Синявский Волгины - Георгий Шолохов 21 стр.


3

Таня, запыхавшись, боясь опоздать на митинг, прибежала в институт. В большой аудитории уже было много народу - собрались преподаватели, студенты, служащие.

За столом президиума стоял с подчеркнуто важным видом директор и нетерпеливо оглядывал заполненные кресла. Резкий солнечный свет падал из раскрытого окна на развернутое вдоль стены знамя института. Горячий ветерок приносил с улицы напряженный шум города, смолистый запах размякшего от зноя асфальта.

Таня поднялась на цыпочки, чтобы найти в рядах кресел свободное место, и увидела Тамару, а рядом с ней Валю и Маркушу. Тамара, совсем коричневая от загара, как цыганка, улыбаясь, помахала ей рукой.

- Сюда, сюда! - приглушенно крикнула она, оживленно блестя карими глазами.

Таня протиснулась через ряды.

- А мы уже и место тебе оставили… Чего ты опаздываешь? - набросилась на нее Тамара.

Таня испытывала необычное возбуждение. То еще не ясное, но твердое решение, которое возникло в ней на вокзале при проводах мобилизованных, все сильнее беспокоило ее, и она то пугалась этого решения, то испытывала знакомый прилив уже пережитых в пути к вокзалу чувств. Но она никому - ни матери, ни Юрию, ни подругам - не говорила еще о своем решении, и при одной мысли, что все-таки придется сказать, может быть, даже сегодня на митинге, сердце ее начинало бурно биться.

"Еще не поздно. Никто не знает о твоем решении. Откажись от него! Промолчи, уйди с митинга, шептал ей вкрадчивый трусливый голос. - Юрий любит тебя. И ты останешься с ним, будешь продолжать учиться в институте, и все обойдется без тебя… Откажись!"

Горячий румянец выступил на щеках Тани. Тамара что-то говорила ей, но она не понимала и так же плохо улавливала смысл речей, произносимых с кафедры.

Но вот эти речи стали доходить до ее сознания. Выступили директор института, потом секретарь партийной организации, за ними - знаменитый профессор, сухонький седовласый старичок.

Профессор в конце короткой речи, произнесенной чуть слышным дребезжащим голосом, вдруг закашлялся, приложил ко рту носовой платок. Ему не дали договорить - все встали и долго аплодировали.

Чтобы не расплакаться, Таня до боли закусила губы. Она, как и все студенты, любила профессора, очень доброго, но строгого и взыскательного на экзаменах.

"Вот и пришло время. Возьми слово, иначе будет поздно, - подзадоривал Таню внутренний суровый голос, при этом ей становилось то жарко, то холодно… Ты должна первая сказать… Эх ты, трусиха! Никогда ты ничего не скажешь… И ничего не сделаешь".

Совсем неожиданно для себя она подняла руку.

- Слово предоставляется товарищу Волгиной, - послышался голос председателя.

Она заметила, как на нее испуганно взглянула Тамара, а в глазах Вали отразилось изумление и любопытство. Маркуша сказал какое-то подбадривающее слово. Таня шла между рядами стульев, как в тумане, и ей казалось, что все с недоверием смотрят на нее.

Она взошла на трибуну и сразу почувствовала себя маленькой, незаметной. Желая только одного - поскорее высказать то, о чем думала в эти дни, она заговорила. Первые две-три фразы показались самой Тане тусклыми и невыразительными: так они были далеки от ее переживаний. Ее охватило отчаяние. Предательское желание как-нибудь закончить и убежать с трибуны чуть не одолело ее и не погубило всей речи.

Но вот перед Таней снова предстала знакомая картина: шагающие под звуки оркестра колонны, простые, домашние и в то же время суровые лица мобилизованных, печальный облик маленькой женщины с ребенком.

И Таня, путаясь и сбиваясь, стала рассказывать о своих чувствах, пережитых в тот день. Голос ее окреп.

Теперь ее слушали, она это видела, видела лица преподавателей и студентов, внимательные глаза Маркуши, Тамары, старичка профессора, который сидел тут же, за столом президиума, и задумчиво, будто выслушивая ее на экзамене, одобрительно кивал головой.

- Товарищи! - после непродолжительной паузы, вновь поддаваясь смущению, глядя на Тамару и Маркушу, проговорила Таня. - Я хочу… - она запнулась, словно ей не хватило воздуха; ей показалось, что в изумленных глазах Тамары отразился страх за ее жизнь. - Я решила добровольно вступить в медико-санитарный отряд нашего института, - собравшись, наконец, с силами, совсем невнятно пролепетала Таня. - Институт закончу после войны, а сейчас я подаю заявление… - она разжала ладонь, сунула написанный еще вечером листок на стол президиума, под самый нос профессора, как будто сдавала ему письменный зачет, и посмотрела на него так, словно он, любимый ее профессор, должен решить - принять ее в отряд или нет.

На какое-то мгновение профессор недовольно насупил седые брови, но, сбитый с толку аплодисментами, покачал головой, сам начал хлопать.

Таня расценила это как полное одобрение.

Она вернулась на свое место и первое, что увидела, - это бледную улыбку Маркуши и странно ускользающий, насмешливый взгляд Вали. Но ей теперь не было никакого дела до Вали.

Тамара, совершенно растерянная, с побелевшим смуглым лицом, порывалась поднять руку и никак не решалась. Ее опередил Маркуша.

За Маркушей на трибуну вышло еще несколько студентов. Аплодисменты гремели непрестанно. Тамара взошла на трибуну последней. Она так испугалась, что не могла связать и трех слов. Но ее поняли, и опять аплодисменты вспыхнули под потолком аудитории.

По-новому взволнованная и гордая своим решением, Таня вышла в вестибюль. К ней подошли Тамара и Маркуша.

- Ну вот, товарищи, пришло время исполнить наши обещания, - сказала Таня и, обняв Тамару, крепко поцеловала.

В ее потемневших глазах блестели слезы.

- Милый Маркуша, - сказала она, тут же в вестибюле института целуя и его. - Вот мы и другие… Совсем другие… И как это быстро все произошло… Ты не жалеешь? Не раскаиваешься?

- Не оскорбляй меня, Татьяна, - обиженно и, как всегда немного напыщенно, ответил Маркуша.

4

Как только Таня переступила домашний порог и увидела заботливое и ласковое лицо матери, все ее возвышенные мысли и самоуверенность поколебались. Она ужаснулась тому, что, может быть, скоро уедет из родного города, и уже не будет окружена ни любовью, ни неустанными заботами родителей. Жалость к отцу, матери, страх за то впечатление, какое произведет на них известие о вступлении ее в медико-санитарный отряд, охватили ее.

Избегая глядеть в лицо матери, Таня быстро прошла в свою комнату, села за письменный стол и, сжав ладонями виски, долго сидела, раздумывая, как поосторожнее сообщить родителям о своем решении.

"Сейчас сказать или вечером? А может быть, завтра?" - спрашивала она себя.

Таня достала дневник и быстро записала:

"Все, что было до нынешнего дня, - ерунда и должно быть выброшено за борт. Конец, конец… Я теперь другая… Я должна быть с теми, кто… (Она зачеркнула несколько слов.) Я не мог, у не видеть, не пережить всего этого. Моя Родина… (Она снова зачеркнула.) Дорогая мамочка, если что случится со мной, не горюй. Прости меня и знай: так было нужно. А в Юрии я, кажется, ошиблась…"

Она закрыла дневник, склонила на стол голову.

За обедом говорила мало. Беспокойный блеск ее глаз, красные пятна на лице не ускользнули от внимания Александры Михайловны.

- Народ жужжит по городу, как пчелиный рой, - сказала Александра Михайловна. - Все только и говорят о выступлении Сталина. А от Вити, Алеши все нет и нет весточек… Болит мое сердце - чует беду.

- Мама, ведь теперь почта плохо ходит, - стараясь не глядеть на мать, сказала Таня и подумала: "Сейчас нельзя говорить, скажу вечером".

Обед подходил к концу.

"Но почему я должна скрывать? Как будто это преступление или несчастье какое-нибудь?" - возмущенно подумала о себе Таня.

- Мама, мне надо поговорить с тобой, только с тобой, - заметно побледнев, проговорила она.

- О чем? Разве у тебя есть секреты от отца?

- Мне надо сначала тебе сказать: папе пока нельзя говорить.

Александра Михайловна испуганно посмотрела на дочь.

- Плохое что-нибудь? От Вити письмо? От Леши?

- Мама, ты не думай, пожалуйста, ничего плохого. - Таня подбежала к матери, обняла ее за шею. - Не ругай меня, мама. Не будешь?

- Да за что же? Не понимаю…

- Не ругай и не плачь, родная моя, - стала упрашивать Таня и вдруг подчеркнуто ледяным голосом (после ее мучило раскаяние именно за этот чрезмерно холодный тон) сказала: - Мама, я вступила добровольцем в медико-санитарный отряд… Буду медицинской сестрой. Нас - целая группа студентов…

- Таня… Так это что же? - спросила Александра Михайловна. - Значит, и ты тоже уедешь?

- Видишь ли, может быть, придется уехать… Но ты не волнуйся. Мы еще будем проходить подготовку в Ростове…

Александра Михайловна всхлипнула, притянула к себе дочь.

- Доченька, милая, да как же ты и не посоветовалась с нами? Как же ты так сразу?

- А чего советоваться? - упрямо ответила Таня. - Разве не ясно, почему добровольно вызвались наши ребята и девушки? Ты скажи, что важнее сейчас: сидеть дома и слушать лекции или помогать фронту?

Александра Михайловна перестала плакать, вытерла платком глаза.

- А как же с Юрием? - спросила она слабым голосом.

- С Юрием, кажется, ничего, - ответила Таня. - Юрий подождет…

Александра Михайловна сидела несколько минут молча. Лицо ее было бледно, губы плотно сжаты.

- Ну, что же, Таня… Если так нужно… - Она не окончила, склонив голову на плечо дочери, глухо зарыдала…

- Мама, так нужно, - тихо и твердо сказала Таня, целуя мать и с трудом сдерживая слезы…

Душные, насыщенные пылью сумерки обнимали город. По улицам ползли темные, с мерклым синим светом внутри вагоны трамвая, осторожно, ощупью двигались с погашенными фарами автомобили.

В небе шарили белые лучи прожекторов, ловя маленький дежурный самолет с зелеными огоньками на крыльях. Низко проносясь над крышами домов, самолет стрекотал, как швейная машина.

Таня в новенькой гимнастерке, пахнущей свежей тканью, туго стянутая кожаным хрустящим ремнем, в суконной грубой юбке и босоножках шла по темной, переполненной сталкивающимися людьми улице под руку с Юрием.

Они пришли ил бульвар, тянувшийся у самого края высокого обрыва. Еще три недели назад здесь было много света, слышались песни, смех, бренчанье гитары. Сюда по вечерам часто приходили Таня и Юрий и подолгу сидели на скамейке, вдыхая свежий, веющий из-за Дона ветерок, любуясь вытянутыми в ожерельную нитку золотыми огнями Батайска. Отсюда открывался широкий вид на реку, на задонские займища и степи, на железную дорогу, уходившую на Кавказ. Это было любимое место Тани.

Теперь здесь было темно и тихо. Только на двух скамейках виднелись одинокие неподвижные пары. За Доном стояла густая тьма; оттуда веяло безмолвием и печалью.

Юрий и Таня сели на скамейку у самого обрыва. Из-за реки тянул прохладный, освежающий после дневного зноя луговой ветерок. Горьковатый запах сена притекал вместе с ветром; к нему примешивался тонкий, еле ощутимый аромат петуний и настурций, цветущих по обочинам бульвара.

Охваченные настораживающей тишиной, Юрий и Таня сидели несколько минут молча. Лучи двух прожекторов выхватили из тьмы ряды копен, железнодорожную насыпь, потом в одну секунду взметнулись вверх и скрестились над Доном, поймав маленький неуклюжий самолет, мирно тарахтевший в нахмуренном небе.

- Учатся ловить своего, - мрачно заметил Юрий и вздохнул. - Пока своих ловим, но скоро придется и чужих.

Таня напряженно всматривалась во что-то темное, похожее на покосившиеся столбы, смутно маячившее внизу, под обрывом.

- Юра, а ведь это, кажется, зенитки. Вчера их не было, - сказала она.

- Да, вот и зенитки поставили, - продолжал Юрий. - Война подбирается к нам все ближе. Прошло три недели, а я уже могу сказать: война разбила мое счастье. Хотя для тебя война - только повод к разрыву…

- Ты опять, Юра, о своем, - с досадой сказала Таня. - Как плохо, что война для тебя - бедствие только потому, что она помешала твоему личному счастью. Но я не могу сейчас слышать о том, чтобы забраться обоим в тепленькую норку и наблюдать оттуда, что делается, да любоваться друг другом. Я такого счастья не хочу.

- А чего же ты хочешь? Чтобы я поехал за тобой на фронт? - насмешливо спросил Юрий. - Так это невозможно. Да я и без этого почти на военной службе… Ты поступила неумно. Кто тебя просил выступать на митинге? Кто звал в военкомат? Тебе надо учиться, закончить институт… А ты сыграла в героизм… Сделала этакий жест…

- Это не жест… - сказала Таня и отвернулась. Ей хотелось плакать. Каким маленьким казался ей теперь Юрий! А ей-то думалось недавно, что он и есть тот самый друг, с кем пойдет она рука об руку по большой и трудной дороге.

Лучи прожекторов вновь вспыхнули в небе. Стрекотанье самолета послышалось над головой. Тане вспомнились заплаканное лицо матери, насупленный взгляд отца, долго ворчавшего на дочь за ее самовольный поступок. Два чувства боролись в ней: чувство долга и жалость ко всему, от чего она так быстро и, может быть, необдуманно отреклась.

- Слушай, Таня! - снова упрямо заговорил Юрий. - Это можно поправить. Я пойду в военкомат… в комсомольскую организацию института… И тебя не пошлют на фронт. Ты останешься в Ростове и будешь работать в госпитале…

Таня молчала. Юрий продолжал упрашивать. Вдруг она порывисто встала со скамьи.

- Если ты пойдешь в военкомат и будешь просить за меня, я возненавижу тебя! Слышишь? - Голос Тани испугал Юрия. - Довольно!

Она пошла быстро, и Юрий едва поспевал за ней. Он окликал ее, просил остановиться - она даже не обернулась.

Через две недели, простившись с родными и со всеми институтскими товарищами, Таня вместе с наскоро обученной командой медицинских сестер уехала на фронт.

Юрий не провожал ее: в этот день он был далеко от города, в служебной командировке, на одной из линейных станций.

5

Павел Волгин проснулся от хлопотливого воробьиного чириканья. Окна директорского дома были открыты всю ночь, и свежий, насыщенный запахами садов и близкого пшеничного поля холодок вливался в комнаты.

Солнце еще не всходило, и только сад за окном и все небо над ним пламенели… Воробьи шумели все неистовей. Где-то на совхозном выгоне мычали коровы, слышались отчетливые в тишине утра крики погонщиков, где-то оглушительно стрелял выхлопами трактор, поскрипывали колеса возов.

Трудовой день в совхозе начинался с первыми проблесками зари, а в последнее время жизнь на полях не прекращалась и ночью. Начиналась уборка еще не виданного в этих краях урожая.

Позевывая, Павел почти бессознательно нащупал на стуле коробку с папиросами, чиркнул спичкой, закурил.

Хозяйственные мысли уже толпились в его мозгу:

"Сегодня пойдут комбайны, и все будет хорошо… Но что же случилось?.. Ах, да… война! И все теперь не так, как было раньше, и много всяких новых треволнений и хлопот… Вот и людей, нужных дозарезу, забирают… Лучших мастеров уборки… И кем их заменишь?"

В комнате становилось все светлее. Глазам открывалась привычная обстановка: этажерка с книгами, кожаный диван, письменный столик, за которым он работал только в зимние вечера, телефон на стене. На полу детский велосипед, конь с обломанными колесиками и выщипанным хвостом, разбросанные железки "конструктора": это вчера орудовал здесь, свинчивал игрушечный самолет шестилетний сын Боря.

Павел ходил по кабинету на цыпочках, чтобы не разбудить жену, которая спала с двумя детьми, Борей и восьмилетней Люсей, в соседней комнате.

Но Евфросинья Семеновна все же проснулась, спросила сонным голосом:

- Ты уже встал, Павлуша? Куда так рано? Позавтракал бы…

Павел на носках шагнул в спальню жены. На него пахнуло теплым запахом детской.

- Нынче главный массив начнем… пшеницу, - наклонясь к жене, прошептал Павел. Комбайны пойдут… Кирюшка с тачанкой должен сейчас подъехать.

- Молока хоть выпей. Там, в поставчике, - тихо сказала жена.

- Ладно, Фрося, в поле позавтракаю.

- Опять в поле… И обедать не придешь… Когда это кончится?.. - недовольно проворчала жена.

На Павла строго смотрели черные, подернутые сонливой дымкой глаза; миловидное чернобровое лицо теплилось слабым румянцем; тугая длинная, толщиной в руку, темная коса змеей сползала по голому смуглому плечу.

Такая же, темноволосая кудрявая детская голова торчала рядом из-под одеяла. Боря сладко спал, по-детски беспомощно полуоткрыв рот.

Павлу захотелось погладить его по голове; Фрося озабоченно смотрела на мужа.

"Как будто все попрежнему… Фрося, дети… И в то же время все не так… И в глазах ее что-то другое… Сердится за что-то?.."- подумал Павел.

Он не отличался нежностью, редко и скупо ласкал жену, а сейчас ему захотелось сказать ей что-нибудь вроде: "Не беспокойся, все обойдется" или даже прикоснуться неловкими губами к ее полной загорелой щеке, но тут же, подчиняясь своей натуре, подумал, что все это пустяки, и, буркнув, что вряд ли вернется к обеду, вышел из спальни.

Под окном раздался звонкий перестук колес тачанки, фырканье лошадей. Подъехал Кирюшка, совхозный кучер. У Павла была легковая машина, но он пользовался ею только для дальних поездок, а на ближайшие участки всегда выезжал на паре сытых гнедых рысаков.

Павел был насквозь степным человеком, хотя детские годы провел в городе. Так неожиданно для Прохора Матвеевича Волгина сложилась судьба старшего сына. После окончания сельскохозяйственного института Павла направили на работу в район, и с этого времени он уже не выезжал оттуда, занимая ответственные посты от районного агронома и заведующего земельным отделом до директора крупного зернового совхоза.

Он и женился здесь, взяв в жены дочь станичного казака Фросю, служившую до этого в финансовом отделе счетоводом.

За пятнадцать лет работы в донских и кубанских степях он закряжистел, огрубел; речь его изобиловала смешанными доно-кубанскими оборотами и словечками. И одевался он так, как одевались все руководители района, - носил узкие мягкие сапоги, широченные галифе и серебристую кубанку с малиновым верхом.

Тачанка катила по пыльной, мягкой, как бархат, дороге. По сторонам стеной стояла, клоня грузный колос, вызревшая пшеница-гарновка.

Глаз не мог охватить ровных, как спокойное желтеющее море, безмятежных полей. Солнце уже взошло, и лучи его, пронизывая утренний, залегший в низинах туман, щедро заливали степь. Скучный звон кузнечиков переливался в пшенице.

В бирюзовую небесную высь вдруг взмывал пестрокрылый кобчик и, с минуту попарив в воздухе, камнем, по-разбойничьи, сваливался в пшеницу.

Из-за изгиба дороги, мелькнув в пшенице соломенными шляпами-брилями, выпорхнула звонкоголосая стайка пионеров в коротких сатиновых штанишках.

- Вы откуда, хлопцы? - свешиваясь с тачанки, полюбопытствовал Павел.

- А мы из пикета! - отрапортовал ломающимся голосом черноволосый, коричневый от загара паренек, выделявшийся своим высоким ростом среди всех остальных.

- Какого пикета? - ласково щурясь, спросил директор.

- Да с пикета, - вмешался рыжий, с вздернутым носом и зелеными глазами. Мы хлеб стережем… Может, диверсанты будут на парашютах спускаться…

И зеленоглазый опасливо взглянул на небо.

Назад Дальше