Пока бьется сердце - Иван Поздняков 15 стр.


Ночь тиха. Где-то рядом скребет по дну алюминиевого котелка солдатская ложка. Молодец боец, не забывает подкрепиться. Слышны частые удары о скалистый грунт малой саперной лопаты: кто-то старательно зарывается в землю. Далеко-далеко, на переправе через понтонный мост, гудят автомашины. Везут нам боеприпасы, продовольствие, почту.

По брустверу окопа пробежала полевая мышь. На лицо посылалась земля, запорошило глаза. Поляков зашевелился.

- Не спится что-то, - сердится он, поудобнее усаживаясь в окопе.

- Прими сто граммов, верное лекарство.

- А ведь это идея.

Почему-то долго возится с флягой.

- Закрываю намертво, охотничья привычка, - поясняет он, отвинтив, наконец, пробку. В темноте на уровне глаз вижу протянутую флягу.

- Пей первым.

Водка теплая, противная. На первом же глотке я поперхнулся и раскашлялся. Перед глазами пошли зеленые круги.

Пробует водку и Поляков. И он поперхнулся.

- У-у, гадость! Бензин с керосином, а не водка.

Снова долго и старательно завинчивает флягу.

- Спрячем, на другой раз пригодится.

Закуриваем. Поляков тут же бросает недокуренную папиросу.

- И табак гадость, - ворчит сердито командир роты.

Поляков сидит без движения. В темноте смутно белеет его лицо. Кажется, он задремал. Начинают тяжелеть и мои веки. Уже не так отчетливо улавливает ухо окружающие звуки, они слабеют, гаснут один за другим. Не ощущаешь на лице и предутреннего ветра, холодного, пропитанного днепровским туманом и запахами степи. Опять по брустверу окопа пробежала мышь, сыплется на лицо земля, но это уже не раздражает. Даже приятно ощущать, как щекочут щеки, переносицу и подбородок маленькие струйки земли.

И вдруг сквозь сан слышу голос Полякова.

- У меня брат на фронте погиб…

Открываю глаза. Может быть, это только почудился голос соседа?

- Ты, кажется, что-то сказал?

- Брат у меня погиб, - повторяет Поляков, - вчера, перед твоим приходом, письмо получил из дому…

Внутренне съеживаюсь, хочу что-то сказать, но чувствую, что получится стереотипно и пошло. Разве признаться сейчас в том, что и у меня горе, большое несчастье? На днях я получил письмо от брата, он сообщил, что немцами расстреляна под Ельней моя приемная мать. Она была коммунисткой и партизанкой. А каким была чудесным человеком! Она ходила в дешевеньких ситцевых платьях, мерзла зимою в легком демисезонном пальто, в истоптанных ботинках, лишь бы я, безотцовщина, был одет и обут, хорошо накормлен. Редактор дивизионки, узнав о моем горе, воспротивился тому, чтобы я шел в полки за материалом для очередных номеров газеты. Но я настоял на своем. Провожая на передовую, он только и сказал: "Не лезь в пекло, береги себя". Но разве можно следовать таким советам! Разве не полезешь в пекло, не будешь рядом с людьми, с теми, у кого на душе тоже не сладко!

А если и впрямь рассказать сейчас об этом Полякову? Но зачем говорить о своем горе, когда Полякову и так тошно. Нет, уж лучше молчать.

- А знаешь, Климов, я этого брата на руках выходил, - после продолжительной паузы заговорил Поляков. - Он вроде за сына был мне. Мать умерла рано. Отец не хотел брать в дом другую женщину, боялся, что она не заменит мать, внесет в семью разлад. Так мы и жили, три мужика, без женского глаза. Отец часто ездил в командировки. Своего меньшого братуху я не обижал, обстирывал его и ухаживал за ним, как заправская хозяйка. И еду готовил. Так на моих руках и поднялся мальчонка. Был пареньком смышленым и работящим. С пяти лет помогал по хозяйству мне. Рисовал хорошо, думал после войны определить в художественное училище, да вот вышла осечка…

Командир роты умолк. Опять летит на землю недокуренная папироса. Небо сереет. Приближается утро. Дует холодный сырой ветер. По ходу сообщения кто-то приближается к нам, гулко топая сапогами и шурша плащ-палаткой.

- Здоровеньки булы! - слышим знакомый голос майора Гордиенко.

Поляков докладывает обстановку.

- Молодец, старший лейтенант! Спасибо, что стоишь ты крепко. Видел сам, как дралась твоя рота. А теперь поздравляю вас с праздником, дорогие вы мои товарищи. Ведь уже седьмое ноября! Давайте я вас расцелую.

Крепко обнимаемся и целуемся с замполитом.

- А я вам добрую весть принес, - говорит Гордиенко. - Наши войска Киев взяли.

Снова крепко целуемся.

- Тут и по чарочке не мешает, - замечает замполит. - Есть что-нибудь у тебя, старший лейтенант?

- Для такого случая найдется.

Пьем по очереди из металлического стакана.

- Надо и Матьякубова угостить, - предлагает Поляков.

- Обязательно угости, - соглашается замполит. - Золотой у тебя человек этот Тилла, первейший в полку пулеметчик. И про Киев ему расскажи. Советую без промедления обойти роту. Пусть бойцы узнают про такую замечательную победу сейчас же.

Вместе с Поляковым обходим окопы. И летит по переднему краю добрая весть: войсками Первого Украинского фронта взят Киев.

И снова день, и снова бой. Немцы опять атакуют.

Поляков и я опять находимся в просторном и ладном окопе Тиллы Матьякубова. Здесь телефон. Я выполняю обязанности убитого второго номера, подаю Матьякубову ленту. Ствол "максима" нагрелся до предела и пулеметчик бьет теперь короткими очередями и только наверняка. Глаз у Тиллы наметан, рука у него тверда: промаха не жди. По щекам стекают струйки пота, рот полуоткрыт, взгляд черных монгольских глаз застыл на прицеле.

Отбиваем четвертую атаку немцев, и когда наступает временное затишье, я тут же, навалившись на бруствер окопа грудью, крепко засыпаю. Этот тяжелый, как глубокий обморок, сон будет продолжаться минут пять-семь. Такое случается не только со мной. Сплю, но где-то в мозгу не дремлют сторожащие центры, они начеку. В перерывах между атаками солдат может забыться на минуту, но первый же грохот боя или поданная команда моментально прогонят этот тяжелый сон.

Из забытья меня выводит выкрик Тиллы. Над полем боя повисла гнетущая душу тишина. Лицо Матьякубова бледное, как у мертвеца. Побледнели даже тонкие нервные губы. Всегда узкие глаза вдруг сделались большими. Гляжу туда, куда смотрит Тилла. Немного правее нас, на нейтральной полосе, параллельно немецким и нашим окопам, бредет раненая лошадь. У нее располосован живот, и внутренности болтаются между ног, чуть не задевая землю.

Зубы у Тиллы стучат. Мне понятны его переживания. До войны Матьякубов работал в коневодческом совхозе, был объездчиком лихих степных рысаков. Лошадей он любит.

Раненая лошадь вдруг остановилась и дико заржала. Матьякубов вздрогнул, прильнул к прицелу и дал длинную очередь из пулемета. Лошадь упала.

Матьякубов по-прежнему страшно бледен. Впервые я услышал от Тиллы матерную брань. Он грозил немцам, выкрикивая:

- У, проклятые! Не люди вы, звери! Хуже зверей!

Будто приняв вызов Матьякубова, ударили немецкие пушки и шестиствольные минометы. Снова началась атака врага.

В разгар боя Тилла был ранен в плечо. Командир роты бросился к пулеметчику:

- Немедленно в санчасть!

- Не пойду, некогда, товарищ старший лейтенант! - взмолился Тилла.

Занимаю Тиллино место у "максима". Поляков перевязывает пулеметчика. Ленты подает мне ординарец Полякова. Бой нарастает. Немецкие цепи стремительно катятся к нашим позициям. Пулемет захлебывается длинными очередями, дрожит, как живой.

- Не так стреляешь, плохо стреляешь! - слышу окрик Матьякубова. Он отталкивает меня в сторону и становится к пулемету.

Немцы залегают. На помощь к ним идут танки. Это "тигры" и "пантеры". Машины хорошие, броней защищены надежно, с ними драться нелегко. Их много, десятка два. Некоторые из них уже горят, подожженные нашими орудиями, которые бьют прямой наводкой. Один из "тигров" ползет прямо на наш окоп.

Бросаю навстречу "тигру" противотанковую гранату. Недолет. Следующим метает уже целую связку противотанковых гранат старший лейтенант Поляков. Они летят прямо под гусеницу. Раздается оглушительный взрыв. Танк вздрогнул, нелепо повернулся на уцелевшей гусенице, подставив свой борт нашим артиллеристам. И они не оплошали, в упор расстреляв "тигра".

Только нескольким танкам удалось проскочить через наши позиции, но они были уничтожены в глубине нашей обороны. Пехота врага так и не поднялась в атаку. Ползком, по-рачьи, немцы поспешили убраться с поля боя.

Это была самая напористая и - последняя атака врага.

Только теперь замечаем, что день клонится к концу, что крепко устали, что мы с ног до головы в пыли и глине, что лица у всех вымученные, шальные. Страшно захотелось курить. Лезу в карман тужурки за папиросами и вижу, что моя чудесная танкистская тужурка, с большим трудом добытая на ДОПе по блату, располосована от полы до самого плеча. Ни папирос, ни записной книжки. Дело прямо-таки дрянь. А в книжке все мои записи, их мне нужно принести в редакцию, обработать, сделать информации, зарисовки, очерки.

Роюсь под ногами, на дне окопа, и вот нахожу записную книжку. Но она вся изгрызана, осталась одна труха. Значит, осколок снаряда не насытился одной тужуркой, он прихватил еще на десерт записную книжку. Вот проклятый, совсем испортил настроение. Как же возвращаться в редакцию?

Поляков, протягивая пачку папирос, сказал мне:

- Не паникуй. Обратись к майору Гордиенко, он тебе столько расскажет о бойцах, что на десять номеров дивизионки хватит с избытком. Людей ведь он знает великолепно, настоящий замполит. Так я и сделал.

Вечером того же дня сижу в блиндаже майора Гордиенко, пьем густой чай. Здесь и ординарец замполита, пожилой солдат. К нему Гордиенко очень привязан, любит, как родного отца. Зовут его все Иваном Александровичем. Человек тихий, застенчивый. Ростом невысок, сухощав, опрятен. Большой тихоня. Куда ему до других проныр-ординарцев?! Те всегда и квартиру для своих начальников подыщут самую лучшую, и харчишек лишних припасут, и сами руки погреют на этих запасах.

Как-то на марше он затерял чемодан Гордиенко. Добра в этом чемодане было - кот наплакал: пара чистого белья, много раз стиранная шерстяная гимнастерка, поношенные хромовые сапоги (на случай, если вызовет большое начальство), книги, носовые платки. Всполошился тогда Иван Александрович, сильно переживал, чуть не плакал, когда докладывал майору о таком конфузе. Замполит не обругал ординарца, только хлопнул по плечу и сказал: "Не тужите, Иван Александрович, наживем еще такое добро".

Майор Гордиенко посмеивается над моей бедой, но мне совсем не до смеха.

- Скажи спасибо, что аппетит осколка невелик, - шутит замполит. - Было бы хуже, если бы он позарился и на твои тощие ребра… Говоришь, трудно восстановить в памяти то, что было записано? Давай попробуем вместе. Ты забыл фамилию одного командира расчета полковой минометной батареи? Это сержант Решетников.

- Да, да, это Решетников.

- А кем он был до армии, знаешь?

- Не успел расспросить.

- Зря не поинтересовался. Человек видный. Орден Трудового Красного Знамени имеет. Был лучшим бригадиром одного подмосковного колхоза. В газетах о нем писали, сам Калинин орден вручал. Воюет крепко. Солдат рассудительный и степенный. На рожон не полезет, а если надо - жизнь отдаст, но спину врагу не покажет. Горе у него большое. Сынишка сильно болен. Для лечения нужно было дефицитное лекарство, а где его найдешь в такое время? Достали в медсанбате, недавно отправили небольшую посылку. Повеселел теперь минометчик…

- Позабыл и фамилию командира отделения из первой роты второго батальона, - признаюсь замполиту. - С ним я тоже долго беседовал и хотел о нем написать.

- Это, пожалуй, старший сержант Илья Кривонос.

- Именно Кривонос! - радуюсь я.

- Человек весьма интересный, - говорит Гордиенко: - Горяч и смел, как дьявол. Вроде Григория Розана. В армию пришел прямо из трудового исправительного лагеря. Был вором-рецидивистом. Одессит. От старых замашек ничего не осталось. Дай мешок денег и скажи: отнеси в такое-то место - и отнесет, не соблазнится ни на копейку. Воюет исправно и отделение в руках держит. За ним бойцы в огонь и воду пойдут. В той же первой роте ты наверняка слыхал и об Иване Лаптеве.

- Да, о нем у меня страниц пять было записало.

- Справедливый это боец и честный. У него недавно нехорошее дело вышло. Жена бросила. Так и написала, что выходит замуж за другого, и пусть, мол, не приезжает к ней. Парень совсем упал духом, по ночам, чтобы товарищи не видели, плакал. Уткнется в шапку лицом и ревет. Слабохарактерным оказался, да жену, видно, любит. Много пришлось повозиться мне с этим солдатом, все-таки взял он себя в руки, больше не хнычет. А ведь после письма и к водке было пристрастился, свой сахар на сто грамм менял. Теперь бросил, на это зелье даже не смотрит.

Гордиенко лукаво усмехнулся и продолжал:

- Слышал ты, пожалуй, и о бойце Якове Зайчикове.

- Его запомнил: друг у меня был с такой фамилией.

- Значит, много хорошего рассказали тебе о Зайчикове?

- Только хвалили.

- А ты знаешь, в одно время товарищи называли его в глаза трусом?

- Не верится прямо-таки…

- Бывало такое. Пришел в роту тихоней. В атаку ребята идут, а его от земли не оторвешь. Снаряд за километр разорвется, а он уже на дне окопа лежит и уши затыкает. И смех и горе. Подвернулся один особист, капитан Рюмин и кричит: под трибунал Зайчикова, убрать паршивую овцу, чтобы стадо не портила. Дурной был этот уполномоченный. Крепко я с ним сцепился тогда. Говорю ему: "Вы имеете дело прежде всего с человеком, а не с овцой. Прошу не оскорблять мой полк. Мы - не стадо, а боевая воинская часть". Но хорошие речи можно говорить только умному человеку. Ничего он не понял, побагровел, грудь колесом и уже на "ты" перешел. Кричит: "Ты предателей защищаешь!" Тут уж я не сдержался, выгнал подлюку. Дело завертелось, дошло до политического и особого отделов. Там рассудили умно и незаметно его убрали от нас. Обидно только, что он по-прежнему на своей должности, только уже при штабе дивизии. Но ведь и там он может наделать много пакостей, искалечить не одну человеческую жизнь.

- А что было с Зайчиковым?

- Заправским солдатом стал. Был я как-то в его роте. Подают команду идти в атаку. Перед этим крепко поработали наши артиллеристы, оборонительные укрепления немцев с землей смешали. Так что не было тут никакой атаки, враг драпал, почти не отстреливаясь. Просто рота выходила на новый боевой рубеж. Бойцы рванулись вперед, а Зайчиков снова отстал, оказался в хвосте. Подбегаю к нему и кричу: "Айда вместе, не робей! Пуля меня не берет, не отставай". То ли Зайчиков принял шутку всерьез, то ли стыдно ему стало - бежит рядом. На окраине местечка, с чердака ударил вражеский пулемет. Приказываю Зайчикову стрелять из карабина по слуховому окну. После четырех выстрелов пулемет умолк. "Молодец, товарищ Зайчиков, - говорю бойцу. - Сегодня вы совершили героический поступок, ловко подавили огневую точку противника". С тех пор Зайчиков уже не кланялся пулям, настоящим бойцом стал.

Не успеваю записывать. Я восстановил не только все то, что было в моей записной книжке, но и собрал новое. Майор Гордиенко умеет рассказывать, память у него феноменальная, знание людей - изумительное.

Глубокой ночью узнаем приятную весть: немцы поспешно отходят по всему фронту.

Дивизия ускоренным маршем, не встречая сопротивления неприятеля, идет на запад.

Солдатское горе

У разведчика Степана Беркута случилась беда. Из глухого уральского села ему сообщили, что умерла жена. Осунулся Беркут, сразу постарел. Замкнулся в себе, молчит.

Дня через три после этой вести на имя Степана пришло письмо. Долго, будто по складам, читал его Беркут, потом протянул мне листы ученической тетради, исписанные крупным почерком-Обвел взглядом разведчиков и сказал:

- Читай вслух. От друзей у меня нет секретов.

Вот что было в письме:

"Дорогой боец, Степан Григорьевич! Вы, знать, уже прослышали про горькую правду - жена ваша, Вера Игнатьевна, скончалась. Упала с грузовика, когда из города возвращалась, и трех дней не прожила. Я все время ходила за ней, присматривала по хозяйству да за вашими детишками. Вера Игнатьевна все о вас печалилась да о детишках горевала. Детей ваших, сыночка и дочку, как только скончалась Вера Игнатьевна, я забрала к себе. Не беспокойтесь о них, не печальтесь - сыты они и обуты. В обиду их не дам, хоть и у самой двое пострелят на руках. Мытарюсь и по хозяйству и на работу в колхоз хожу. Только не унываю. По этим временам всем несладко живется. Не шибко убивайтесь, Степан Григорьевич. Слезами горю не поможешь. Бейте проклятого врага, возвращайтесь домой, к родимым детям. Что касается хозяйства вашего, то и об этом не волнуйтесь. Все будет сохранено до вашего приезда. Низкий поклон вам от ваших деток, от меня и от всех ваших земляков. Писала вам Лукерья Марковна Скворцова, ваша соседка".

Долго мы сидела притихшие, пришибленные горем своего товарища. Никто не утешал Беркута. Да и как могли утешить друга, какие слова могли подобрать, чтобы обезболить в сердце Степана рану? Таких слов нет в людском лексиконе.

Первым нарушил молчание сам Беркут.

- Эта Лукерья Марковна женщина справедливая. Детей и впрямь в обиду не даст. Знаю ее с малых лет. Эх, побывать бы сейчас дома, утешить сирот!

- А ты напиши рапорт, - посоветовал Блинов. - Может быть, и отпустят на побывку. Причина уважительная.

Беркут уставился на своего командира тупым, бессмысленным взглядом. Долго молчал, но вот, наконец, слова Блинова, очевидно, дошли до его сознания.

- Ты, говоришь, рапорт писать? Нет, брат, такого рапорта не подам! Воевать надо, чтобы скорее войну эту проклятую закончить. Некогда разъезжать сейчас…

Потом ударил по столу огромным кулачищем, хотел что-то сказать, но только махнул рукой, упал лицом на стол, и плечи его затряслись. Страшно и жутко смотреть на сильного и мужественного человека, когда он плачет.

Через несколько дней Беркуту снова пришло письмо из уральского села, от Лукерьи Марковны Скворцовой.

"Сообщаю вам, Степан Григорьевич, - писала соседка Беркута, - что детишки ваши живы и здоровы. Старшенький Володя осенью в школу должен пойти. Я уже и букварь, и тетрадки, и портфель запасла. Отдала свой полушубок Егорке хромому, чтобы он на шубку его для Владимира переделал. Мальчишка смышленый и не разбалованный. Уже и сейчас мне по хозяйству помогает. Только не подумайте, что я неволю его до тяжелой работы. Уж вы не сумневайтесь по этому делу. Мальчонка не будет обижен. А еще сообщаю вам, Степан Григорьевич, что горе у меня большое. Получила я бумагу, и там сообщается, что погиб мой муж на фронте. Света белого не взвидела, как прочитала бумагу. Нет, значит, на свете моего Никифора, вашего дружка и соседа. Думала, что не перенесу такую беду. А взглянула на притихших деток и подумала - их надо растить, выводить в люди, для них надо жить. Извините меня, глупую бабу, что про горе свое написала. Знаю, что вам труднее приходится. Еще раз прошу, извините за то, что про беду свою сообщила. Не беспокойтесь о своих детях. Их я никогда не оставлю. Шлет низкий поклон вам соседка ваша Лукерья Марковна Скворцова".

Назад Дальше