Ну что ж, храни свои тайны. Он такой хрупкий, такой маленький, он такой красивый, такой теплый в моих руках – талия такая тонкая, просто-таки двумя ладонями обхватишь. А я такая… такая…
Я такая охуенно здоровущая. На краткое мгновение вижу, какой я кажусь в его глазах: он – словно исследователь на крохотном паруснике, я – его Ньюфаундленд, новообретенная земля.
Вскакиваю на ноги, перевернув при этом чашку из-под сакэ.
– Луиза, что ты делаешь?
Глядя на него сверху вниз, сдираю с него безрукавку.
– Хочешь карусель?
– Да, пожалуйста.
– Вставай. – Вытягиваю руки перед собою параллельно полу. Он ничком падает на них. Весу в нем примерно столько же, сколько в пучке бамбука, только он – в два раза благоуханнее. – Готов?
– Да.
Кружу его, и кружу, и кружу. Сперва молча, только ноги по доскам шлепают, да чем больше верчусь, тем громче хриплое дыхание; стук сердца отдается в ушах. Открываю рот, чтобы радостно завопить – а наружу изливается музыка. Три голоса, – все женские, и ни один не принадлежит мне – сплетаются точно серебряные струи в стремительном ледяном ручье.
15 Кар-р!
Кеико плюхает подушку рядом с собственной, приглашая меня сесть.
Сесть – значит остановиться. Но я не хочу останавливаться. В голове у меня вперемешку звучат три поющих голоса. Отчего прошлая ночь не может длиться вечно?
Хотя от самого понятия вечность меня блевать тянет. И почему я нынче утром такая рассеянная? Что может быть унизительнее, чем сделаться романтической размазней?
– Итак, вот вам скелет истории, о которой я рассказывала на прошлом занятии.
– Скелет? – переспрашивает Фумико.
– Как в японской поговорке? – допытывается Мичико. – Красота утра становится выбеленными костями к вечеру; мир беспрерывно меняется.
– "Скелет" означает набросок в общих чертах, сюжет истории. Женщина-гайдзинка приезжает на работу в Японию и влюбляется в японца, который… э-э… работает в шоу-бизнесе. Оба знают: то, что между ними происходит, по сути дела, роман на одну ночь. – Я выдерживаю паузу, полагая, что здесь потребуется пояснение, но все вроде бы поняли. – Женщине в какой-то момент придется возвращаться на родину, для мужчины настоящая жизнь – это Япония. Но поскольку встреча их так мимолетна, а ситуация настолько безвыходна, любовь их становится все более крепкой, все более пылкой. Чем больше они понимают, что любви этой не бывать, тем больше они ее желают. А еще они ее желают потому, что любовь эта так непохожа на все, испытанное ими прежде, потому, что она существует за пределами того мира, который для каждого из них является реальностью. Они встречаются втайне, выкрадывая время, в экзотических местах.
– Важно то, что они любят друг друга, – говорит Кеико, буравя меня глазами.
– Я даже не уверена, что дело в этом. Может, самое важное – то, что оба они иностранцы.
– Вы сказали, он японец, – напоминает мне Фумико, – не иностранец.
– Он – иностранец для нее, она – иностранка для него. Каждый – воплощение неизвестности для другого. Каждый хочет…
– Вот поэтому так увлекательно! – говорит Кеико, массируя бедра.
– Вопрос в следующем, – девочки поворачиваются ко мне с открытыми ртами, – можно ли из этого сделать мюзикл, или это все ерунда на постном масле?
– Очень красиво, – вздыхает Мичико. – Очень печально.
– Любовная история всегда сработает. – Кеико поглаживает пустую подушку рядом. – Чем проще, тем лучше.
– Как я себе это вижу, главных ролей здесь всего две, женская и мужская, и полным-полно эпизодических: прохожий, официант в ресторане, незнакомцы на вокзале, бармен, ну, и в таком духе. Понятно, что японца-мужчину сыграет Кеико.
Кеико кланяется, стараясь не выдать, как она довольна.
– Но кто сыграет женщину-гайдзинку? – Я оглядываю девочек, пытаясь решить, которая из них будет наиболее убедительна в "западной" роли. Норико, пожалуй, потянула бы, да только она вся – воплощение трепетной, типично японской женственности. Мичико обладает необходимым эмоциональным накалом, но уж больно она застенчивая. Акико, с душой и улыбкой воспитательницы детского сада, вообще отпадает. А Хидеко слишком толста.
– Вы, Луиза, – говорит Кеико. – Вы сыграть гайд-зинку.
– Потому что я пахну как гайдзинка? Кеико вскакивает и встает напротив меня.
– Смотрите, лучше не бывает. Я чуть короткая – надену высокие туфли для шоу. В самый раз. – Она кладет ладони мне на плечи и заглядывает мне в глаза. – Идеальная романтическая пара.
Я убираю с плеч ее руки.
– Не думаю, Кеико. Во-первых, мне медведь на ухо наступил. Во-вторых, гайдзинка должна быть красивая, такая красивая, что мужчина-японец готов отдать все, что у него есть, лишь бы быть с ней. Мичико с Кеико переглядываются.
– Мичико, чему это вы с Кеико ухмыляетесь?
– Вы красивая, – говорит Кеико. Глаза ее сияют.
– Мужчина все для вас делать, – говорит Мичико. – Особенный мужчина.
– Мокка-мокка-мокка, – шепчет Кеико.
– По-моему, мы слегка опережаем события. У нас даже сценария еще нет. Я думала, сегодня мы начнем с разминочных упражнений, так, для разогрева.
– Упражнения? – Кеико плюхается на пол и раз десять отжимается.
– Пойдемте в аудиторию для репетиций, там места побольше. – Девочки поднимаются на ноги. – И подушки с собой захватите.
Мы мчимся по коридору. Мичико балансирует подушкой на голове. Норико на подушку уселась, а Фумико тащит ее за собой, точно санки. Кеико легонько наддает мне подушкой по затылку. Акико замыкает тыл в лучшем старостином стиле – во всяком случае, пытается, – а Хидеко шествует величаво и неспешно, как и пристало ее габаритам.
Приоткрываю дверь в малую аудиторию Б. Заслышав исполняющую "скат"* Сару Воэн**, торможу на пороге. Сквозь окошечко в двери вижу, как мадам Ватанабе носится по комнате, точно свихнувшаяся ворона, длинные рукава черной пижамы развеваются по ветру. Девочки из труппы "Земля" следуют за ней по пятам. Оранжевые клювы из папье-маше закрывают лица, руки облеплены черными перьями до самых плеч.
* "Скат" – род джазового пения, с выпеванием бессмысленного набора слогов в подражание музыкальному инструменту.
** Воэн Сара (1924-1990) – прославленная певица, звезда американского джаза; ее альбом "Гершвин жив!" удостоен премии "Грэмми".
Загоняю свой класс в малую аудиторию А. Норико бежит к пианино и наигрывает "Много восторгов сулит любовь"; Кеико кружит вокруг меня, ненавязчиво подбираясь все ближе.
– Кеико, уймись. Норико, прекрати. К делу, девочки, к делу.
– К делу, к делу, – эхом откликается Акико, тщательно отряхивая подушку, прежде чем на нее присесть.
Делю доску надвое вертикальной чертой, с одной стороны пишу: "ЯПОНЕЦ", с другой – "ГАЙДЗИНКА".
– Я подумала, сперва надо попытаться понять, что это такое – быть японцем. Вы когда-нибудь делали упражнения на свободные ассоциации?
Все непонимающе глядят на меня.
– Я называю слово, вы говорите мне первое слово, что приходит вам на ум. О’кей?
Все кивают. Норико выдает бравурную импровизацию "Палочек".
– Норико, брысь от пианино. Сейчас же. Хотя, пожалуй, для начала неплохо. Ладно, первое мое слово – "палочки".
Долгое молчание. Все неотрывно смотрят на меня.
– Нет, так не пойдет. Я говорю "палочки", вы говорите первое слово, что приходит на ум.
Снова – долгое молчание.
– Нет-нет-нет. Думать нельзя. Ассоциации должны быть спонтанными.
Опять ничего.
– Не понимаю. Чего тут сложного?
Норико разворачивается на крутящемся стульчике.
– Сперва надо сказать слово.
– Но я уже сказала. Несколько раз.
– Но не отдельно, – напоминает мне Фумико.
– О’кей. Палочки.
– Дерево, – кричит Кеико.
– Бумага.
– Дом, – говорит Акико.
– Огонь.
– Хорошенькая, – говорит Кеико и, словно испугавшись, закрывает рот ладонью.
– Кимоно.
– Кукла, – говорит Хидеко.
– Женщина.
– Кукла, – повторяет Хидеко.
– Мужчина.
– Отец, – зевает Мичико.
– Токио.
– Вонючий. – Акико зажимает нос.
– Грязный. – Кеико кашляет.
– Тараканы, – говорит Хидеко, поджимая пухлые губы.
– Тараканы? А что, в Токио с ними проблема? Все хохочут: это у них шутка такая убойная, только
им одним понятная.
– Везде в Японии проблема, – сообщает Норико. Новый взрыв смеха.
– Правда? А почему я ни одного не видела?
– Видели, – заверяет меня Кеико. – Миллионы и миллионы.
Хидеко, извиваясь от хохота, падает на подушку. Наконец Мичико сжалилась над моим недоумением.
– Японский люди тараканы. – Она шевелит пальцами точно усиками. – Все толпиться, все быстро-быстро-быстро. Выбегать из вокзала как миллион тараканов из буфета, где еда. Японцы везде ходят стаей, как тараканы ходят. Японцы весь мир заполонить, как тараканы квартиру.
– Тараканы! Тараканы! – вопят Фумико с Норико, шевеля приставленными к головам пальцами.
– Тараканы! – взвизгивает Мичико, а в следующий миг девочки затевают кучу малу, уже и не различишь, кто есть кто, носятся по аудитории как оглашенные, шевелят пальцами, и все кричат: "Та-ра-кан, та-ра-кан, всяк и каждый та-ра-кан!"
Дверь распахивается. Влетает мадам Ватанабе. Мои ученицы стайкой бегают от одного конца комнаты к другому, продолжая вопить. За спиной мадам Ватанабе толпится труппа "Земля" в полном оперении.
– Что есть значить? – вопрошает мадам Ватанабе. – Что есть значить?
– Да, мадам Ватанабе?
– Столько шумы, труппа "Земля" не репетировать.
– Я очень извиняюсь. – Кланяюсь, пока к щекам не приливает кровь. – Девочки, – кричу я, – у нас гостья.
Они стекаются ко мне, шевеля пальцами. Обступают меня и шепчут:
– Тараканы-тараканы-тараканы.
– Что вы репетируете, мадам Ватанабе?
– "Колыбельную страны Птиц". – Выстроившись за ее спиной, труппа "Земля" негромко каркает.
– Сара Воэн, – говорю я.
– Ничего не слышать, ваш класс так шуметь, – упрекает мадам Ватанабе.
– А что случилось с "Хижиной в небе"?
Из-за ее плеча высовываются клювы из папье-маше.
– Не есть хорошо. Аракава-сан говорить: "Интересно, но дешево". Теперь ставить новый шоу.
– Вы переключились на джаз?
– Только для увертюра, большой выходной номер. – Мадам Ватанабе поглаживает перья самой высокой представительницы труппы "Земля". – Вы знать фильму Альфреда Хичкока "Птицы"?
– Вы из этого мюзикл делаете?
Мадам Ватанабе кивает. Высокая девица наклоняется и легонько клюет ее в щеку. Карканье нарастает. Шумят крылья.
– Вы что репетировать?
– Вообще-то мы пока еще не репетируем. Просто делаем импровизированные упражнения "для разогрева".
– Это вы в "Воображаемый театр" научиться? – улыбается мадам Ватанабе.
– Разминочные упражнения необходимы для… Она окидывает взглядом сбившихся вокруг меня
учениц.
– Они уже чересчур разболтаться. Почему они кричать "таракан"?
– Отрабатывают звук "р", мадам Ватанабе.
– Ясенно. – Она скрещивает объемистые рукава на груди. – Ваши девочки пусть надо осторожнее, очень-очень осторожнее.
– Отчего же?
– Они быть тараканы, мои птицы лететь склевать их, йоп-йоп.
– Спасибо, что зашли. – Я кланяюсь, подойдя к ней едва ли не вплотную, так что мадам Ватанабе вынуждена отступить на шаг – не то моя здоровенная башка врезалась бы ей прямо в лоб. Труппа "Земля" протестующе каркает – но тоже пятится. Закрываю за ними дверь.
Выхожу на веранду, сбрасываю туфли, раздвигаю ширмы. Стол завален полиэтиленовыми пакетами, плоскими коробочками и круглыми банками всевозможных размеров, плюс бутылки сакэ с серебристыми этикетками, двухлитровые канистры с "Саппоро", две низкие и широкие бутылки коньяка. Кто-то включил лампу котацу. Выключаю ее – исходя из канадского правила о том, что если начинать топить в октябре, что же делать, когда нагрянет настоящая зима?
Из ванной доносятся негромкие размеренные скрежещущие звуки. Распахиваю дверь. Оро, в белой набедренной повязке, с красно-белой лентой "камикадзе" на голове, стоя на четвереньках, надраивает трубы под раковиной; в одной руке – зубная щетка, в другой – чашка, до краев полная моющим раствором. Вся сантехника и аксессуары, вплоть до хромированных полотенцесушителей, блестят непривычным глянцем. На кафельном возвышении в сгущающихся сумерках призрачно мерцает унитаз.
– Оро, что ты вытворяешь? Улыбаясь, он демонстрирует щетку.
– Сегодня съемки закончились рано – декорации обвалились. Я для тебя прибираюсь. – Его золотистая грудь – вся в разводах песка и пота.
– Вижу. Между прочим, ко мне из "Чистых сердец" раз в два дня уборщица приходит наводить порядок.
– Она плохо старается. – Широким жестом Оро обводит комнату. – Ужасно грязно.
– Спасибочки.
– Не сердись. Мне нравится для тебя прибираться. Я – аккуратист тот еще.
– О?
– Потом я туфли начищу.
– Оро, я…
– Но сперва обеспечу ужин.
Я следую за влажным треугольником его обнаженной спины в гостиную, он включает котацу.
– Очень холодно…
– Всей этой снеди, – открываю один из пакетов и выуживаю трубчатую, лохматую штуковину – возможно, клубень, – на неделю хватит, не только на ужин.
– Я забыл тебе сказать? Я пригласил гостей.
– Ты пригласил гостей – сюда? Кого же?
– Большой сюрприз. – Оро моет руки под краном, идет к столу, разворачивает бордовую ткань, извлекает на свет пакет размером с коробку "Монополии", сдирает розовую оберточную бумагу с узором из лебедей, счищает золотую фольгу и достает закатанную в целлофан коробку суши.
Окидываю взглядом неоткрытые картонные коробки и жестянки.
– У меня на кухне не особо развернешься. Даже духовки нет – только две горелки и гриль.
– Духовка? – Смеясь, он оборачивается ко мне. – Я не готовлю, я открываю.
Ободрав бесчисленные слои декоративной и защитной упаковки, мы оказываемся в окружении еды, которую либо вообще не надо готовить, либо она уже приготовлена: устрицы, что нежатся на жемчужном ложе, кусочки курицы на вертеле в кунжутном соусе, креветочная тэмпура, маринованный угорь, соленый редис, соленая репа, соленые соленья, холодный суп из осьминога, мясное соте, пастельные птифуры из бобового творога, мини-ящичек с круглыми желтыми грушами и коробка со спелыми персиками.
– О’кей, пора в душ, – сообщает Оро и приподнимается на цыпочки – поцеловать меня в щеку.
– Не о’кей. – Удерживаю его на весу. Он извивается у меня в руках – такой тепленький, такой голенький. – Разит от тебя, дружок.
– Разит? Это как? – Его расширенные глаза кажутся совсем темными.
– Ты пахнешь. Очень мерзко.
– Извини. – Он вешает голову.
– А я думала, японцам пахнуть не полагается. – Зарываюсь носом в пучок волос у него под мышкой. – Малявка-вонючка.
– Отвратительно, – шепчет он мне на ухо. – Я очень, очень извиняюсь.
– Запашок-с. – Лижу его пахучую соленую подмышку.
– Запашокс?
– Запах пота. – Одной рукой сдвигаю коробки, банки, бутылки к краю и укладываю его на деревянную столешницу.
Он без улыбки смотрит на меня снизу вверх.
– Луиза, скоро придут гости.
– Ну и хрен с ними. Подождут немного.
– Ты с ума сошла.
– Еще бы. – Вставляю палец в мешочек набедренной повязки. – А у тебя стоит.
– Сумасшедшая девчонка.
Сжимаю его в пальцах, осторожно надавливаю. Указательным пальцем размазываю вытекающий сок по всему узкому стволу, добываю еще, умащаю его яйца, крохотные, точно вишенки.
Ореолы его сосков на фоне кожи кажутся почти пурпурными, сами соски – крохотные темные шишечки. Пробую на вкус сперва один, затем другой, тереблю их языком, в игру вступают и зубы. Его очередь петь – высоко и чисто, как поют дети. До сих пор даже представить себе не могла всего богатства его диапазона.
Переворачиваю его на живот прямо там же, на твердой столешнице, выпутываю повязку из влажных черных волос, спадающих на загривок.
– Что ты делаешь? – шепчет он, уткнувшись в столешницу. – Что ты делаешь?
– Всякие грязные сумасбродства с вонючим мальчишкой-япошкой. – Развязываю повязку "камикадзе", обматываю тряпичной лентой его хрупкие запястья, крепко-накрепко стягиваю их у него за спиной. Полушария ягодиц подрагивают, приподнимаются. Узкий вертикальный клочок набедренной повязки исчезает в прорези между ними.
Легонько шлепаю его по одной ягодице, затем по другой. Извлекаю на свет полоску ткани. Она влажная, ближе к центру – золотистое пятнышко, бледное, едва заметное. Шлепаю еще раз, посильнее.
– Вонючий маленький грязнуля.
– Извини, – вздыхает он. – Извини, пожалуйста. Какие они крепкие и округлые, так и ходят под
моими ладонями, с каждым шлепком плоть темнеет и теплеет.
– Подарочный фрукт, – шепчу я ему на ухо и вхожу в него одним пальцем. Он снова поет, но теперь – тише. Если бы кто-то прислушивался с веранды, ему бы почудился слабый стон. Только жар и нега, текучий сосуд и бархатистые стенки, хватка, точно в щупальцах актинии. С его полуоткрытых губ к столу тянется ниточка слюны. Он выпевает негромкий, торжественный напев – погребальную песнь наслаждения. Я медленно извлекаю палец, словно откупориваю бутылку дорогого вина, и вновь вхожу в него, на сей раз двумя. Голос срывается, набирает высоту. Чем глубже я забираюсь, тем выше ноты он берет, таз его приподнимается над столом. Свободной рукой проверяю кармашек набедренной повязки, пульсирующий член и сочащуюся жидкостью головку. Вот теперь, сейчас, миг настал – стиснуть пальцы, вычерпать его досуха. Чем сильнее я жму, тем больше он отталкивается назад, и вот наконец тело его выгибается над столом, пронзенное насквозь, и он выпевает последние, журчащие ноты; ягодицы стиснули мою руку, все тело напряглось. Он бьет струей прямо мне в ладонь, кармашек вымок насквозь, а пальцы мои в пене.
Он в изнеможении оседает. Мы застыли в неподвижности. Спустя столетия звучит последняя нота – я извлекаю палец.
Они выстроились в ряд в прохладной темноте веранды – ни дать ни взять коллекция готовой одежды. Пять – нет, целых шесть, те парнишки из Токио, с которыми я столкнулась за кулисами на концерте Оро в Осаке. Они низко кланяются – этакая чертова пропасть поскрипывающей кожи. Те, что без кожаных курток с "плечиками" аж вот досюда, втиснуты в кожаные брюки и черные ботинки на шнуровке с копытообразными подошвами. И к парикмахеру они небось одному и тому же ходят – большому любителю кудряшек а-ля fleur bleu* – множество спиралей, локончиков и завитков, смоченных и прилепленных ко лбам и вискам. Даже отсюда чувствую, как тянет муссом.
* голубой цветок (фр.).
– Привет, парни. Я – Луиза. Оро еще в душе. А вы давайте заходите.
Чтобы загнать их с веранды на мощенную плитами площадку и на циновки-татами, приходится немало повозиться – и в прямом, и в переносном смысле. Сколько пряжек, "молний" и пуговиц расстегнуто, сколько шнурков развязано. Один коротышка – все прочие гораздо выше Оро – запутался в капюшоне кожаного блузона, и извлекать его приходится общими усилиями.