* * *
В конце ноября 1942 года перед домом, где располагалось войсковое правление, остановилась бричка. Уже немолодой, начинающий полнеть мужчина в очках ступил начищенными хромовыми сапогами в колею, полную дождевой воды, и, поморщившись, зашагал в штаб походного атамана Войска Донского полковника Павлова.
В деникинской армии Доманов из прапорщиков военного времени выслужился всего лишь в сотники, но решил, что кашу маслом не испортишь. Представился подъесаулом.
Дежурный офицер сообщил, что Павлов в настоящее время вотъезде, и направил Доманова к заместителю – бывшему полковнику Белой армии Попову. Тому Доманов глянулся. Попов сразу же сунул ему анкету для заполнения.
Заполнив анкету, Тимофей Иванович заикнулся было насчет отпуска, дескать, жену перевести, вещи, то да се. Но Попов отрубил:
– Ты, Доманов, это брось, антимонь разводить. Время не то. Вот тебе приказ о присвоении есаульского чина, и поезжай в Шахты, с богом. Назначаешься там представителем штаба. Найдешь сотника Лукьяненко. Это заместитель Кулеша. Передашь ему приказ о том, что он назначается твоим заместителем. Будешь вместе с ним набирать казаков в наши части. Оружие добудете сами. Кулеш подмогнет если что. Свободен, есаул. Действуй!
Доманов вытянулся, козырнул и вышел вон.
* * *
С осени 1941 года на территории Смоленщины и соседней Белоруссии появились партизаны. Вначале это было несколько малочисленных отрядов, состоящих главным образом из коммунистов и сотрудников НКВД, оставленных по партийному заданию, окруженцев, вынужденных скрываться в лесах, потому что в тылу немецких войск можно было спрятаться и выжить только в районах больших лесных массивов, которые были недоступны полному немецкому контролю.
Народ относился к партизанам по-разному. Одни их поддерживали, другие на них доносили немцам. В каждой деревне находились пострадавшие от советской власти и доносившие на тех, кто лояльно относился к партизанам.
Само собою разумеется, и партизаны тоже были разные. Одни боролись против оккупантов и с населением вели себя терпимо, другие не жалели и не щадили никого. Были и такие, кто ушел в лес, чтобы переждать войну. Им было все равно, кто в конечном счете будет править страной – Сталин или немцы, – лишь бы пересидеть, пока война. А там будет видно, к кому прислониться.
Многие отряды почти не участвовали в боевых операциях, ограничиваясь только "снабженческими походами".
Москва не снабжала партизан продуктами, пропитание и одежду они добывали в основном у местного населения. Во время этих операций зачастую вели себя как обычные грабители. Именно так и воспринимало их население. Продовольственные реквизиции проводились регулярно. Из крестьянских домов постепенно исчезла живность: переставали кудахтать куры и по утрам петь петухи. Но быстрее всего прекратили хрюкать свиньи. Свежатину любили все – и партизаны, и немцы с полицаями.
Партизаны могли прийти ночью в деревню, вытащить старосту из постели и тут же на глазах жены и детей повесить его за то, что он, по решению односельчан, разделил между ними колхозную землю. Или просто за то, что пошел в услужение к немцам. Бывали и случаи расстрела партизанами жителей деревень, чьи родственники сотрудничали с немецкой администрацией или служили в полиции.
Вся эта бессмысленная бойня и сведение счетов приносили горе и тем и другим. Но эти несчастные, нищие люди не были виноваты в том, что каждый хотел жить. Виноваты были те, кто их обманул, предал и превратил их в зверей. Только дьявол мог посеять в России такую дикую вражду, когда односельчанин, сосед или родственник доносил на своих близких.
Сложное было время, тяжелое. Оступись на одной тропинке – немцы повесят, сделай что-то не так – партизаны могут застрелить. Тем, кто на фронте или в партизанах, было легче – у них был один враг. А вот мирное население обитало даже не меж двух огней – меж многих.
Постепенно командование Красной армии стало перебрасывать через линию фронта кадровых командиров и политработников, которые возглавили отряды, и партизаны перешли к активным боевым действиям. Они захватывали полицейские участки, резали телефонные провода, пускали под откос воинские поезда, убивали немецких солдат и офицеров. Немцы в отместку останавливали направляющиеся на фронт воинские эшелоны и прочесывали лес. Устраивали облавы, уничтожали партизанские базы, но отряды и отрядики, хорошо зная местность, рассыпались по лесам, чтобы вновь встретиться на запасной базе. Не найдя партизан, немцы и полицаи срывали свою злобу на мирном населении. Жгли деревни, стараясь запугать дикими расправами и массовыми публичными казнями беззащитных, безоружных людей.
Жители сел и деревень, спасаясь от немцев и полицаев, уходили в глубь лесов. В лесной чаше, среди болот беженцы копали землянки, ставили шалаши. Многие уводили с собой домашнюю скотину – коров, овец, коз. В лесном лагере бегали дети, кричали младенцы, женщины готовили на кострах, тут же стирали, случалось, что здесь же рожали и умирали.
Часто появлялись вооруженные люди в гражданской или полувоенной одежде. Партизаны навещали свои семьи, стремясь хоть как-то облегчить им жизнь.
В лесных чащах можно было встретить одиночек – окруженцев, дезертиров и просто людей, отставших от эшелонов, или тех, чьи дома были сожжены.
* * *
В лесной чаще чуть теплился огонь в костре, на остывающих углях запекались грибы, нанизанные на ветку дерева. Рядом с костром опустив голову сидел светлоголовый подросток. Уже несколько месяцев он скитался по лесам голодный, никому не нужный. Поезд, на котором он ехал вместе с матерью, разбомбили, мать наверное погибла. Отец погиб на границе. Мальчик об этом вспоминал уже без волнения. Его больше пугала приближающаяся зима. Через месяц, два выпадет снег.
"Помру я, наверное, – думал мальчик. – Замерзну".
Незаметно для себя он задремал. Снилось ему море, на котором он был за год до войны с родителями, шум прибоя, кричащие чайки.
Хрустнула ветка под чьим-то сапогом.
Из-за кустов за ним наблюдало две пары глаз. В зарослях прятались двое. Один помоложе, с винтовкой. Другой постарше, с седой щетиной на лице и немецким автоматом за спиной. Оба были обуты в немецкие сапоги, на одном вместо гимнастерки немецкий китель мышиного цвета. Окруженцы или партизаны.
– Малец… один. Запах духмяный, грибы печет, – шептал тот, что помоложе, сглатывая голодную слюну.
– Вижу, что один. Давай двигаем отсюда.
– Может, грибы прихватим, старшой. Вторые сутки не жрамши.
– Малец ведь тоже жрать хочет! Пошли.
– Ты иди, я портянку перемотаю. Догоню.
Мальчик открыл глаза. Вдали слышался удаляющийся хруст валежника. Грибы исчезли.
Старший с автоматом покосился на напарника.
– Сука ты, Никифоров. Ничего для тебя святого нет, ни своих, ни чужих не жалеешь.
* * *
65-летний генерал Шенкендорф морщился как от изжоги.
Позавчера при патрулировании участка дороги Смоленск – Могилев исчез наряд фельджандармерии в составе фельдфебеля Шульце и унтер-офицера Мюллера. Предпринятые розыски не дали результатов. Вчера из штаба 9-й танковой дивизии в управление фельджандармерии округа поступила информация о не прибывшем в пункт сбора грузовике с амуницией. Груз сопровождали пятеро военнослужащих, включая водителя, во главе с унтер-офицером Шнитке.
Взвод фельджандармерии обнаружил грузовик с расстрелянными солдатами на лесной дороге, в нескольких километрах от трассы. Груз исчез, в кузове лежали тела немецких солдат. Трупы раздеты до белья, обмундирование и документы погибших исчезли. Жители близлежащей деревни показали, что не слышали звуков боя, что выглядит правдоподобно и объясняется сильной метелью, бушевавшей в ту ночь. На основании результатов розыска был сделан вывод: наряд фельджандармерии и группа сопровождения груза танковой дивизии стали жертвами партизан.
Все как всегда. Взрывы на железной дороге, убийства солдат и полицейских, листовки в городе.
Генерал нажал кнопку звонка, приказал возникшему в дверях адъютанту:
– Сегодняшнюю сводку происшествий мне на стол!
– Слушаюсь, господин генерал.
– Карту! Благодарю, можете быть свободны, – генерал кивнул адъютанту и склонился над картой. На нее кружочками были нанесены места нападений бандитов. Их обилие показывало, что бандиты уже стали хозяевами в немецком тылу. Снятие крупных войсковых подразделений с маршрута следования на фронт и прочесывание лесов не давало никакого эффекта. Обычно такие операции заканчивались тем, что удавалось повесить заложников или тех, на кого падало подозрение в пособничестве партизанам. Сжигались целые деревни, а партизаны, ухитрившись избежать открытого столкновения, просачивались через цепь облавы и уходили в только что зачищенные районы.
Генерал Шенкендорф задумался.
А что там казаки? Может быть, хватит им прохлаждаться в тылу и бесконечно горланить свои казацкие песни? Пора проверить их в деле!
* * *
Долго не спали казаки, а заливисто хохотали по углам. Снова и снова кто-нибудь просил Толстухина Елиферия рассказать очередную байку.
Было ему чуть за пятьдесят. По меркам молодых казаков – дед. Его все так и звали. Серьезный был человек, обстоятельный. Много чего повидавший на своем веку. Рассказывал о Гражданской войне. В своих рассказах не щадил никого. Ни белых, ни красных. Ни казаков, ни мужиков.
– В первом лагере, в Славуте, нас охраняли не немцы, а казаки. Говорили, что кубанцы. Только врали, наверное. Я одного спрашиваю: "Ты чьих будешь"? А он белюки вылупил и меня вместо ответа – прикладом. День и ночь ходили вдоль проволоки с винтовками.
Елифирий улыбался горько.
– Отличиться хотели. Выслужиться! Так понимаю.
– Немцы на вышках сидели. С пулеметами. Нас не стреляли. Не помню такого случая, чтобы с вышки огонь открывали. А вот казаки в нас стреляли. Будто специально выжидали. Я напраслину не наговариваю – говорю то, что видел и пережил. Подойдет, бывало, пленный к проволоке и палочкой к травинке тянется. Голодали ведь страшно! И травинке душа рада! А тут казак с вентарем: "Стрелять буду!" Пленный ему: "Стреляй! Твою мать! Все одно от голода подыхать!" А самому не верится, что выстрелит. Недавно ведь вместе, в одном окопе сидели! Бах! Глядишь, и отмучился сердечный. Другой охранника по матери: "Что ж ты делаешь, лярва?!" Снова, бах! И еще один дергается в кровище. Так что правильно старики наши говорили: "Страшен не царь, страшен псарь!"
Любил Елифирий рассказать и смешное. И какой бы смешной не была история, преподносилась она всегда обстоятельно и серьезно. Это только добавляло веселья.
Елифирий вопрошал:
– Вот, к примеру, лампасы. Что же это такое? Откуда они взялись? Кто знает? – И тут же сам отвечал: – Во-ооот! Не знаете. Потому как казаки вы тряпошные. Воевать научились, а ни традиций, ни истории своей не знаете. Это я не в упрек вам, хлопцы. Нет вашей вины в том, что батьков ваших постреляли и рассказать о вашей истории было некому. Так вот слухайте деда.
Толстухин устраивался поудобнее. Доставал бумагу для закрутки. К нему со всех сторон тянулись кисеты, пачки с сигаретами.
– Для казака лампас был важен… ну как крест для попа. Его нашивали казачатам на первые штаны. Все! С этого момента он уже считался казаком. Хотя и малым.
Сидят старики на бревнах, курят. Пробегает мимо какой-нибудь казюня. От горшка два вершка. Сопли до пояса. Но в штанах с помочами. И обязательно с лампасами.
– Мать честная, царица небесная! – таращат глаза старики. – Никак казаки с лагерей возвернулись?!
Казачонок останавливается.
– Да это не казаки, это я, Мишанька.
Старики всплескивают руками.
– А мы тебя и не признали, Михайла Григорич! Ты в штанах с лампасами ну прямо взаправдашний казак!
– Как взлослый? – спрашивает Михайла Григорич.
– Как взрослый, – подтверждают старики. – Ты отцу передай, пусть тебе коня готовит. Пора на цареву службу собираться.
Вот потому-то большевики и бесились, когда на казаках лампасы видели. Знали, что воин перед ними. Потому за ношение лампасов, также как и за ношение погон, фуражек и за слово "казак" – стреляли на месте. А чтобы страху нагнать, лампасы и погоны казакам вырезали прямо на теле. Вот, ей-богу, не вру, – и дед размашисто крестился во всю грудь. – В первом полку есть казак по фамилии Гусельников. Поглядите на него в бане. На одной ноге лампас ему все-таки вырезали, пока его не отбили.
Покуривая толстенную самокрутку, Елифирий излагал складно. Молодые казаки слушали его раскрыв рты. А Елифирий перекуривал и начинал новую байку.
* * *
Кровати Муренцова и Елифирия стояли рядом. По вечерам Толстухин любил рассказывать Муренцову о своей жизни.
– Казачья жизнь что на Дону, что на Яике, что на Кубани ничем не отличается, – неторопливо излагал Толстухин. – Был мальцом – помогал отцу по хозяйству, в ночном коней пас. Хозяйство-то у нас большое было.
Муренцов, слушая незатейливые рассказы, и сам вспоминал отцовское имение, сенокос, выгулку лошадей. Картины прошлого приятно кружили голову. Они были сладостны, как первые и чистые впечатления детства.
Елифирий продолжал:
– У нас в Сибири строгое воспитание было. Бывало, в прощеное воскресенье, перед Великим постом подойдешь к родителям и в ноги: "Тятяня, маманя, простите меня Христа ради…" А тятя отвечает сурово: "Бог простит, сынок". Потом царя скинули и началась чехарда, то красные петуха пущают, то белые саблями машут. Надоело меж двух огней вертеться, и ушел я к полковнику Сладкову, он тогда полком командовал. Потом Уральскую казачью дивизию принял.
– Стой, Елифирий! – перебивает его Муренцов. – А в Лбищенском рейде ты участвовал?
– А как же! Участвовал. Мы тогда же и чапаевскую дивизию в пух разделали!
Муренцов приподнялся на локте.
– Ну-ка, расскажи, Елифирий.
Толстухин, плечистый, лицо серьезное, привалился к стене.
– А что рассказывать, Сергеич? Все как на войне. Казачий разъезд поймал двух красных с секретным пакетом. Так и поняли, что в Лбищенске расположился штаб красных. Собрали добровольцев и той же ночью отправились в рейд. Уже под утро вырезали красные караулы и вошли в Лбищенск. Взвод подхорунжего Белоножкина шел в лоб, мы немного левее…
Елифирий замолчал, вспоминая.
– Я потом видел это место. Везде кровь, мебель разбросана и порублена. Чапаев, стерва, отчаянный был, – здорово бился, пока его в живот не ранили… То, что в кино показывают, будто плыл он через Урал, брехня. Проспал красный начдив свое войско, хотя рубака был знатный. Типа нашего комполка Ивана Никитича. Он и обличьем на него шибает.
А-ааа, вот еще помню. Трофеев тогда богато взяли, пленных немеряно, одних только комиссаров в кожаных куртках шесть или семь. И это… – Елифирий насупился, – целый взвод девок-машинисток. Очень уж любили комиссары декреты писать. Одно название, что борцы за народное счастье, а на самом деле шляндры! – Толстухин сплюнул. – Тьфу ты, прости Господи, как есть – шляндры!
Перед Муренцовым продолжала разворачиваться вся нелегкая казачья судьба.
– В конце 1919 года переболел сыпным тифом… Но выкарабкался. Потом отступление. Через солончаки отошли к Каспийскому морю. Что по дороге пережили, страсть господня. От голода и мороза люди теряли человеческое обличье. От ветра прятались за верблюдами, спали под фургонами или в выкопанных ямах. Люди на глазах превращались в зверей. Представляешь, Сергеич, казак доходит в яме. А его еще живого вытаскивают на мороз, чтобы занять место. Слава Богу, дошли. Не успели опомниться, тут как тут красный десант с кораблей Раскольникова и ультиматум. Полная капитуляция или всех постреляем. Сдались два генерала, два десятка офицеров, нижних чинов несколько сотен. Я их не осуждаю. Устали, да и войне уже конец походил. А жить всем хочется. Но наш атаман Толстов собрал две неполных сотни, кому терять уже было нечего, и ушли мы в Персию. Во время перехода жрали одну мерзлую конину и верблюжатину. Слава Богу, хоть это было. Потом – Персия, лагерь для русских беженцев, каменные скалы на острове Русском, потом Австралия.
Елифирий рассказывал о своей жизни без прикрас, с легкой грустью.
– В Австралии поначалу показалось, что попали в рай. Круглый год тепло, за окном океан. Красивые женщины. Купил себе костюм, велосипед. Даже жениться собирался. Но тут такая тоска меня загрызла, что хоть волком вой. Закрою глаза, снится березовая роща за станицей да кладбище, где все родовье лежит.
Толстухин поднялся с кровати, стал вертеть цигарку. Муренцов смотрел на его лицо, с жесткими морщинами по обочинам щек, с усмешливо-умными глазами, слегка дрожащие пальцы. Да уж, переехала жизнь по казачьей судьбе!
– Что только не делал. Нет! Как будто морок вселился, уеду и все. В 1928 годе купил билет на пароход – и в Россию. Долго ехал, всякое пережил, наконец добрался до родной станицы. А ее не узнать. Казаков почти не осталось, кто в отступ ушел, кого убили. В их домах пришлые, киргизы. Кругом разруха, нищета. И тут я прозрел. Куда приехал?.. Зачем? Что хотел здесь найти? Но делать нечего. Стал работать. Ломил как проклятый. Рубаха от пота расползалась. А тут коллективизация. Вызвали в сельсовет и сразу вопрос ребром – выбирай, казак: или в колхоз, или на Соловки. Всю ночь думал, курил. Вспоминал всю прошлую жизнь, войну, отступление. Выбрал колхоз, хотя хрен редьки и не слаще. Утром отвел на колхозный двор лошадь, коровенку, пяток овец.
Потом опять война, теперь уже с германцами… Мобилизация… Ну а уже на передовой показал я кукиш нашему комиссару и под Харьковом перешел к немцам, подальше от счастливой жизни при социализме. Ну а потом как у всех. Лагерь для военнопленных в Славуте. Формирования казачьих частей под Винницей и казачий эскадрон вермахта.