Синявский Волгины - Георгий Шолохов 20 стр.


1

Знойные дни медленно гасли над Ростовом. Солнце светило щедро, но людям казалось - на всем лежит неуловимая печальная тень. И небо выглядело необычным, словно таило опасность. По ночам жители с беспокойством прислушивались к глухому рокоту дежурного самолета, доносившемуся из звездной глубины.

Но и на просторном тихом Дону, как и всюду в глубоком тылу, война все еще казалась далекой. Лето стояло влажное, урожайное. Проносились и таяли в задонских голубых просторах бурные ливни. Желтели поля, наливались и твердели тяжелые колосья. В колхозах начиналась косовица. Старики говорили, что давно не наливалась таким крупным и тяжелым зерном звенящая на ветру пшеница, давно не вызревали такие сочные румяные яблоки, груши, абрикосы и сливы… Да и бахчи ожидались хорошие, и виноград на придонских песчаных косогорах хотя и был еще зелен, но уже так тяжел, что приходилось подставлять добавочные подпорки.

- Вот привалило лето богатое, - говорили люди. - Только бы жить, а тут - война. Чтоб этому проклятому Гитлеру захлебнуться в собственной крови!

Со дня германо-фашистского вторжения прошла неделя, а в городе уже многое изменилось. Как будто и гудки на заводах так же гудели по утрам, и трамвай позванивал на улицах, и народ шел по своим делам, а оглянешься по сторонам, прислушаешься - не то. Словно поднялась в вечно живом организме города температура; дышит он часто и трудно, порывисты удары его напряженного пульса Все куда-то спешат, лица, у всех суровы и озабоченны, мало на улицах смеха и шуток.

Во многих семьях поселилась печальная тишина. Усядутся обедать, а стул, недавно занятый отцом или любимым сыном, оказывается пустым. Ушел близкий человек далеко, и когда вернется - неизвестно. К его отсутствию еще не привыкли, вот и проходит обед в сосредоточенном молчании.

Город на глазах менял свои пестрые живые краски. Штукатуры мазали стены грязновато-серой, смешанной с сажей известкой, закрашивали синькой окна, чтобы дома лучше сливались с ночной темнотой.

С вечера улицы погружались в густой мрак, одиноко мерцали только цветные огоньки светофоров. Жители постепенно отвыкали от яркого света, от нарядного сияния неоновых трубок, от скользящих над фасадами домов световых реклам.

В часы передач последних известий на улицах, на перекрестках у радиорупоров собирались толпы. Люди жадно ловили каждое слово диктора.

Прослушав сводку, все расходились с невеселыми, сосредоточенными лицами.

Первый день войны вторгся в семью Волгиных с такой же ошеломляющей неожиданностью, как и во многие семьи, что-то было сдвинуто с места, нарушено, перемещено. Грозные события непосредственно касались семьи Волгиных. Война бушевала там, где находились Алеша, Кето и Виктор. Это с первого же дня сильно беспокоило всех.

Наступила вторая неделя войны, но от Алексея, Виктора и Кето не было вестей. Красная Армия оставила Брест, Белосток и Гродно. Новость эта еще больше взволновала семью Волгиных.

Прохор Матвеевич попрежнему аккуратно уходил на работу. Его фабрика перешла на изготовление коек и столов для госпиталей. Он и уставал больше, и приходил домой позже, и одевался небрежнее, и лицо его заметно осунулось, похудело. Дряблые складки кожи серебрились жесткой, давно небритой порослью.

С Таней тоже происходило неладное. Занятая прежде только делами института, лекциями, экзаменами, встречами с друзьями и подругами, все время твердившая дома о Юрии, о том времени, когда они начнут совместную жизнь, она вдруг перестала говорить об этом.

Юрий попрежнему приходил в дом на правах жениха. Попрежнему они ходили гулять или в театр, Юрий уже смотрел на Таню, как человек, уверенный в том, что он любим и рано или поздно станет обладателем своего счастья.

И вдруг в отношениях Тани и Юрия появился холодок. На его настойчивые ухаживания она отвечала грустным молчанием, беспричинно, как казалось Юрию, капризничала, с явной неохотой слушала его напоминания о свадьбе. Иногда лицо ее темнело, она рассеянно смотрела мимо Юрия и вдруг, нервно передернув плечами, отвечала ему горьким, обидным смехом.

- Тебе, Юра, как будто и думать больше не о чем, только о свадьбе, - с досадой сказала однажды Таня. - Просто даже скучно становится…

Как-то Таня весь день бродила по городу. К вокзалу непрерывно шли колонны мобилизованных, а рядом медленно шагали их жены и родственники. Поровнявшись с колонной, Таня пошла вслед за ней, подхваченная пестрой бурливой толпой.

Небольшой духовой оркестр, идя во главе колонны, не совсем складно, но очень громко, с большим подъемом играл марш. Мобилизованные с сумками за плечами, каждый в своей домашней рабочей одежде, шли, ничуть не стараясь отбивать шаг под звуки оркестра. Лица их были строги, задумчивы, и на каждом из них было заметно обычное будничное, домашнее выражение, как будто каждый уносил с собой часть того мира, в котором жил до начала войны.

И вместе с тем в лицах их было что-то такое, что уже отрешало их от домашней жизни. Это сочетание будничности с суровой отрешенностью от обычного мира и готовностью принять какую-то небывало важную новую обязанность поразило Таню.

Звуки марша, приглушенные голоса в толпе, остановившиеся трамваи и троллейбусы, пропускавшие колонну, накаленное добела июльское небо, покорные и печальные лица женщин (у некоторых глаза были еще влажны) до того взволновали Таню, что в горле ее сладко защекотало. Чувство какой-то особенной мужественной гордости за людей, за почтительно расступившийся перед колонной город, за пыльное, жаркое родное небо, за все-все, чем жили в эти дни люди, охватывало Таню все сильнее.

Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна…
Идет война народная,
Священная война…

подпевала колонна оркестру. Эти простые слова казались Тане все более значительными.

Рядом с ней шла молодая женщина, худая, бледная, с заплаканными серыми глазами и печальной сосредоточенностью на лице. Ее загорелые, тонкие, как у девочки-подростка, руки неумело держали ребенка, и вся она, маленькая и грустная, в простом пестром платье, повидимому еще не совсем освоившаяся с ролью матери, так была хрупка, что Тане стало жаль ее, и вместе с тем какая-то особенно хорошая любовь к неизвестной женщине проникла в ее сердце, Таня шла, не сводя с нее глаз, с ее тонкой шеи и светлых девичьих волос.

Молодая женщина не отрывала взгляда от шагавшего в колонне такого же невидного ростом паренька с задорным курносым лицом и котомкой за плечами. Паренек изредка взглядывал на нее и, улыбаясь, кивал ей, как бы говоря: "Не робей, увидимся".

…Идет война народная,
Священная война…

пели хором мужские и женские голоса.

"Да, да… война народная… священная… - отзывался в душе Тани какой-то мощный голос. - Как я люблю тебя… Славная ты моя с ребеночком, хорошая… И тебя, курносый, люблю… Пусть ярость благородная… Пусть, пусть", - вихрем проносились в голове мысли.

Таня не заметила, как дошла с толпой до вокзала, и, боясь потерять женщину с ребенком, подошла к ней.

- Вы мужа провожаете, да? - робко спросила она.

Женщина рассеянно взглянула на нее. Таня покраснела, смутилась: столько суровости было в глазах женщины. Поглощенная мыслью о разлуке с мужем, она, повидимому, не расслышала или не поняла слов Тани. Из ее покрасневших, ничего не видящих глаз катились крупные слезы. Потом Таня увидела, как курносый паренек, прощаясь, застенчиво обнимал молодую жену и говорил ей какие-то утешающие слова и все время смущенно оглядывался на товарищей.

Таня выбралась из толпы, медленно пошла домой. Навстречу ей двигались новые колонны. Она останавливалась и провожала их задумчивым взглядом. Какое-то новое решение созревало в ее душе.

Вечером к ней пришел Юрий, упросил пройтись по затемненному бульвару. В груди Тани все еще лежала какая-то теплая тяжесть. Она невпопад отвечала на вопросы. Бережно прижимая к себе локоть девушки, Юрий, по обыкновению, заговорил о своих чувствах, о том, как все тяжелее становится ему ждать дня, когда они наконец будут вместе.

Таня с недоумением взглянула на него. Его неизменно щеголеватый вид, самодовольное лицо, на котором застыло выражение нежного внимания, показались ей чужими и невыносимо скучными.

- А разве сейчас весь смысл жизни только в этом? - не сдержав раздражения и как бы прислушиваясь к тому, что совершалось в ее душе, проговорила Таня. - Я не понимаю, как можно сейчас думать только об этом.

Она брезгливо передернула плечами.

- А что же тут плохого? Что, собственно, произошло? - опросил Юрий. - Ну, война… Но какое это имеет отношение к нашим чувствам? Разве люди во время войны не женятся?

- Женятся, женятся, - с еще большим раздражением передразнила Таня. - А я вот не хочу теперь, не хочу… жениться!

- Но почему? После того, как старики согласились…

- Ах, - Юра, неужели ты не понимаешь! - с досадой воскликнула Таня. - Мне стыдно сейчас об этом думать.

- Почему стыдно?.. Так-то ты любишь меня…

Таня остановилась, высвободила локоть.

- Знаешь что? Не будем говорить об этом.

- Может быть, ты боишься? - снова после натянутого молчания неосторожно заговорил Юрий. - Боишься, что меня мобилизуют и ты останешься одна?

Он не успел договорить. Таня грубо вырвала руку, которую снова попытался взять Юрий. Глаза ее в сумерках недобро блеснули.

- Что ты сказал? - приблизила она к нему свое гневное, похудевшее за последние дни лицо. Что ты сказал? Повтори…

- Я говорю, может быть, ты думаешь, что меня возьмут в армию и ты останешься одна, - несмело пробормотал Юрий. - Но я - инженер-железнодорожник, меня не возьмут на войну.

- Ах, вон что! Ну, знаешь… этого я не ожидала от тебя… Да, да, не ожидала! - презрительно повторила Таня. - Оставь меня!

Она быстро пошла, громко стуча каблуками по асфальту. Юрий догнал ее, попытался обнять, но она вырвалась с каким-то ожесточением.

- Как это пошло, что ты сказал сейчас! Как это невыносимо низко и пошло! - выкрикнула она со слезами в голосе. В ее гордо поднятой голове было что-то неумолимо упрямое…

Они молча дошли до дому, остановились у подъезда, под широким навесом тополя, в душной мгле. Ни одного огонька не было видно на улице, и звезды светили тускло, точно их тоже затемнили.

Юрий сначала робко, потом смелое обнял Таню. Она равнодушно отстранила свое лицо. Он шептал:

- Таня… свадьба - это, в конце концов, неважно. Но ведь ты можешь быть моей?..

Она молчала, сжав губы. В памяти ее вставали маленькая женщина с ребенком, ее суровые, полные слез глаза, нескончаемые колонны мобилизованных, приглушенные голоса, звуки оркестра. Она сказала Юрию:

- Оставь меня. Сейчас мне противно это слушать.

Она ушла, не пригласив его в дом, а Юрий долго бродил по темным, как нескончаемые тоннели, улицам, ломая голову над тем, что произошло с Таней.

2

Третьего июля Прохор Матвеевич пришел на фабрику в том необычном состоянии глухого раздражения и подавленности, в котором находился уже несколько дней. Он не заговорил, как всегда, с вахтером, а только коротко и рассеянно поздоровался с ним и прошел в цех.

В цехе внешне было все по-старому: тот же мирный шум строгальных и режущих станков, та же бодрая, деловая суета, запах клея и политуры, привычно пощипывающий в носу. Но Прохору Матвеевичу казалось, что в цехе многое изменилось, что и станки работают не так слаженно, как прежде. Угнетало его то, что вот уже более недели он был в натянутых отношениях с парторгом цеха Ларионычем, с которым его связывала долголетняя дружба. За два дня до войны они повздорили на производственном совещании из-за окраски стильной мебели и теперь не разговаривали. Но особенно угнетали Прохора Матвеевича события на фронте. Хотелось узнать нечто большее, чем то, о чем очень скупо говорилось в сводках Информбюро. Подобно многим людям, Прохор Матвеевич ждал какого-то ясного, ободряющего объяснения событий.

Утром в шлифовальный цех, где работал Прохор Матвеевич, вбежал Ларионыч и срывающимся от волнения голосом прокричал:

- Товарищи! Скорее во двор, к радио! Сталин будет говорить!

На секунду в цехе стало так тихо, будто в нем не было ни души.

Все кинулись во двор. Прохор Матвеевич отложил инструмент и с сосредоточенно-хмурым лицом медленно пошел к выходу.

От волнения он забыл снять свои очень сильные круглые очки, которые носил только в цехе, и шел в них, видя все вокруг странно увеличенным, погруженным в мутную радужную пелену.

Во дворе, плотно окружив столб с облупившейся трубой репродуктора, стояли рабочие. В их глазах застыло выражение напряженного ожидания.

"Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!" - послышался из рупора негромкий голос.

Кто-то выронил из рук захваченную впопыхах стамеску, и она упала на асфальт двора с громким стуком. Все зашикали на нарушителя тишины. И в эту минуту Сталин спросил:

"Как могло случиться, что наша славная Красная Армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками, как об этом трубят неустанно фашистские хвастливые пропагандисты?"

Сталин сделал паузу и тут же ответил:

"Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита…"

Причины временных успехов врага излагались Сталиным ясно и определенно. Прохору Матвеевичу казалось, что он сам точно так же не раз думал. И в том, что речь Сталина как бы заключала ответы на многие вопросы, которые в то время ставил перед собой всякий человек, обеспокоенный за судьбу своей страны, была большая убедительность.

"Да, только так, только поэтому", - думал каждый, слушая речь.

Прохор Матвеевич смотрел в потрескивающий грозовыми разрядами зев железной трубы, стараясь не проронить ни одного слова. Морщинистые щеки его порозовели. Ему казалось, что Сталин как бы собрал все его мысли и, воплотив их в простые и понятные слова, указывал от лица всей партии, как нужно жить и как работать в такое трудное время.

Требовалось собрать в себе все силы, всю волю и устремить их к одной цели - одолеть врага. Это надо было сделать всюду, в большом и малом, в самых незаметных уголках жизни.

Прошло всего несколько дней с начала войны, а Прохор Матвеевич уже насмотрелся на беспечность некоторых людей; он уже повидал и нытиков, и паникеров, и Сталин не забыл о них в своей речи и теперь прямо и сурово указывал, как с ними надо поступать.

Земля, на которой Прохор Матвеевич стоял, дом, в котором он жил, и фабрика, на которой он работал, - все стало для него теперь еще ближе, роднее, и нужно было только одно - суметь удержать все это и своих хозяйских руках и не дать на поругание врагу.

Сталин заканчивал речь. Он говорил о необходимости создавать народное ополчение, о том, что такое ополчение уже собирается в Москве и Ленинграде.

Прохор Матвеевич снял очки, огляделся. Пробежала волна тихого говора.

- Ну как? - послышались голоса.

- Что ж… Будем и мы поступать в ополчение. И от нашей фабрики пошлем людей, - твердо предложил кто-то.

Двор гудел взволнованными голосами.

Прохор Матвеевич направился в цех. Его нагнал Ларионыч. Из-под осыпанной древесной желтой пылью кепки выбивались седеющие спутанные волосы. Подмышкой торчала неизменная линейка, в зубах - длинный камышовый мундштук с давно потухшей папиросой.

- Слышишь, Прохор, - чуть забегая ему вперед, заговорил Ларионыч. - Я тогда, кажется, того… погорячился, ты уж извини, брат.

- Э-э, ладно, - махнул рукой Прохор Матвеевич. - Не до этого сейчас.

Они остановились у входа в шлифовальный цех. Древесная пыль, просвеченная лучами солнца, стояла до самого потолка в соседнем цехе. Остановленные на время речи станки опять работали с глухим жужжанием и шарканьем. Желтая древесная стружка тонкими пахучими спиралями стекала на пол.

Прохор Матвеевич, втайне обрадованный тем, что Ларионыч первый заговорил с ним, молчал, ожидая, что еще скажет парторг.

- Так ты, Прохор, не сердись, а? - снова сказал Ларионыч.

- Я не сержусь, - ответил Прохор Матвеевич. - Не до амбиции теперь. Настало время на военный лад всю жизнь перестраивать.

- Ты зайди-ка после работы в партком. Обдумаем кое-что, - сказал парторг. - Есть очень дельное предложение насчет дополнительной нагрузки станков.

Прохор Матвеевич стоял у входа в шлифовальню, смотрел вслед уходившему парторгу, думал:

"Вот и наша фабрика теперь должна в первую шеренгу становиться".

Назад Дальше