Польско русская война под бело красным флагом - Дорота Масловская 10 стр.


Держи, Сильный, держи и не говори, что я не оставила тебе ничего на память, вот мой испорченный зуб, вот мой сломанный волос, вот мои отклеившиеся ресницы, тут мои ноги, еще согнутые, а тут руки, вот мои камни, спрячь их куда-нибудь подальше, засуши, засунь между книжных страниц, в пакетик, в вазу, в рамку. Когда ты наступаешь на ковролин, ты наступаешь на меня. Потому что вообще-то я уже умерла, сижу себе в аду, скукота ужасная, Сатана говорит, что тебя, скорее всего, тоже сюда вот-вот вызовут. А пока он купил мне пару черных хомячков, самец все время хочет трахнуть сучку, и мне постоянно приходится следить, чтобы быстро его с нее снять. Мне их даже поливать неохота, так скучно, что я постоянно зеваю.

И от этих моих мыслей все ее вещи, открытки, жвачки в форме шариков, катающиеся по квартире точно какая-то мануальная развивающая игра, вдруг начинают лететь в мою сторону, и мне приходится их ловить. Я собираю их, хотя как представлю себе, что хожу по Анжелиному мясу, мне делается нехорошо, меня плющит к полу и колбасит по всей квартире. Бумажки, окурки в форме отпечатков ее черного рта, всё в пакет. В большой непрозрачный пакет. И в шкаф. Под шмотки, под четырехместную палатку, а сверху еще приваливаю гладильной доской, чтобы никто из моих родственников к этому не притронулся и не заразился трупным ядом.

Вдруг неожиданно звонок в двери. Шок. Паника. Может, лучше подхватить свои адидасы и зашиться, блин, в мебельную стенку, как будто нет меня и никогда не было. А этот срач на диване и везде, этот бесповоротно оторванный шнур от жалюзи, съеденное птичье молоко и тянущаяся от дивана по ковру, по коридору до самой двери, через крыльцо, через калитку, по тротуару до остановки, через весь автобус номер 3, от водителя и до самого сиденья кровь это вовсе не кровь, а красная краска, которой красят нижнюю часть города к празднику Дня Без Русских и которая, наверное, вытекла из кармана какого-то работяги. Так я им и скажу. Полиции и пожарникам, вместе взятым: герла отдала концы, истекла кровью по дороге домой, замызгала весь город вдоль и поперек, как раз в канун городского праздника, испортила нам День Без Русских, дурную славу пустила про наш город, что живем мы тут не как люди, а как убойный скот. А отвечать будете вы, гражданин Сильный, предъявите документы, фамилия матери, увлечения, хобби.

Представляю я себе все это, и дрожь меня пробирает. Но звонок не перестает, что делать, не знаю. Я в грязных штанах, с пятном спереди, а звонок воет как сирена "скорой помощи", этот звук может запросто прикончить человека, если он не откроет дверь. Ну, и иду я через весь коридор, наполовину подслеповатый, с взбесившимся, моргающим как стробоскоп веком, которое, точно отделившийся от меня зверь, вращает моим глазом. Иду, как приговоренный к смертной казни, приговоренный к смертной казни через пытку светом, посредством набитых под веки осколков солнца.

Тогда я открываю. Открываю. Открываю все эти замки, которые раньше закрыл. Затрахали. Со звонком это уже перегиб, меня просто отымели в уши, от этого звука мне на лицо сыплется побелка. Просто подключенный к моей голове электрошок. Не знаю, какой мусор надо иметь в башке, чтобы вот так по-хамски жать на звонок чужого дома.

Я открываю и, даже не посмотрев, говорю: ну что, бля?

Анжела в дверях. Анжела в дверях. Живая. Держится на ногах собственными силами. Стоит. Пялится попеременно то на меня, то на мою ширинку. Как будто не в курсе, что это ее рук дело, и будь у нее совесть, она бы это отстирала, если б не была такая задница. Но где ей. Стоит. На фоне перекрашенной в бело-красный цвет улицы. Лицо у нее такое, как будто его с приходом весны побелили известью, чтоб червяки не завелись, а глаза, губы, всю эту фигню дорисовали черной гуашью.

Она похожа на завядший и сгнивший горшочный цветок. Выглядит, словно только что вылезла из реки, в которой утонула месяц назад. А тем временем ее обосрали стрекозы. Я смотрю на нее. Да, красивой ее не назовешь. Видон как у монашки, которая по весне выползла погулять по парку и с трудом удерживает на увядающей прямо на глазах шее мужское лицо. В окольцованной перстнями костистой лапке такой же завядший, как она сама, бело-красный флажок. Бумажный.

- Вот, купила у русских, - говорит она таким анемичным голосом, будто читает стихи на концерте в честь Пясницкого Леса, где немецко-фашистские захватчики расстреляли все местное население. И слабо махает флажком. Как будто хочет сказать: это не я сюда приперлась. Это под меня кто-то косит.

Я гляжу на нее как баран на новые ворота. Потому что она живая и целая, не в аду, значит, не подложила мне свинью, не такая сволочь, чтобы из-за нее сюда приперлись мусора и присяжные психологи. И разъяренный Сатана: Сильный, сукин сын, ты ее убил, ты убил мою доченьку, а она была такая маленькая, такая худенькая, так любила турпоходы и путешествия.

Теперь я точно вижу, что она некрасивая. Я бы даже сказал, такое впечатление, что в дверях стоят обуглившиеся останки цыпленка табака. У русских, повторяю я за ней, а сам судорожно держу в руке дверь, чтобы она случайно не вздумала войти. Жмурик. Не знаю, может, меня просто глючит, что она пришла забрать назад свою черную девственность, которую вчера тут оставила. Что это она за ней вернулась, хотя уже дохлая, уже с вытекшей до последней капли кровью. Ночью умерла, а теперь вдруг вернулась. И я не знаю, о чем с ней разговаривать.

- Анжела, а у тебя усы, - сообщаю я, глядя ей в лицо, чтобы завязать разговор.

- Усы? - спрашивает она тупо и поднимает свою гнилую руку к верхней губе. Но эта рука по дороге вянет и опадает согласно направлению гравитации. - Усы? - повторяет она без выражения.

- Ага, самые настоящие усы, - говорю я уже бодрее, потому что чувствую, что эта тема ей по душе. Хорошая тема, нейтральная и притом забавная. Я ей говорю: вот я иногда смотрю на тебя и думаю: мужик.

Она на это типа не реагирует. Не смеется, будто человеческого языка не понимает, не знает, что такое усы. Нет, видно, не нравится ей эта тема. Чтобы не получилось между нами тишины, неприятной, как развешенная мокрая стирка, которая то и дело хляпает по морде то рукавом, то штаниной, я опять начинаю: как дела? - и ободряюще ей улыбаюсь, протягиваю руку, на которой тоже замечаю немного засохшей крови, и сильно, по-дружески хлопаю ее по плечу, чтоб знала, что мы друзья, что мы запросто можем стать настоящими приятелями и что, когда я ее встречу на улице, она всегда может рассчитывать на то, что я с ней поздоровкаюсь.

Она в ответ на этот дружеский жест с моей стороны довольно сильно шатается, поднимает руку с флажком, махает им довольно апатично и говорит: я у русских купила. И поднимает свой безжизненно висящий флажок. Я у русских купила, потому что дешевле. Наши тоже продают. Но дороже. Ясное дело. И из искусственных материалов. Которые не разлагаются в природных условиях.

Пока она это говорит, я не знаю, сколько это может еще продолжаться. С ее стороны ни улыбки, ни чего. Она смертельно серьезна. Я тихонько подсчитываю в уме. Может, мы уже целый час тут стоим. А может, полчаса. А может, секунду. А может, я уже умер. Может, меня держат в каком-то бумажном дурдоме, в каком-то вырезанном из женского журнала бело-красном наркодиспансере. Вроде все пучком, но стоит мне шевельнуться, как клей для бумаги перестанет держать, и я рассыплюсь вместе со стеллажом, под которым горит адское пламя. Потому что это такой специальный ад, куда сажают за амфу. И пускают такие вот глючные мультики. А Анжела - это не Анжела вовсе. Это какая-то гребаная бумажная кукла. Ртом шевелит, а голоса не слышно. Черная рыба-молот. Черная рыба-чудище. Черный бумажный журавлик. А теперь я подаю заявку на панадол. На парацетамол в широком смысле этого слова. На увеличение добычи противоболевых средств во всем мире. Потому что от этого воткнувшегося в меня, какого-то сверлящего взгляда моя башка начинает болеть так, будто сейчас вдруг отклеится от всего остального и слиняет, скатится по ступенькам, покатится по улице, найдет открытый люк и обретет наконец полную независимость.

- У тебя собака сдохла, - вяло говорит Анжела и махает флажком. Я говорю: типа чего?! А она мне, что Суня лежит там, у гаража, и что она совсем мертвая от голода. Тут я как сорвусь, как побегу, потому что мне уже неважно, что у меня на штанах срач в национальных цветах, мне теперь по фигу. Потому что я в ужасе. В шоке. Хватаю птичье молоко, выгребаю из холодильника все, что есть, сосиску, замороженные овощи, все подряд и лечу. Суня лежит на спине на газоне. Который, наверное, скоро опять пора подстригать. Лежит моя собачка, нельзя сказать чтоб очень оживленная. Суня, Суня, говорю я и чувствую, что сейчас заплачу. Особенно когда вижу какашку, которая из нее сама вылезла как большой черный червяк, который ее убил, а теперь убегает в землю, подальше от наказания. Суня. Ну давай же. Не будь свиньей, ты ведь не кинешь мне такую подлянку. Вставай. Гля, что я тебе принес. Ты фасоль не любишь, но раз в жизни ничего тебе, блин, не будет, не отравишься, если раз в жизни сожрешь немного фасоли, нечего нос воротить, не хотела жрать, вот и сдохла, ты еще дождешься, увидишь, твоя хозяйка очень рассердится, когда вернется, а тут вместо собаки труп, весь дом в крови, вот увидишь, она нас всех уволит, прикроет лавочку, и кранты… ну проснись же, блин!!!

Когда я так ору и уже даже замахиваюсь, чтобы как следует ей наподдать, подходит Анжела. Кладет мне руку на плечо. Серьезная, в руке флажок. Говорит: успокойся, Сильный. Твое горе ей уже не поможет. Я знаю, что ты в шоке. Успокойся. Я знаю, что ты очень любил Суню. Но теперь ее нет. Ничего не поделаешь. Смерть идет с нами плечом к плечу и дышит нам трупным смрадом прямо в лицо. После нее остается только боль и страдание. Но раны заживают.

Я стою беспомощный, ошарашенный и совершенно выбитый из колеи тем, что происходит, как быстро все вдруг рассыпается в пух и прах. В конце концов даже собака сдохла, и эта смерть как сургучная печать на посылке со всеобщим разложением. Я стою, а Анжела берет из-под гаража лопату для снега и начинает копать могилу прямо в газоне, там, где стоит.

Я сажусь на бордюр, потому что у меня не хватает уже на все это душевных сил. Все, хватит, всем спасибо, всем пора по домам, в коридоре рядком стоит обувка, остатки торта можно брать для детей. Это конец. Сегодня перегорела моя последняя лампочка. Сегодня я умер, сегодня я смотрю, как земля сыпется на крышку моего гроба, и сам бросаю себе горсть земли.

Тут я вдруг говорю Анжеле: это русские отравили Суню. Она мне: вполне возможно. Тогда я начинаю понимать, что это чистая правда, и это меня просто бесит.

- За одну польскую собаку двух русских, - говорю я, - или трех. За Суню, за смерть бедной, аполитичной польской собаки трех кацапов на тот свет. Расстрелять.

Потом я беру палку и показываю, где будут стоять русские и как я буду стрелять.

- Агрессия всегда возвращается. Человек человеку волк, - говорит Анжела. Ей даже удалось кое-что выкопать этими своими венами без мышечной, костной и какой-либо другой ткани. И не успел я оглянуться, она уже подошла ко мне и говорит: а как тебя, вообще-то, зовут, Сильный?

Меня просто стопорит. Она что, совсем психическая?

- Допустим, Анджей, - говорю. - Анджей Червяковский.

- А меня Анжелика. Анжелика, а второе имя Анна, - говорит Анжела.

- У меня тоже есть второе имя, - говорю я, - но я тебе не скажу. Тут у меня от голода начинается отрыжка, потому что я давно ничего не ел. Ну скажи, пристает Анжела, а сама копает дальше. Я сижу на бордюре и говорю, что не скажу. Она мне говорит, почему. Я ей говорю, потому. Но мою мать зовут Изабелла.

Тут к калитке подходят двое работяг с краской. Ты копай, копай, говорю я Анжеле и иду к ним.

- Здорово, хозяин, - говорят они мне уважительно, но одновременно с удивлением смотрят в сторону моих штанов со следами несомненно органического происхождения. - Свинья? - спрашивают они про эту кровь. - И сколько щас такая живым весом в деревне стоит? - спрашивают они, показывая на эту засохшую кровь.

- Нехило стоит, - говорю я, потому что мне влом вдаваться с ними в подробности, живым весом или убойная, в деревне или в супермаркете, в хлеву или еще где. Потому что это не их собачье дело, не их штаны, у них свои есть, вот про них пусть и переживают, чтобы не запачкать. Они видят, что я не в настроении про погоду, моду и косметику с ними базарить.

- Ну так что, красим? - говорит один другому.

- Это типа в каком смысле красим? - тут же трезво спрашиваю я. Они переглядываются и говорят, что дом будут красить в бело-красный цвет, потому что такое распоряжение мэра по всему городу. А если нет, то что? - спрашиваю я; они в ответ сразу теряют резон и переглядываются.

Нет так нет, - говорят они мне, - дело хозяйское, да или нет. Но я вам честно скажу, как оно на самом деле. Если да, то мы с напарником входим, опаньки и все путем, полная кооперация мэрии с жителями польской расы, полное сотрудничество и взаимовыручка, вот, скажем, в банкомате у вас какая недостачка, а тут - раз! и вдруг она ни с того ни с сего исчезла, задолженность по квартплате то же самое. Ну, по мелочи, конечно, потому что крупные махинации мэрии не по карману. Или вот, скажем, жена у вас рожает, а если одновременно, к примеру, рожает жена какого-нибудь, скажем, прорусского антиполяка, который не принял участия в инициативе по окраске дома, то у вашей жены первенство и все привилегии, чтобы культурно родить ребенка, плюс бело-красная роза прямо в кровать. А та, другая, тем временем отдает концы в коридоре. И это ей еще крупно повезло, потому что на самом деле ее ни один таксист не возьмет, а машина у них вдруг ни с того ни с сего испортилась. Ничего особенного, фигня какая-нибудь, к примеру, в выхлопную трубу кто-то засунул кусок пенопласта. Но машина-то не заводится. Не заводится, и все тут. Потому что, если вы против, то я тебе, мужик, честно скажу, не те уже сейчас времена, чтобы такое решение не влияло. Оно влияет. Вроде ничего, а потом вдруг оказывается, что все. Тут что-то испортилось, там вдруг сайдинг оторвался, жена вдруг скоропостижно помирает, хотя у ней даже насморка никогда не было. Что-то пропало, какие-то документы исчезли, аккурат с твоей фамилией, ну, бывает, случайно попали не в ту папочку, что надо, а совсем в другую, и все. Нет бумаги, нет человека. И вдруг ты вместе с семьей исчезаешь с лица этого города, а ваш дом по частям перенесут на окраину, обольют бензином, потом растворителем и подожгут из одного только принципа. Потому что или ты поляк, или ты не поляк. Третьего не дано. Или поляк, или, наоборот, русский. А попросту говоря, или ты человек, или чмо позорное. И точка, вот что я тебе скажу.

Тогда я долго смотрю ему прямо в глаза, чтобы убедиться, что он это всерьез. Да, всерьез. Знает мужик, что говорит. Тогда я оборачиваюсь к дому. Сайдинг только что положили, элегантный, белый, на вид западный, хотя и у русских купленный. Смотрю я на него. Потом смотрю на Анжелу, которая отложила лопату и пытается запихать Суню в яму. Мысли меня всякие посещают, типа мелкая получается могила, так не пойдет, глубже надо бы, настанет тепло или жара, тут же завоняет.

- Собака у меня сдохла, - говорю я, показывая на картинку с Анжелой, которая хоронит Суню. - Русские отравили, - добавляю, чтобы сразу внести ясность, что я не какой-то там долбаный прорусский антиполяк и знаю, что вытворяют в городе эти недорезанные сволочи, собак полякам травят своими русскими консервами.

- Отравили? - говорят работяги таким тоном, что ясно, что они не питают уже никаких иллюзий насчет тяжести преступлений, которые совершают русские по отношению к жителям нашего города.

- Ну да, взяли и отравили, суки позорные, скорее всего, просто насмерть уморили голодом, - говорю я. А они показывают на Анжелу валиком: дочка, небось? Горюет, бедолага. Страдает из-за этих козлов. Да хоть бы ради дочери вы должны окончательно решить, какой общественный строй исповедуете. Одно слово, да или нет, русские подделывают компакт-диски, роют яму под нашу экономику, убивают наших и ваших собак, из-за них плачут наши дети. Да или нет? Польша для кацапов или Польша для поляков? Решай, мужик, потому что мы тут лясы точим, а эти гады вооружаются.

Я смотрю на преждевременно почерневшую Анжелу: измазанная сажей девочка лет пяти пялится в мою сторону и ждет, когда я вернусь и отслужу службу за упокой Суниной души. Души Великомученицы Суни, погибшей за чистоту польской расы. Убиенной русскими с особой жестокостью за польское происхождение.

Но еще я все же смотрю на сайдинг, брэндовый как-никак, куча бабок уплочена, почти что неизношенный. И тут в моем мозгу в один момент все кристаллизуется, все становится ясно как днем. Сайдинг я им на заклание не отдам, русский он или не русский, это уж извините-подвиньтесь. Анжела, иди-ка сюда, - зову я ее. Анжела подбегает трусцой. - Они хотят мне сайдинг в бело-красный цвет покрасить, говорю я ей вполголоса в сторонке. Она бессмысленно смотрит мне то в правый глаз, то во второй, будто вообще не врубается, что такое белый, что такое красный, будто самое большее, на что она способна, это черный, и если бы я ей сказал: они хотят в черный цвет покрасить, то она бы сразу просекла, в чем суть. Как это - покрасить? - спрашивает она, и сразу видно, что она тупая как валенок. Ну, в польский цвет, - объясняю я ей как идиотке, - в польский цвет хотят покрасить, в честь Суни, в честь того, что ее русские отравили.

- Ты что, с дуба рухнул? - Анжела вдруг реагирует так, будто понимает, об чем речь. - Сайдинг ты б мог дать им покрасить, если бы тебе мать трахнули или левый луна-парк привезли в город. Или если бы тебя самого грохнули и твой труп изнасиловали. А в честь Суни они могут забор покрасить, так и скажи.

А ведь правильно говорит, не так уж глупа эта телка, котелок варит, когда я наконец открою свой бизнес, песок ли, аттракционы или транспаранты, неважно какой, возьму ее в отдел "калькуляторы".

- Сайдинг не трогайте, - говорю я мужикам без тени сомнения в недрогнувшем голосе. - А забор, так и быть, можете покрасить.

Они по очереди переглядываются, думают, куда бы меня зачислить: в за или в против.

- Я бы и забора не дал, - говорю я быстро, - но это за собаку мою, за слезы и боль моей дочери Анжелы, которой русские кровную обиду нанесли, ее лучшего друга замочили насмерть. За это я их ненавижу, за это забор моего дома будет символизировать объявление войны поляков с кацапами.

Тут я даже удивляюсь, какой же я хитрый, какой предприимчивый, как ловко слепил что-то из ничего, потому что они вынимают свой список с таблицей жителей, пялятся в эту таблицу с рубриками: пропольский, прорусский - и говорят:

- Ну, и куда его? - Тут второй, что чуток повыше, и говорит: на мой вкус, он явно пропольский. А этот первый ему отвечает: что пропольский - это ясно, но сколько пунктов? И опять переглядываются. Тогда высокий говорит: надо, значит, анкету-психотест заполнить. Распахивают куртки на своих комбинезонах и вынимают из карманов анкету-психотест. Вроде небольшая бумаженция, а все равно бюрократия, три вопроса, и что хочешь, то и делай. Я смотрю на них подозрительно, но анкету-психотест беру и отхожу с Анжелой на несколько шагов в сторону.

Назад Дальше