Русская рулетка - Валерий Поволяев 14 стр.


Утром засада вернулась. Вернулась ни с чем. Широков ухватил себя пальцами за кончик носа, сплющил ноздри:

- Провонял морячок здорово. Чернеть уже начал. Надо спешно закапывать его, иначе растащат лихоимца зверушки на корм.

- Значит, никто не приходил… - задумчиво произнёс начальник разведки.

- Только лиса с выводком лисят.

Начальник разведки поёжился, проговорил недовольно:

- Ну что ж, отрицательный результат - это тоже результат.

Верно. Даже если бы за трупом кто-то и приволокся, то лишь за одним - чтобы оттащить его куда-нибудь подальше в лес и закопать в дикой, вырытой медведем яме, для этого надо обладать милосердием… Вряд ли люди, пришедшие сюда из Финляндии, были милосердны. Они вернулись в Россию с одной только целью - убивать. Ещё - поджигать, разрушать, пакостить… Начальник разведки, человек ещё не старый, но повидавший столько, что этого скорбного багажа хватило бы на целое поколение, ощутил, как у него судорожно задёргалась правая щека… Нервы. Говорят, все, что дёргается, болит, отнимается, ноет справа, имеет прямой выход на левую сторону, туда, где сердце. Это прямой сигнал - сердце изношено, может быть, даже изношено вконец. Вот, изношенное, оно и подаёт позыв, просит пощадить…

Конечно, убитый моряк - явно из кронштадтцев, их несколько тысяч после мятежа ушло в Финляндию. По льду залива, не боясь проломить непрочные оковы и ухнуть вниз, на дно моря, в преисподнюю. Сколько точно ушло людей к соседям, не знал никто, даже разведка.

Надо полагать, что ушедшим пришлось в Финляндии несладко - кому они там нужны? Чужому дяде, широколицым толстозадым тётям из парламента, генералам из штаба Маннергейма (между прочим, носившего русские погоны с генеральскими звёздочками - Маннергейм служил в царской армии не за страх, а за совесть), ещё кому-то? Простым финнам?

Вот и возвращаются никому не понадобившиеся русские моряки на родину… Некоторые - ногами вперёд. А родина их совсем не ждёт, не хочет знать ни живых, ни мёртвых. И вряд ли пощадит, если к ней кто-то попадётся в руки - живых превратит в мёртвых. В этом начальник разведки был уверен на сто процентов, он хорошо знал мужиков из Петроградской "чрезвычайки". Знал и самого Семёнова, руководителя Петрогубчека.

То, что выпало на долю России, не выпадет никогда на долю любой иной страны: столько боли, крови, слёз, унижений, издевательств, тьмы, пожаров, крика, ни за что загубленных душ - не сосчитать. Небо от всего этого должно быть чёрным, но оно чёрным становится только глухой ночью.

Лицо у начальника разведки помрачнело. Он был русским человеком и всё, что касалось России, воспринимая особенно обострённо. Губы у него сжались горько, зашевелились, будто он про себя читал какой-то скорбный список, потом обвяли.

- А с морячком-то что делать? - спросил у него Костюрин, озабоченно наморщил лоб - лесенка получилась такая, что хоть щепки укладывай. - Похоронить бы его надо…

- Ага. С воинскими почестями, - хмыкнул начальник разведки, - за особые заслуги перед революцией.

- Ну, без почестей, но какую-нибудь метку поставить бы надо. Всё-таки русский человек…

- Вот и закопайте его. И метку поставьте, всё правильно.

- Извините, ежели что не так сказал, - смущённо произнёс Костюрин, смущение его было искренним: начальник разведки был старше его, да и виски того были тронуты белым морозцем - жизнь помяла здорово.

Начальник разведки махнул рукой прощающе:

- Все так, Костюрин. Не вбивай себе в голову… При твоей нынешней службе это - лишнее.

- А где зарыть лучше? Здесь, неподалеку от заставы, или в лесу?

- Зачем тебе здесь чужая могила? Бойцов вдохновлять? Зарой в лесу и дело с концом.

- Й-йесть зарыть в лесу и дело с концом!

Начальнику разведки было понятно, как божий день: на подмогу к "Петроградской боевой организации" сквозь окно прошла ещё одна группа боевиков. Ожидать, что она займётся тем, что будет чистить улицы мётлами, соскабливать со старых памятников грязь, мыть запыленные окна на квартирах Невского проспекта да выращивать капустную рассаду в горшочках, вряд ли можно - группа эта займётся другим…

Глава одиннадцатая

Чуриллов любил Кронштадт, его насыпные, вставшие грозными нашлёпками в плоской балтийской воде фоты, заложенные самим Петром, Морской собор, похожий на разнаряженную купчиху, надевшую на себя всё кружевное, единственный в своём роде чугунный плац, собранный в заводском цехе ажурных плиток. Когда он бывал в соборе, то выходя, обязательно останавливался на плацу, глаза у него делались рассеянными, нежными, будто он видел любимую женщину, видел Ольгу, и друзья подначивали его:

- Чуриллов, доверни шесть градусов вправо и включи двигатели! Иначе произойдёт непредвиденное погружение. Не нырни на критическую глубину, субмарина!

У Чуриллова была хорошая коллекция уральского литья. Знаменитое Касли. Были там и узорные чаши, и тяжёлые статуэтки, и бессмертный чёртик, напоминающий перекрученный восьмёркой хрящ, и фонари, но верхом коллекции был женский пояс. Чуриллов не понимал, как можно было из чугуна отлить поясок, который гнулся, словно матерчатый: колечко было влито в колечко, зазоры отсутствовали, края ровно заделаны, венчала пояс ажурная, очень тонкой и сложной работы пряжка. Чуриллов не верил, что такой пояс мог отлить человек. Только чёрт, колдун, шаман, дьявол - кто угодно, но не человек.

А когда разглядывал плиты чугунного плаца, понимал, - отлил пояс всё-таки человек.

Он любил скорбный памятник адмиралу Макарову с якорями, цепями, чугунными волнами и надписью "Помни войну", поставленный неподалёку от гнилостного оврага. Но об овраге лучше не думать, лях с ним, с оврагом, - перед взглядом мёртвого, с угасшим лицом и чем-то похожего на императора адмирала простиралось широкое, просквоженное морскими ветрами пространство, площадь, справа на земле прочно стояла каменная купчиха - Морской собор, и адмирал, погрузившийся в себя, оврага, естественно, не замечал - вспоминал битвы, в которых ему довелось участвовать, дни и ночи, оставшиеся позади.

Теперь всё это надлежало пустить псу под хвост, продать какому-то Шведову, похожему на плоский пережаренный бифштекс, увенчанный странно маленькой птичкой. Головка-то маленькая, но соображать Шведов, естественно, умеет, раз Чуриллов чувствует себя таким зажатым, его будто бы спеленали сетью, укутали в кокон, а сверху ещё обкрутили верёвками - пошевельнуться нельзя.

В груди - тревожный холод, гулкое пространство, в котором обречённо колотится надорванное, сделавшееся каким-то чужим сердце. Ощущение такое, что хочется заорать на весь Кронштадт: "Мне плохо, люди! Помогите, люди! Я погибаю!"

Но кто услышит его крик? Чуриллов поднял воротник плаща, сверху повалила холодная водяная пыль. Как всякая пыль, она обладает эффектом всепроникновения - человека вымачивает до костей.

На пирсе он посчитал корабли, сориентировался в матросских командах, в движении - то, что для другого было незнакомым, чуждым текстом, написанным на древнегреческом языке, для Чуриллова было до боли, до радости знакомым, это была его жизнь, это был он сам - всё кронштадтское находилось в нём, растворённое в крови, в мышцах, в мозгу.

И если бы, конечно, не Ольга, он никогда бы не дал согласия заниматься таким вот позорным счётом. А считать надо не только суда и матросские экипажи (даже "безлошадные"), а и пустые снарядные ящики, имущество кандеев, тюки с бельём, коробки с лекарствами, угольные кучи - то самое, что прямого отношения к боевой мощи Кронштадта не имеет, но может дать очень точную наводку.

Странное дело, после встречи с Ольгой и Шведовым у Чуриллова вдруг пропали стихи, он испугался этой немощи, пробовал собрать слова в строчки, связать их, стянуть. Обычно покорные, они ни за что не хотели подчиняться Чуриллову - у него даже слёзы появлялись на глазах, когда он пытался смотреть на себя со стороны, большого, вялого, беспомощного, больного, у него, похоже, даже надежды на выздоровление нет. Чуриллов начал жить по-иному, что-то заячье, жалкое было сокрыто в этой жизни… Но ради Ольги Чуриллов был готов стерпеть всё, в том числе и это.

Он стоял на пирсе взмокший - не от небесной пыли и морской мороси - от того, чем занимался, с набрякшими подглазьями, впалыми щеками, ослабший, с подрагивающими от усталости ногами и вёл счёт. Губы его немо шевелились. Со стороны всякому, кто знал его, было понятно - поэт сочиняет стихи, но Чуриллов не сочинял ничего, слова покинули его.

Одно только это вышибало у Чуриллова слёзы, в горле начинал двигаться какой-то незнакомый хрящ, грудь стягивало верёвкой: Чуриллов не верил, что с ним могут происходить такие превращения, а они происходили.

Облегчение наступало лишь тогда, когда он думал об Ольге, лицо высветлялось, подбиралось - никаких обвислостей, морщин и мешков под глазами, мешки тоже исчезали, сердце начинало биться облегчённо.

Ольга была тем самым озарением, кратким божьим мигом, способным сделать его жизнь нужной и драгоценной, и Чуриллов в неверящей улыбке раздвигал губы: неужели всё свершилось, Ольга вернулась и вообще всё вернулось на круги своя, и он больше никогда не потеряет её? "Ольга, Ольга!" - звучало над полями, где ломали друг другу крестцы с голубыми, свирепыми глазами и жилистыми руками молодцы. "Ольга, Ольга!" - вопили древляне с волосами жёлтыми, как мёд, выцарапывая в раскалённой бане окровавленными когтями ход… Старые строчки вспоминались, когда он думал об Ольге, - старые, а новые не рождались. Ольга уходила из Чуриллова, и лицо его делалось далёким, обиженным, горьким.

После обеда Чуриллов сел на рейсовый катер и поплыл в Петроград. На катере было много знакомых, но Чуриллову ни с кем не хотелось общаться. Он выбрал уединённый угол - хотя на тесном старом катере, набитом людьми, как засольная бочка с балтийской салакой, трудно было выбрать тихое уединённое место, - он всё-таки нашёл свободный угол скамейки и сел на него.

Уединение ведь не в том, чтобы остаться абсолютно одному в каком-нибудь глухом запертом помещении, а в другом: в том, чтобы рядом не было знакомых людей. Одиночество среди людей - самое прочное, затяжное, иногда тяжёлое, иногда, наоборот, очищающее. Побудешь один - и на сердце легче делается. Чуриллову хотелось собраться с мыслями, пощупать себя. Ведь после того как он выложит добытое Шведову, назад дороги уже не будет.

Сейчас ещё можно вернуться назад, забыть ресторан, забыть встречу, забыть человека с угрюмым твёрдым лицом - ни перед кем, в конце концов, он не будет отчитываться. Но тогда он потеряет Ольгу. Он услышал коротенький, схожий с аханьем вздох, который издал испуганный человек, и не сразу понял, что вздыхал он сам.

"Только не это, только не это", - заметалась по-синичьи в голове, как в клетке, встревоженная мысль. Он вспомнил прощание с Ольгой.

- Мы увидимся? - спросил Чуриллов тихо, стараясь, чтобы слова его не услышал Шведов. Хотя в следующую минуту собственная робость удивила и разозлила его. В конце концов, он не вор, чтобы бояться этого человека.

- Конечно, - спокойно произнесла Ольга, даже не взглянув на него. Чуриллову подумалось, что это обман, игра, но когда он взглянул на лицо Ольги, внимательное, нисколько не постаревшее, милое и спокойное, он понял, что это не обман и не игра, а правда. - Только с одним условием, - сказала Ольга.

- С каких это пор личные дела перешли на промышленную основу? - пробовал пошутить Чуриллов, но Ольга не была склонна шутить.

- Мы с тобой будем видеться при условии, что ты вступишь в ПБО и станешь работать на будущее России. Часто будем видеться, - последние слова Ольга произнесла шёпотом.

- А если не вступлю?

Как ни старался Чуриллов говорить тихо, он переходил на шёпот, на сипенье, чувствовал себя гимназистом и еле-еле шевелил губами - ему казалось, что никто, кроме Ольги, не должен был услышать его, а Шведов услышал и тотчас сделал короткое движение, кладя руку на пояс, где у него находилось оружие.

- Мне будет очень жаль, - медленно и тихо проговорила Ольга, тёмные глаза её потемнели ещё больше, взвихрилось в них печальное сеево, и Чуриллов понял, что Ольга говорит правду. Шведова он не боялся, а вот этих Ольгиных слов боялся. От крупнокалиберного шведовского нагана он уйдёт - обгонит свинец, собьёт его в полёте фуражкой, выломает стрелку руку и уйдёт, а как быть с Ольгой? Ведь если он не согласится, то потеряет её навсегда. Это один, всего один-единственный тоннельчик, который выводил его в прошлое, в молодость. И как легко он, оказывается, перекрывается. - Мы с вами больше не встретимся никогда, - холодно, на "вы", произнесла Ольга.

Чуриллов почувствовал, что лопатки у него прилипли друг к другу, их склеил холодный тягучий пот.

- Но, Ольга… - пробормотал он смято.

- Вы не знаете мой характер, Олег, - сказала Ольга.

Конечно, Чуриллов не мог похвастать, что знает характер Ольги и, вообще, характер женщины. Характер женщины - непостижимая штука, великий граф Толстой всю жизнь пробовал понять его и перенести на бумагу, но куда там - прожил долгую и хлопотливую жизнь, но так и не понял: женщина не далась графу. Тем не менее Чуриллов кивнул.

- Знаю, - произнёс он и почувствовал себя блудным сыном, возвратившимся к родному порогу, улыбнулся Ольге, но Ольга, насторожившаяся во время короткого разговора, не ответила на его улыбку.

Кажется, именно в этот момент Чуриллов детально разглядел её юное лицо - наконец-то! - отметил, что не такое уж оно и юное: под глазами мелкие усталые морщинки, на лбу тоже морщины, только не продольные, как бывает обычно, а уходящие вверх, под волосы - свидетельство упрямого человека. Ольга действительно была упрямой: если что-то задумала, то не останавливалась, всё делала, чтобы достичь цели, и обязательно достигала её. В волосах были седые нитки. Ольга тщательно убирала их вниз, старалась скрыть, но всю седину скрыть не могла. Вот только глаза были по-настоящему молодыми, скрывали возраст, в них лишь иногда проступала печаль и усталость, и тогда всё становилось на свои места.

- Вы согласны, Олег? - Ольгин голос был жёстким, тихим, но вот что-то в нём надломилось, голос пошёл трещинками, и Ольга попросила: - Соглашайтесь!

Этим она и добила его.

- Хорошо, - кивнул помрачневший Чуриллов и взамен получил адрес и пароль - на случай, если информацию потребуется передать кому-то ещё. Пароль был донельзя простым. "Какой сегодня день?" Ответ такой же простой: "Сегодня…" Четверг, пятница, воскресенье и так далее.

Какой сегодня день недели? Вторник? Счастливый будет этот июньский вторник или нет? Чуриллов закрыл глаза. Катер качало - привычная вещь для моряка, а Чуриллову казалось, что с каждым качком он ныряет вниз, в собственное детство, и от полёта немного кружится голова, как когда-то во время прыжков с вышки в воду. Летишь, и полёт кажется бесконечным, таким долгим, что невольно возникает ощущение, а вместе с ним и страх: врежешься в землю, a не в воду, но руки всегда касались воды, и ловкое тело без брызг уходило в глубину. Когда мы вспоминаем детство, нам всегда делается грустно: всё ведь кануло в небытие, канул и тот мальчишка с дачной вышки…

Взрослые понимают собственное детство, детство других людей нет. Детство других раздражает их, вызывает неприятие, озлобленность, лица перекашивает: собственное детство бесценно, детство других и полушки не стоит.

Интересно, как всё произойдёт? Он войдёт в квартиру, там сидит Шведов или какой-нибудь сухарь во френче типа Шведова, или пачка жевательного табака, затянутая в порыжелый от времени пиджак, с перхотью на плечах - функционер из этого самого… из комбината… из ПБО. Чуриллов ему расскажет всё… А дальше что?

Дальше появится Ольга - в китайском, тщательно отутюженном длинном халате, который будет покорным шлейфом тянуться за ней, ухоженная, прибранная и желанная. Такая желанная, что Чуриллову даже сейчас захотелось, чтобы у него на память осталась какая-нибудь вещица от Ольги, - всё это станет родным, будет отдавать ему тепло, помогать в одолении слякоти, осенних дождей, что часто льют в душе.

- Какой сегодня день? - сухо спросил Чуриллов, позвонив в дверь указанной квартиры.

- Полноте, полноте, - махнула рукой мгновенно появившаяся Ольга, - проходите! Раз я тут, то никаких паролей. Ясно, голубчик?

Чуриллов подумал, что Ольга, может быть, такая же жертва, как и он - втянули женщину в омут, набросили на шею верёвку, к верёвке привязали камень - и вниз. В нём возникла злость. Чуриллов пожалел, что у него нет с собою оружия, иначе бы он поставил Шведова к барьеру.

- У вас наган в квартире есть? - быстро спросил он у Ольги.

- А в чём дело? - неожиданно рассмеялась Ольга, глаза у неё сделались совсем девчоночьими, лукавыми, кажется она раскусила Чуриллова - на подбородке возникла ямочка.

- Я вызову Шведова на дуэль.

- Благородный порыв юности. Но вы же, Олег, не юноша.

- Шведов тоже не юноша, мы одинаково стары и достойны друг друга. Бой будет честным.

- Он уложит вас, Олег, через три секунды после того, как вы вскинете пистолет. Шведов - слепой стрелок. Стреляет в звук, в тень, в свет, в пятно, в муху - и всегда попадает.

Чуриллову важно было слышать её голос, низкий, нежный, принадлежащий теперь только ему одному - и никаких шведовых, раз он пошёл на жертву, - важны были не слова, не то, что она говорит, а именно голос, его окраска, тон, нежность. Тяжёлая цепкая уздечка, обжимавшая сердце, ослабла, сделалась легче, просторнее. А когда просторно, то хорошо думается.

Глядишь, и слова возвратятся, и тогда Чуриллов будет снова писать стихи.

- Есть особый род дуэли, - усмехнувшись, сказал он, - русская рулетка. Тут не обязательно уметь убить муху в глаз. Это дуэль честных людей с равными возможностями.

- Знаю, - Ольга, успокаивая Чуриллова, снова улыбнулась, и пороховой кокон, в котором он находился, распался, лохмотья сползли к ногам. К Чуриллову снова возвратилось всё, что у него было, - полузабытое детство с солнцем и строгими прекрасными улицами, уроки пения в гимназии и рисовальный кружок, который посещали чинные привлекательные курсистки, первый выход в море и купание в пузырчатой адриатической воде. Г-господа, неужели всё это было? Вернётся ли когда-нибудь? - Знаю, - снова произнесла Ольга.

- Скажите, Ольга, то, что я делаю, называется шпионажем, да? Ведь за это военному человеку - пуля.

- Разве работа во имя спасения России - шпионаж? Когда, в какие века это так называлось, Олег? И если уж говорить о пределе, о черте, которую всем нам надлежит преступить, то пуля ради России - это прекрасно. Потомки опустятся перед нами на колени.

- Вы видели когда-нибудь, как пуля бьёт человека?

- Нет.

- Это страшно, Ольга! Человека выворачивает наизнанку, словно червя, перекручивает, из глотки лезет хрип, кровь, еда… Красиво люди умирают только на сцене.

- Смерть никому не дано сделать прекрасной. После того, что вы сказали… вы бы стали стреляться со Шведовым?

- Конечно.

- За что вы его не любите?

- А что вы мне предлагаете его полюбить? За какие качества? За прекраснейшие глаза, фанерные уши и то, что он умеет хорошо носить на голове фуражку? Голова, к слову, для другого… И уши не только для того, чтобы шляпа не съезжала на плечи.

- Да нет у него шляпы!

Назад Дальше