Все, кто набился в шалаш, посторонились. Иным пришлось снова выйти под дождь, который, судя по всему, все усиливался и усиливался, словно во что бы то ни стало хотел помешать партизанам. Или помочь им? Понадежнее укрыть от противника? Помочь, конечно. Не случайно говорится: в своем доме и стены за хозяина. Тем более стены из мокрых, но ладно сложенных верток орешника. Сергей, приглядевшись, даже больными глазами видел теперь все хорошо. Особенно Николая, от которого был отделен костерком, крошечным, похожим на ночник, бросавшим на радиста то свет, то тень.
Руки радиста, это Слободкин различал совершенно явственно, дрожали от слабости и волнения. Проволока упрямо и вертко вырывалась из его пальцев, скручивалась. Он снова и снова подхватывал ее. Один конец даже взял привычным движением в рот. Она из него тут же выпала - зуб не попадал у радиста на зуб.
Кто-то, не выдержав, в сердцах отчаянно выругался. Кто? Командир? Плужников? Скорей всего сам Николай, который в эти мгновения считал себя, конечно, горе-радистом, не способным выручить товарищей и вообще ни на что дельное уже не годным. Точно такие же чувства испытывал и Слободкин, опрокинутый навзничь хворобой, не отпускавшей уже ни на миг, колотившей и его изнутри и снаружи.
Прошло немало томительно-долгих минут, прежде чем Евдокушин все-таки совладал с верткими проводами.
- Выходим, что ли? - нетерпеливо спросил командир, еще раз шаркнув рукавом телогрейки. - Сколько можно?…
Николай не ответил - то ли оттого, что просто сил у него не было, то ли покоробил его слишком уж требовательный, грубоватый тон командира. Молча продел голову в поднесенный кем-то ременный хомутик с наушниками, положил одну руку на ключ морзянки, другую - на ребристое колесико настройки и застыл в таком положении.
Слободкину, не сводившему глаз с Николая, в какой-то миг показалось вдруг, что рука радиста уже отстукивает свои тире и точки - он не сразу понял, что это опять-таки всего лишь дрожь, пронимавшая радиста не только от усталости и напряжения, но и от болезни, бросавшей парня то в жар, то в холод.
В шалаше было тихо, только крупные капли дождя хлестали по веткам. И хрипело в грудной клетке радиста, продолжавшего медленно и упрямо крутить черное эбонитовое колесико "РБ" то в одном, то в другом направлении. Слободкин заметил, как при этом воспаленно сверкали белки Николаевых глаз, налитые кровью.
Казалось, этому не будет конца. Шла секунда за секундой, минута за минутой, время уходило, если еще не ушло. В какой-то момент Евдокушин вдруг вздрогнул, напрягся, даже хрип затаился в его часто и трудно вздымавшейся груди.
- Фурычит?… - вырвалось тревожное у командира. - Или нет? Говори!
Евдокушин молчат. Видно, нечего ему было сказать.
"Еще зафурычит, неправда, - пронеслось в сознании Слободкина. - Не может не зафурыкать в руках мастера, умеющего передавать якобы по триста, а то и по четыреста знаков в минуту. Сейчас вот соберет всю волю, успокоится, ввинтится эбонитовой рукояткой в свою волну и выйдет на связь. Нам не нужны сотни знаков. Куда столько? Для начала несколькими словами обойтись можно. Так, мол, и так, все по плану. Должно же нам за все эти дни и ночи хоть раз по-настоящему повезти? Должно. Повезет, если, конечно, совесть у техники есть и если действительно не шарахнуло ее в ледяной топи, не разбередило свинцовые потроха батарей, не захлебнулись они гиблой водой. Не шарахнуло, не разбередило, не захлебнулись, - сам себя уговаривал Слободкин. - И Евдокушин, конечно же, не подведет - не для того его в группу включили. Интересно, понял или не понял Николай, что партизанский радист скончался? Понял, наверно, и во всем разобрался отлично несмотря на хворобу".
Слободкин то с надеждой, то с боязнью глядел и глядел на радиста, беспомощно раскачивавшегося на согнутых, едва державших его локтях.
Время все шло, бежало, мчалось. А связи все не было.
"И теперь не будет уже, влипли в историю" - поймал себя на некудышной мысли Слободкин. На некудышной и жалкой. Как бы опровергая ее, через несколько мгновений до слуха Сергея донесся какой-то новый звук. Сергей еще раз глянул на Евдокушина и тоже невольно привстал на локтях, отчетливо увидел, как едва заметно задвигались пересохшие губы радиста.
Еще через минуту-другую он, дробно застучав ключом "РБ", зашептал громко, на весь шалаш:
- Наши! Связь!.. Слышно плохо, но слышно! Как дела, что случилось, спрашивают.
Командир подтолкнул Плужникова - ты старший группы, дескать, тебе и докладывать.
Плужников пододвинулся к радисту вплотную, почти коснулся разлатыми бровями его полыхавших щек. Медленно, четко продиктовал:
- Ничего не случилось, передай, Евдокушин. Ни-че-го! Усвоил? Сперва заплутали малость в болотах. Теперь порядок…
- Это отстукал уже. Догадался, - остановил его Николай. Дальше чего? Быстрей только - время!..
Плужников, нервно откашлявшись, продолжал:
- Молодец! С нами ничего не случилось и не случится. Дальше так стучи - приступаем к выполнению задания…
- Отставить! - оборвал Плужникова командир, властно оттесняя его от радиста. - Отставить! Приступили уже, приступили! А теперь самую суть колоти. Самую: большие соединения танков противника обходными путями срочно перебрасываются в направлении Ленинграда. Это два раза отхлопай. Понял? Обязательно два! В направлении Ленинграда. Все отстучал? Все, я спрашиваю? Повтори. Слышишь?
У Евдокушина не было сил ответить. Молча рухнул с подкосившихся, хрустнувших локтей на мокрые, тоже хрустнувшие ветки. Губы его, Слободкин видел это лучше, чем кто-либо, едва заметно шевельнулись. Отстукал, мол, конечно, отстукал, Прекрасно ты все знаешь, командир… Чего привязался? Ни черта не случилось. И не случится. Приступаем к выполнению задания. Приступили уже…
Рассказы
― СОЛДАТСКАЯ ЛОЖКА ―
Обыкновенная алюминиевая ложка. Я нашел ее под Харьковом, в выжженной огнем и солнцем степи, осенью сорок первого.
Прижал нас немец возле одной деревни, двое суток головы поднять не давал. Зарылись мы в землю, лежим, думаем: должны же когда то кончиться эти чертовы мины! А он садит и садит из-за леса, ни тебе отдыха, ни срока.
- Зарывайся глубже, ребята! - командует взводный. - Я его норов знаю.
Стали мы глубже копать, а взводный подбадривает:
- Лопата - она чего? Шанцевый инструмент. Стало быть, солдату шанец есть живому остаться. Копай веселей, кому жизнь не надоела.
Копаем, а сами думаем: кому ж от мины-дуры подыхать охота? А тут еще шанец!..
Стал я рыть вместе с другими. Дело к ночи идет, а мы знай вгрызаемся в заклекшую землю. Немец между тем не унимается.
- Неправда, к утру поистратится, - пошучивает взводный. - Мины - они чего? Им тоже конец приходит.
Ко конца тем минам не было. И утром мины, и вечером, а к ночи совсем невтерпеж стало.
Пришлось отходить, как говорится, на заранее приготовленные позиции. Сперва по пластунски ползли, потом в рост поднялись. Аж до Малых дорог довелось топать. Но и там, на "заранее приготовленных", передышки нам тоже не было. Пришли мы к Малым, а он тут как тут. Из-за каждого облака "юнкерс" кидается.
Если просто сказать, что хватили мы горя под Малыми дорогами, - значит, безбожно приукрасим действительность. Живого места на земле той не было. Здесь уж даже и окопаться не успели - рухнули с разбегу в канавы да лужи, а он давай ровнять землю-матушку.
- Немец - он во всем порядок любит, - не падает духом взводный. - Подровняет малость - уймется!
Если бы не командирская шутка, мы бы, наверное, совсем приуныли. Взводный, видимо, чувствовал это, и сквозь грохот боя все время слышался его голос:
- Не бойсь, ребята! Целься точно в мотор, скоро всем им капут гемахт, всем "юнкерсам"! Ловчее всего со спины стрелять, вот так!
Лег и я, как приказал мне взводный, на спину, чтобы удобнее было, а между лопаток и вонзись мне железяка какая-то. Перевертываюсь - ложка! Самая обыкновенная, солдатская. И слышу над самым ухом опять голос взводного:
- Не зевай, подымай - пригодится! Глянул я на него искоса, а он: - К обеду так просто незаменимая вещь!..
Очнулся я в медсанбате. Пошарил глазом вокруг, вижу - ложка со мной. Возле самых носилок кем-то положена. Ну, думаю, жив здоров! Кому ж в голову придет мысль ложку таскать за человеком ненадежным! Видно, числюсь я еще у какого-то старшины в списках.
Взял я ложку, поднес к глазам поближе и только тут заметил, что она совсем не простая. Чья-то ловкая рука четко выгравировала по белому ее алюминию украинский национальный орнамент, а рядом с затейливой вязью врезала в металл слова.
Вчитываюсь - названия городов:
Львов.
Тернополь.
Житомир.
Киев…
Показал я ложку соседу по палатке, старому солдату. Думал, подшутит он над неизвестным чудаком гравировщиком. Думал даже - вместе мы с ним посмеемся. А служивый прочитал надписи на ложке сначала про себя, потом без всякой усмешки еще вслух начал отсчитывать, загибая упрямые заскорузлые пальцы:
- Львов, Тернополь, Житомир… Да-а, браток, много горюшка этой ложкой выхлебано. И еще для других городов место имеется. Смотри-ка! В общем, не ложка - история войны. - Он помолчал, вздохнул, потом добавил: - Не дописал якись хлопец всей истории, царствие ему небесное. Другим, видать, придется дописывать.
Подлатали мы со старым здоровьишко при докторах, снова в свою часть направились.
Как только вышли из санбата, я ложку (не по уставу, конечно!) за кирзовое голенище сунул. Она сразу нашла там себе уголок поудобнее…
…Не слишком часто вспоминали мы про ложку после госпитальских-то харчей - когда не поспишь, когда не поешь, а чаще всего и то и другое вместе.
А если когда и выпадало счастье пообедать в тишине и спокойствии, так мы той ложкой, бывало, щец похлебаем или кашицей побалуемся, на остальное-прочее времени уж не оставалось. Не до граверных работ было.
Однако весной проняло-таки нас со стариком лирическое настроение. То ли дела на фронте лучше пошли и сводки стали интереснее, то ли еще по какой причине, но как-то на привале в березнячке, у приглушенного костра, повертели мы ложку в руках и порешили продолжить необыкновенную летопись, начатую первым владельцем нашей кормилицы.
Сходим ночью в разведку, "языка" приведем, а наутро бой. А еще наутро город берем с боем. Потом замполит радиста кликнет - по радио Левитан подтвердит нам информацию замполита. Больше всего нравилось нам, как произносил он слово "овладели": говорит - каждую букву как по железу рубит. У меня так даже мороз по коже пробегает, по тому самому месту промеж лопаток, куда ложка когда-то врезалась…
Послушаем мы, убедимся, что все в точности совпадает и никакой ошибки быть не может, имя того города торжественно вырезаем на светлом металле нашей ложки-чудесницы. Вооружимся ножом и режем, некрупно, чтобы все уместилось, но поглубже, чтобы не стерлось, - нам ведь еще далече шагать, черт-те куда!
И что же? Скоро заметили мы, что названия городов на ложке начали повторять, что уже были до нас нарезаны, только идут они в обратном порядке:
Харьков.
Киев.
Житомир.
Тернополь…
- Слушай, а ведь это и в самом деле не ложка, а история войны получается - "Краткий курс Великой Отечественной", - заулыбался мой напарник.
Рассказали мы о ложке молодым ребятам во взводе. У них даже глаза заблестели.
- Вот это ложка! Чудо!
- Не ложка, а "катюша"!
Ну а взводный, как всегда, был всех мудрее, всех рассудительнее:
- Все города и деревни у вас в котелке, братцы. На самом дне Берлин заховался. Хлебай веселее!
Становилась наша ложка и на самом деле чудом каким-то, приезжали даже из армейской газеты корреспонденты, фотографировали, как солдаты необыкновенной ложкой кашу едят. Стали нашу ложку взаймы просить:
- Мы только снимемся и отдадим. Надо фото домой послать.
Любимец всего взвода поэт Федоров написал про эту ложку стихи. Мы читали их вечерами друг другу, слали в письмах родным, вспоминали при взятии городов - больших и малых:
Знают дороги,
кто мы такие.
Солдатская ложка,
и ты не забудь
Львов и Тернополъ,
Житомир и Киев,
Сумы и Харьков -
огненный путь.
Можно ль забыть
те дороги степные?
Ждите назад
опаленных бойцов,
ждите нас,
Харьков,
Сумы и Киев,
ждите,
Житомир и Львов!..
Пришел час, зазвучали стихи эти уже за кордоном, над не нашей, чужою землей. Тут шутку взводного насчет Берлина мы и вспомнили.
Перевели дух как-то утром, позавтракали на зеленом речном берегу, вымыли ложку в прозрачной водице, оттерли мелким желтым песочком нашу кормилицу до блеска и написали на последнем ее свободном уголке:
"Берлин!"
И восклицательный знак поставили. Вот и все.
А в общем, что ж, обыкновенная алюминиевая ложка. Я нашел ее под Харьковом - осенью сорок первого.
― АЗБУКА МОРЗЕ ―
В то лето я упорно изучал морзянку. Вставал раньше всех, взбирался на черепичную крышу дома, затерявшегося в густой южной зелени, и, повернувшись лицом к морю, начинал подавать сигналы всем кораблям, проходившим мимо феодосийской бухты.
На мои приветствия никто не отвечал, меня просто не было видно с большого расстояния, но мне очень нравилось не только составлять отдельные слова, но и строить целые фразы, обращенные к прославленным капитанам.
С пологой крыши дачи, в которой размещался наш отряд, неслось в открытое море:
"Доброе утро, "Красный Кавказ"!"
"Здравствуй, "Георгий Димитров"!"
""Парижской коммуне" пионерский салют!"
Я был уверен, что рано или поздно какой-нибудь капитан увидит меня, выйдет на мостик и передаст привет нашему отряду. Не случайно же, в самом деле, мы носили морскую форму, пели матросские песни, а по вечерам у костра вожатый рассказывал нам героические истории, услышанные им от настоящих моряков.
Однажды, почти перед самым отъездом в Москву, мне действительно повезло. Правда, сигналы мои были приняты не знаменитым военным кораблем, а всего-навсего крошечным грузовым катером, перевозившим арбузы из Судака в Феодосию, суденышком, на борту которого красовалось не очень величественное название "Медуза". Но все-таки я торжествовал победу: на узенький, едва возвышавшийся над водой капитанский мостик вышел человек в брезентовой куртке.
- Меня услышали! Сейчас с нами будут говорить! - закричал я на все Черное море и, захлебываясь от восторга, волнуясь и спеша, передал на борт катера:
"Здравствуй, "Медуза"! Я отряд "Золотой якорь". Прими привет от юных моряков Красной Пресни! Перехожу на прием".
Ответ "Медузы", которого я дожидался с таким нетерпением, поразил меня в самое сердце:
"Я - "Медуза". Скажи своему вожатому, чтобы учил тебя лучше. Букву "р" совсем не выговариваешь. Завтра свяжемся в это же время. Матрос Гусев".
Весь день зубрил я это проклятое "р", а на рассвете Гусев, приняв мою депешу, ответил совсем коротко и мрачно:
"Плохо. Учи еще".
Но учить уже было некогда - на вечерней линейке вожатый объявил нам, что утром отряд "сушит якоря" и берет курс на Москву…
Всю осень и всю зиму продолжал я заниматься морзянкой, тщательно отрабатывая каждый знак, каждую букву, особенно злосчастное "р", из-за которого так позорно провалился. А летом отряду нашему снова посчастливилось бросить свой золотой якорь на полпути от Судака к Феодосии, и снова начал я чуть свет забираться на розовую черепичную крышу.
Уже на второй день нашего пребывания на Черноморском побережье мне удалось подкараулить знакомый катерок, тяжело зарывавшийся носом в глянцевой зеленой волне, и снова трассирующей строкой тире и точек дотянулся я до его мостика:
"Дорогая "Медуза", здравствуй!"
"Здравствуй, "Якорь"! А ты все еще картавишь? Когда же будет порядок?"
"Товарищ Гусев, я учил всю зиму…"
"Гусева нет на катере. Ушел на военную службу. За тобой проследить поручено мне. Моторист Переверзев", - отчеканил сигнальщик, усиленно налегая на букву "р" в каждом слове, особенно в своей фамилии.
Все лето Переверзев тренировал меня, и когда настала пора прощаться, на черепичной крыше была принята одна из самых замечательных телеграмм на свете:
"Теперь толково. Бывай здоров".
…Война забросила меня как-то на Крайний Север. Служил я на далеком, занесенном снегами маяке, мимо которого днем и ночью шли караваны тяжелых транспортных судов под охраной военных кораблей. Днем и ночью несли мы свою неусыпную вахту, а день там ничем не отличался от ночи, утро - от вечера.
Иногда по целым суткам не уходили мы со своего поста, встречая каждый караван каскадом светящихся тире и точек.
Часто вспоминал я на этом одиноком маяке крышу крымской дачи. Я мечтал после войны обязательно приехать в знакомые места, отыскать дорогую теперь моему сердцу "Медузу", поговорить с Переверзевым, но война затягивалась, и мимо маяка все шли и шли караваны судов с пробитыми фальшбортами, обгорелыми палубами, снесенными напрочь мачтами, и лучшей музыкой в мире были для них летящие с маяка слова:
"Путь открыт. Следуйте своим курсом…" Редкий караван проходил мимо маяка молча. Хоть два три слова, а скажет нам через своего сигнальщика:
"Спасибо, ребята, за службу!" А однажды между нашим маяком и одним караваном произошел такой разговор:
"Путь открыт, следуйте своим курсом".
"Спасибо. Жму лапу "Золотому якорю"!"
"Переверзев?… Здравствуй, дружище! Как ты меня узнал, Переверзев?…"
"Такого чистого "р" я не слыхал еще никогда на свете. Поздравляю. Сегодня же сообщу Переверзеву. Гусев".
Через день на маяк пришла адресованная мне телеграмма:
"Прими и мои поздравления. Теперь совсем толково работаешь. Бывай здоров. Переверзев".
И опять разошлись наши жизненные пути. Надолго ли? Не знаю. Знаю только, что Гусев с Переверзевым могут объявиться в любую минуту, на любом корабле, поэтому я, хоть и считаюсь опытным сигнальщиком, каждый день занимаюсь морзянкой, увеличиваю скорость передач, тщательно отрабатываю каждый знак, каждую буковку, чтобы всегда без запинки можно было сказать своим знакомым и незнакомым друзьям на языке Морзе:
"Путь открыт. Следуйте своим курсом!"