Незабываемые дни - Михась Лыньков 54 стр.


И вдруг встрепенулась вся, побелела. Безразличие и рассеянность как-то сразу отлетели, исчезли, пропали. И все это - сегодняшний день, все последние месяцы и этот вечер, и суетня вокруг - представились ей сплошным страшным кошмаром. Одно, что осталось в ее душе, - это страх. Даже не страх. Чего ей бояться? Никто и ничто ей не угрожало. Это было нечто большее, чем обыкновенный человеческий страх. Перед ее глазами встала ее мать, такая, какой она видела ее в последний раз. Вот и глаза ее: в них материнская жалость и укоризна. И слова ее:

- Одумайся, Любка, пока не поздно. Они - наши враги, нет и не может быть у нас ничего общего с ними. Нам ли разговаривать с ними, шутить с убийцами?

- Что ты, мама, какие они убийцы? Это обыкновенные культурные люди, с ними и поговорить можно.

- О чем? - сурово спросила мать.

Но разве Любка согласится когда-нибудь с мамой! У нее, у матери, устарелые взгляды на жизнь, она, по-видимому, и не знает ничего, кроме своей мрачной больницы с пропахшими лекарством палатами, с нудными правилами и объявлениями в деревянных рамках на стенах, со всеми этими охами и вздохами на утренних приемах в больничной амбулатории. И Любка ответила матери:

- Разве вы хотите принудить меня, чтобы я всегда разговаривала с этими серыми стенами?

- Ты с людьми разговаривай - столько у нас хороших людей!

- С больными? Про санитарную кампанию? - грубо ответила она, тряхнув рыжей челкой.

- Легкомысленная ты… Нет, нет… Бесстыдница!

Мать хотела еще что-то сказать, но закашлялась и безнадежно махнула рукой.

Где теперь мама? Никогда у нее не было ни минуты покоя, день-деньской в больничных палатах, а то принимала больных или ходила по окрестным деревням по разным своим врачебным делам: то прививка оспы, то вспышка скарлатины, то еще какие-нибудь неотложные дела. И, несмотря на свою постоянную перегруженность, мать находила время, чтобы осмотреть Любкино платье, пришить оторванную пуговицу, выгладить ей блузку, приготовить белье перед отъездом в город.

- Да пусть она сама о себе позаботится, не маленькая! - подчас говорили ей люди.

- А что поделаешь? Она одна у меня, пусть уж отдыхает на каникулы. Придет еще время, наработается…

…Все вспомнила Любка в эти короткие мгновения. А мать попрежнему стояла перед ее глазами. Она глядела на нее, Любку, страшным, незнакомым взглядом, жутким в своей неподвижности. Словно глядела на Любку и не замечала ее, как не замечают никому не нужную, никчемную вещь.

Боже мой, они же забирают одежду расстрелянных, отправляют в свою Германию, где-то продают эти вещи, награбленные у мертвых. Она знала об этом. Такие разговоры не раз шли среди служащих магистрата. Такие слухи передавали друг другу почти все жители городка. Любка не придавала им значения, - мало ли что могут придумать люди.

…Вокруг шумели, суетились. Играла музыка. Танцевали. Какой-то пьяный насвистывал немецкую песню. Один за другим подходили к ней мужчины, приглашали танцевать. Она молча отказывалась, забыв обо всей этой толчее.

Оставив на стуле подарок, Любка пробралась среди танцующих к выходу, вышла на улицу. Было темно. Между приземистыми домиками городка разгуливал ветер. Он то затихал на минуту, то вновь налетал резкими порывами. Тогда поскрипывали старенькие замшелые заборы, глухо гудели обледенелые липы, колючая снежная пыль слепила глаза, остужала разгоряченное лицо. Повидимому, начиналась метель.

Любка машинально стряхнула с себя снег на крыльце, машинально вошла в свою комнату. Там было тепло и уютно. Но она не заметила ни тепла, ни уюта. Не радовали глаз мягкие тона настенного ковра. Не тешили сердце некогда такие милые вещи, которыми была тесно уставлена комнатка: кушетка, мягкие кресла, настольные часы с изящной статуэткой. Тут же стояли разные безделушки, флакончики с духами, с туалетной водой, пудреница, маленький финский нож - последний подарок Ганса.

Ганса…

Как неуместны здесь портреты родителей. Они глядят со стены на нее, Любку. И ей становится страшно от их взглядов. Она машинально переворачивает снимки, закрывает их газетой.

Бездумно глядит на стены, на стол, на безделушки, которые еще недавно так радовали ее, волновали, наполняли жизнь каким-то смыслом, тешили и звали куда-то.

Куда?

Все это так серо сейчас, неприглядно. И каждая безделушка, каждая мелочь напоминают ей теперь только об одном, только об одном… Позор тебе, Любка, страшный позор! Ты сама превратилась в пустую, никчемную безделушку, в игрушку для чужака. В чью игрушку? Нет, не то, не то… Тебе страшно взглянуть на портрет своей матери, в глазах ее - невыносимый укор. Ты предала свою мать, ты продала ее за пару чулок, за французские духи, за флакон туалетной воды.

Ты продала свою мать, продала…

Боже мой, повернется ли у тебя язык, Любка, чтобы произнести это простое и суровое слово? Ты на школьной скамье повторяла его не раз. Хотя была маленькой, еще мало видела на свете и многого не понимала, но это слово всегда наполняло тебя глубокой волнующей радостью. Родина! Она вставала перед тобой великая, необъятная, еще далеко тобой не познанная. Ома вставала перед тобой, согретая любовью миллионов людских сердец, словно сотканная из солнечных лучей. И ты тянулась к ней всем своим детским сердцем, чистыми, как лазурное небо, детскими мечтаниями.

Кто заслонил ее от тебя? Ты сама. Ты отвернулась от нее. Ты все думала, что она только одаряет, ничего не требуя взамен: и весеннее дыхание юности, и безоблачное детство, и бесчисленные утехи и радости. Ты забыла, что и для тебя давно уж настал час, когда надо отдать Родине долг не только любовью своей - она требует и этого, - но и выполнить перед ней свой долг каждым делом своим, каждой мыслью своей, а главное - трудом: по силам твоим, по возможностям твоим и способностям.

Ничего не дала ты Родине. Только брала от нее, приученная брать, как положенное, как законное. Учиться? Да, государство же обязано учить. Работать? Что ж, государство предоставит, даст работу, оно не может не дать, оно должно дать, ведь это записано в его Основном Законе. Для этого и учат, чтобы дать потом работу. А есть, одеваться, а разные развлечения, театр, кино… На это существуют родители, пусть позаботятся обо всем. На то они и родители, чтобы заботиться о тебе одной, угадывать каждое твое желание, итти навстречу твоим капризам, отказывать себе в самом необходимом, чтобы ты, их утеха, не знала ни горя, ни заботы о хлебе насущном, ходила бы белоручкой, наряженная, как кукла. И, быть может, потому, что ты не видала-ни особенного горя, ни забот и была во многом похожа на куклу - и лицом, и умом, - твоего сердца не коснулось величайшее горе, которое навалилось на наш народ. Ты думала: это их дело, взрослых, они там как-нибудь разберутся. А твое дело - утехи, твое дело - летать, порхать подобно бездумному мотыльку. Но плохо приходится мотыльку, когда он попадает в огонь.

Грустно оглянула Любка свою комнату, с минуту постояла в нерешительности и вышла на улицу.

Ветер, словно набирая силу, швырялся целыми охапками снега, бешено рвал полы пальто, срывая косынку с головы. Он набрасывался на полусгнившие заборы, на развороченные кровли окраинных домишек. И задыхался в бесплодной ярости, затихал в лютом бессилии.

Она постучала в дверь квартиры Ганса.

На пороге стоял пожилой солдат и, силясь изобразить приятную улыбку на своем распухшем от флюса, щетинистом лице, говорил осипшим басом пропойцы:

- Мы рады вас видеть, фрейлен Любка, но господина лейтенанта, к сожалению, нет дома. Да-да, нет его.

Стоял и глядел на ее застывшую, робкую фигурку. Стоял, переступая с ноги на ногу, поглаживая рукой распухшую щеку, кисло морщился от боли и старался придать своему лицу и голосу ту приветливость, которую обычно оказывают денщики знакомым своего хозяина.

- К сожалению, нет, к сожалению, нет.

- Где же он? - машинально произнесла Любка, ощущая, как деревенеют ноги, стынет сердце.

- В комендатуре господин лейтенант. Совещание там…

Сквозь щели ставней пробивались серебряные лучи света.

Часовой однообразно отмерял шаги, постукивая каблуками, чтобы не замерзли ноги. Заметив темную фигуру, он резко подался всем телом вперед, привычно крикнул:

- Долой с тротуара!

Не обращая внимания на окрик часового, Любка медленно шла к крыльцу.

- Стой! Назад! - крикнул часовой.

- Я иду в комендатуру…

- Пропуск!

- Я хожу без пропуска… Я, я… Мне нужно к лейтенанту Коху.

- Пропуск!

Часовой загородил ей дорогу автоматом. Она попыталась рукой отвести автомат, но часовой резко рванул его, и Любка чуть не свалилась на ступеньки крыльца. А мысль, не дававшая ей покоя, - надо немедленно увидеть его, расквитаться с ним за все, - толкала ее вперед, подгоняла. Она должна пройти, что для нее значит часовой!

- Пусти, проклятый!

И когда часовой, взбешенный ее упрямством, больно ударил ее прикладом автомата, она забыла обо всем на свете и подвластная только одному желанию - во что бы то ни стало пройти - бросилась на часового. Не умела Любка орудовать ножом, не было в ее руках необходимой сноровки. Нож скользнул в пальцах, только распоров рукав у часового и слегка задев его руку. Часовой боялся ножа. Он судорожно отпрянул назад к двери и с перепугу выпустил длинную очередь из автомата. Любка словно споткнулась и упала на заснеженные ступеньки освещенного крыльца. Платок сполз на шею, и ветер шевелил огненные пряди волос - на белом снегу словно вспыхнуло пламя. Но оно угасало, никло. Мокрые хлопья снега запутались в волосах, таяли, волосы потемнели.

Всполошенные автоматной очередью, на крыльцо выбежали Вейс, Кох и другие офицеры. Кох узнал платок, резко рванулся к часовому, схватившись за кобуру.

- Это диверсантка, господин лейтенант! - испуганно сказал часовой, показав распоротый рукав и окровавленную руку.

Кох увидел нож, лежавший на крыльце. Этот нож был ему очень знаком. Он протянул было руку, чтобы поднять его, но раздумал и молча отошел назад.

- Та-а-ак… - неопределенно процедил Вейс. Он хотел еще добавить свое неизменное "чудесно", но, взглянув на Коха, замолчал. Все вернулись в комендатуру - кончать прерванное совещание.

14

Вечерело, когда Заслонов проходил мимо водокачки. Однообразно шумела вода, стекая по оледеневшей стене и замерзая внизу. Огромная наледь росла около водокачки и тянулась до самых рельсов. Ледяные наплывы переползали через рельсы запасного пути, на котором стоял уже несколько дней груженый эшелон. А вода бурлила и шумела в пробоине бака, тихо журчала, стекая по кирпичной стене, слегка дымилась паром. Мороз крепчал. Ветер совсем улегся, в темном вечернем небе зажглись первые звезды. "Неплохо…" - подумал Заслонов.

Из депо он позвонил на водонапорную станцию.

- Качаю! - услышал в трубке приглушенный голос Воробья.

- Был приказ? - спросил Заслонов, хотя хорошо знал, что такой приказ был.

- Господин Штрипке приказал, - официально ответил Воробей.

- Что ж, выполняйте приказ.

В контору вошел Штрипке. Он только что вернулся с совещания, происходившего в комендатуре, был молчалив, шмыгал носом, нервно похаживал по комнате. Наконец, не выдержал, заговорил:

- Это, знаете ли, господин инженер, никуда не годится.

- Я не понимаю вас, господин Штрипке.

- Да я ж говорю о нашем депо.

- А что случилось?

Кажется, ничего и не случилось, но завидного у нас мало. Вы только подумайте: паровозы один за другим выбывают из строя. То их взрывают в пути, то они просто так останавливаются на перегоне и только закупоривают участок.

- Вы не интересовались, почему они останавливаются?

- Конечно, интересовался. Замерзают. Причем так замерзают, что вся смазочная система навсегда выбывает, лопается, крошится каждая трубка, особенно в маслопроводе.

- Это неизбежные аварии, господин Штрипке.

- Почему вы думаете, что они неизбежны?

- Зима, господин Штрипке. Суровая русская зима!

- Но ведь русские паровозы ходили, несмотря на суровую зиму.

- Вы правы, господин Штрипке: русские паровозы не замерзали, так как они несколько иной конструкции, специально приспособленной для работы в зимних условиях, в сильные морозы.

- Это очень плохо, господин инженер. Мы, выходит, можем надеяться только на господа бога, чтобы он смягчил морозы.

- Зачем же на господа бога? Надо переконструировать систему ваших паровозов, и они будут ходить как миленькие… - не то в шутку, не то всерьез сказал Заслонов.

- О да-да, - согласился сперва Штрипке, но тут же спохватился: - У вас правильная мысль, однако не совсем реальная. У нас идет война и, что говорить, - мы ж люди свои - тяжелая война. Эти ваши русские нам дорого обходятся. У нас сейчас нет времени заниматься переоборудованием паровозов. Это нереально. У нас на службе весь паровозный парк Европы, - разве его можно переконструировать в короткое время? Одно, на что мы можем надеяться, - это захватить как можно больше паровозов у русских. А для этого необходима крупная победа… окончательная победа. А для победы нужно, - снизил он голос до шепота, - чтобы паровозы ходили, не замерзали, не взрывались, чтобы каждый паровоз, который мы с вами выпускаем из депо, водил, водил наши эшелоны. Но это… это заколдованный круг, господин инженер. Мы должны из него вырваться! - с отчаянием в голосе закончил Штрипке.

- А вы не отчаивайтесь, господин шеф. У вас такие завоевания. Вся Европа, можно сказать, у ваших ног.

- О да-да! - самодовольно поддакнул Штрипке и весь напыжился, как петух.

И обмяк, отошел, расправляя жесткий воротник, словно вытягивая из него посиневший подбородок, массируя его сухими, костлявыми пальцами.

- Про завоевания вы говорите очень правильно. Но… видите… ну, мы свои люди, - ваши проклятые русские стали нам поперек горла: они все еще держатся. Конечно, мы одолеем их, Должны одолеть.

Штрипке говорил мечтательно. Даже зажмуривался. Гудок паровоза вывел его из этих надзвездных сфер. Вернувшись к действительности, он, как всегда, засуетился, заволновался, несколько раз помянул "шволячей", поднявших целый тарарам за дверью конторы.

Оттуда доносились шум, выкрики. Слышны были возбужденные голоса, споры, брань.

- Что такое? - испуганно спросил Штрипке, любивший спокойную и тихую работу и очень боявшийся всяких эксцессов.

В это мгновение дверь широко распахнулась и в контору вбежало несколько рабочих. Штрипке со страху отступил на несколько шагов, не ожидая ничего хорошего от этих возбужденных людей, которые беспорядочно что-то выкрикивали, перебивая друг друга.

- Что случилось? - спокойно спросил Заслонов.

- Поймали! Попался гад, не вывернется!

- Кого поймали?

- Пан Штрипке, пан Заслонов, мы диверсанта поймали!

- О-о! - только и мог вымолвить Штрипке, у которого, наконец, откатился от горла тот давящий комок, который всегда душил его, когда почтенный шеф слышал возбужденные голоса.

- Где же он?

- Ведут! Того самого, который подкладывал бомбы на паровозы!

У Штрипке мурашки поползли по спине от страха и от радости - это же такое событие!

- Скорее, господин Заслонов, пойдем туда! - и Штрипке чуть ли не бегом бросился к месту происшествия.

В депо было немного народу. Все толпились за воротами. Невдалеке от угольного склада шумела толпа. Среди деповских рабочих видно было и несколько немецких солдат, которые прибежали сюда на шум.

- Почему его не ведут? - спросил на ходу Штрипке. - Он уже не может ходить, его подбили.

- Это хорошо! Злодея всегда постигает заслуженная кара!

- Он уже получил ее, пан Штрипке!

- Так и должно быть!

Увидев инженеров, люди расступились. Прямо на снегу лежал скрючившийся в неудобной позе человек. Он еще дышал, с трудом шевелил белесой ресницей, чуть приоткрывая глаз. Другой был затянут кровавой опухолью. Все лицо было избито до неузнаваемости. Под головой расплывалось багровое пятно.

- Вот он, наш враг, под расстрел, гад, подвести хотел, до чего додумался только! Видите, господин начальник, какие гостинцы готовил он немецким эшелонам. Это он взрывал паровозы, которые мы, не щадя сил и здоровья, ремонтируем. Где это видно: ты работай, а он всю твою работу портит да еще твою голову под топор подставляет!

Люди шумели, суетились.

Штрипке смотрел на человека, лежавшего на окровавленном снегу. Видно, ему уже не суждено было подняться. Все реже и реже шевелилась ресница, и хотя избитый порой будто глядел на окружающих, но он уже никого не видел и не слышал. Штрипке узнал его. Смутная догадка на миг мелькнула в его голове. Штрипке пришел в неописуемую ярость:

- Шволячи, случилась ошибка. Ведь это Сацук!

- Правильно, господин начальник, это Сацук! И поглядите, что этот Сацук готовил для наших паровозов, которые мы ремонтируем под вашим руководством.

Какой-то рабочий вынул из кармана у Сацука две угольные мины и поднес их Штрипке. Тот трусливо отодвинулся:

- Не надо ближе, не надо, я и так вижу!

И, отступив шага на три, Штрипке сразу изменил позицию:

- О, то есть большой шволяч, этот Сацук!

- Гад, которому нет равных на свете! - подтвердил кто-то из рабочих.

- Его надо расстрелять!

- Его повесить мало, господин начальник!

- О да-да!

Неизвестно, чем бы кончилась вся эта дискуссия, - в ней не принимал участия только Сацук, которого уже не волновали никакие земные интересы, - если бы не явились полицаи и гестаповцы во главе с Кохом. Прибыли и Вейс. Весь район депо оцепили. Рабочих допрашивали группами и поодиночке. Из их показаний видно было, что Сацука схватили около резервных паровозов, когда он пытался подложить туда четыре мины. Не все это видели, к тому же не каждый мог как следует рассказать, при каких обстоятельствах все это произошло. Более толковые показания дал Чмаруцька, - он первый заметил злонамеренные действия Сацука и задержал его.

Кох нервничал, все пытался запутать Чмаруцьку:

- Откуда тебе известно, что это угольные мины?

- А как же, об этом все толкуют. Мы трудимся, трудимся, а какая-то нечистая сила всю нашу работу портит.

- Кто портит?

- Известно кто. Об этом и в листовках писали. И в газетах писали. Некий дядя Костя командует всеми этими разбойниками.

- Как ты разузнал, что Сацук подкладывает мины?

- А я шел на склад. Вижу, какой-то человек мелькнул около паровозов. Я притаился, думаю: что ему нужно? Гляжу из-за тендера, а он забрался в паровозную будку и что-то там около топки возится, слышу - дверцы открывает. Он спрыгнул на другую сторону, а я на паровоз. Глянул в топку, а там мина лежит. Я скорее обратно. А человек уже на второй паровоз взобрался. Я его цап за сапог, стащил вниз. "Ты, говорю, что здесь вытворяешь? Что тебе тут понадобилось, человече?" А он, что бы вы думали, не говоря худого слова, трах меня по затылку, а потом без всякого предупреждения - хлоп по глазу!

У Чмаруцьки в самом деле под глазом виден был изрядный синяк.

- Ударил это он меня, аж свет белый в глазах померк, здоровый он, гад, да куда моложе меня. Но не на того напал - or Чмаруцьки, брат ты мой, не вырвешься. Как вцепился в него, никакая сила тут меня не оттащит. Держу и кричу, держу и подаю тревогу. Спасите, кричу, диверсанта поймал!

Назад Дальше