издергана, боится тревог, от матери не отходит ни на шаг. Другая работница вместо того, чтобы дежурить во время налета, увела руководимую ею команду в "щель" (укрытие) – и за ней тоже ходила "неотступно" десятилетняя дочь. На одном из собраний предложили снять "заведомых трусов" с работы, но ведь это, как подчеркивает И.Д. Зеленская, означает "верную безработицу и голод" [387] .
Те же подходы иногда проявлялись и при определении группы инвалидности. М.С. Коноплева, будучи секретарем врачебно-трудовой экспертной комиссии (ВТЭК), видела, как боялись блокадники признания их инвалидами I и II степени. Мотивы были ясны. Инвалидам выдавалась продовольственная "карточка" иждивенца, что означало "медленную смерть". Эти два слова М.С. Коноплева, правда, зачеркнула в рукописи, но, вероятно, так оно и было.