Рыцарь ночного образа - Уильямс Теннесси "Tennessee Williams" 12 стр.


Теперь мы оба смотрели прямо перед собой и дышали, как выдохшиеся бегуны. Я чувствовал, что мы с ним уже расстались, хотя физически сидели пока рядом. Мне не хватало еще нескольких слов, и он сказал их мне, одновременно положив руку на мою коленку.

- Мои дорогой мальчик.

- Извините, мне нужно выйти в другую комнату. - Я вскочил. - Я подумал, вдруг мой любовник вернулся через черный ход.

- Если он вернулся и не потрудился зайти поцеловать тебя и пожелать спокойной ночи или объяснить свое отсутствие, то может быть, он - ошибка?

- Может, ему стыдно смотреть мне в глаза или неудобно мешать нашему серьезному разговору, и в любом случае я предпочитаю его всем заграничным путешествиям.

- Я помню. Изваян Праксителем или ловко скопирован у мастера его подмастерьем. Я знаю, что говорят люди - похотливый, сладострастный, декадентский, бесстыдный, непристойный, в меня швыряли все эти обвинения, но я продолжаю держаться, а что касается твоего предпочтения, я принимаю его, неохотно, но с пониманием. Вчера я листал свою записную книжку с адресами и телефонами и вычеркнул очень много номеров и имен, ставших жертвами времени - так много, что я безутешен и почти до смерти напуган, а это и есть солипсизм.

- Для вас лучше принять это как факт.

- Это неприемлемо.

- Это еще одно ваше неправильное представление, что солипсизм вашей жизни будет содержать в себе солипсизм вашей смерти, и если вы, когда я вернусь, еще не покинете эту комнату, я постараюсь вызвать "скорую помощь", чтобы отвезти вас в Белвью.

Я был уже на ногах, но еще не двигался, и по какой-то причине - не знаю, по какой, или предпочитаю не знать - я весь дрожал, как будто сильный электрический ток бежал по моим нервам, да, он равнялся по силе ЭШТ на острове на Ист-ривер.

А потом фантазия победила. Я не поворачивал головы, чтобы взглянуть на него, но моя голова сама повернулась, и мои глаза повернулись - так, что я увидел улыбающегося старика, мудро улыбающегося мне очень строго ребенка.

Он кивнул мне, затем повернулся снова лицом к BON AMI и начал писать что-то на листке гостиничной бумаги, и, по-моему, даже не заметил, когда я вернулся через щель в перегородке моего прямоугольника, как будто на самом деле существовали какие-то другие обитаемые комнаты на этом складе, где мог бы ждать Чарли.

Подозреваю, что когда я перечту все это, я вычеркну весь кусок о бездомном, приходящем в гости к бездомному…

* * *

Как странно обнаружить себя здесь, наверху, в этот неопределенный час, на крыше заброшенного склада, шестью пустыми этажами выше того маленького импровизированного убежища, что я занимал с невероятным чувством безопасности, сохранившимся вопреки всему в течение пятнадцати лет и двух романов. Я не использую восклицательных каков, мне они кажутся наиболее ненужными знаками препинания, до них автор может снисходить, только если пишет для тупых актеров и актрис - вроде того несчастного драматурга, которого я встретил перед театром "Трак и Вохауз". Думаю, что для менее одаренных членов актерской профессии приходи гея указывать, что фразу нужно выкрикивать, или произносить с ужасом или яростью и снабжать ее этим презренным элементом пунктуации. Что касается выдающегося неудавшегося прозаического писатели, то он, конечно, может обойтись запятой, сложным законченным предложением и знаками прямой речи отдельных персонажей, а в моем странном случае - также несколькими точками, показывающими конец одного раздела и начало другого, как небольшие вариации показывают развитие фуги в музыке.

А как, собственно, мне удалось забраться сюда, на крышу склада, если не существует никаких подъемных устройств, кроме крыльев (если бы они у меня были) или таких механических приспособлений для движения вверх, как эскалатор или лифт, ни одного из которых в рабочем состоянии нет в пустой темноте здания?

Упомянув темноту, скажу теперь о свете. На крышу я поднялся по длинным пролетам лестницы, и действительно оказался на самой крыше склада, и еще я обнаружил, что на крыше намного светлее, чем мне представлялось. Света здесь достаточно, чтобы можно было сидеть на приступочке над доками Западной Одиннадцатой, и продолжать писать, и видеть, что я пишу - если писать чуть-чуть пожирнее, сильнее, чем обычно, нажимая на карандаш.

Мое сердце бьется после подъема на шесть темных необитаемых этажей, и иногда я чувствую, как не в такт с остальным сердцем открывается дефектный клапан, который, по заявлению бабушки Урсулы, я унаследовал от кентуккских Филипсов, но, по-моему, он является следствием одной из тех детских болезней, что редко распознаются докторами в маленьких южных городках как ревматическое воспаление (или лихорадка денге, если ребенок цветной), и остаются без соответствующего лечения.

(Я знаю, что у меня был долгий период болезни, в восемь или в девять лет, когда я целый год не ходил в школу, и за этот год я научился одиноким развлечениям - таким, как чтение и фантазирование, а когда постельный период закончился, ноги у меня так ослабли, что при попытке встать я сел на задницу прямо посреди пола, и мне подарили детское транспортное средство под названием "Ирландская почта" - трехколесную штучку передвигавшуюся за счет толкания вперед-назад пары рычагов, и помню, что в первый раз на этой штучке я уехал за полквартала, внезапно устал, не смог повернуть и поехать назад, и начал плакать, повиснув на рычагах, пока моя мать, наблюдавшая за мной из окна, не выбежала ко мне, докатила меня до дома, подняла на крыльцо и сказала, что я не должен больше выходить из дома, но я был таким же упрямым, как поврежденный сердечный клапан, и, конечно, продолжал выходить, несмотря на ее истерические протесты, и каждый раз уезжал немного дальше, пока не смог объехать весь квартал.)

Пока мое сердце медленно переходит к более естественному ритму, я думаю: "Итак, ты ближе к вечности (этому эвфемизму постоянного затемнения), чем большинство других мужчин в тридцать лет, но зато теперь обходишься без "Ирландской почты", и кроме того, если ты брошен своей второй любовью, о третьей не может быть и речи, почему ты должен колебаться у турникета метро?"

(А нет ли у нас в городе станции метро "Far Rockaway"?)

* * *

Сидя на приступочке крыши склада с ногами, болтающимися в воздухе так же естественно, как если бы я сидел на фантастически высоком стуле, одетый совершенно не по сезону для снежной ночи, я дрожу, но знаю, что не от холода. И я знаю эту иллюзорную теплоту, какая бывает от высокой температуры (в данном конкретном случае слово "иллюзорную" следует вычеркнуть), или от искусственного состояния сознания под действием "белого кресла" и ускоренного кровотока, или от чего бы это ни было - мне совершенно все равно, как будто относится не ко мне, а к незнакомцу, которого я никогда не видел.

Возвращаюсь к теме света.

Часть его шла от далеких уличных фонарей, погруженных в речной туман, или даже от нескольких окон на той стороне улицы, зажженных монашествующими учеными или любовниками, которым нравится смотреть друг на друга в момент раздевания перед любовными играми, но я подозреваю, что часть его излучается небом, независимо от того, в тучах оно или в тумане.

Моизи называла меня "Божье дитя" - лестное имя (и когда Он попадет, наконец, под программу по контролю за рождаемостью?), я нахожусь в достаточной степени под кайфом от высоты этой складской крыши и от "белого креста" для того, чтобы понять, что сейчас наступило время очищения моего заброшенного и страдающего тела мыслями об абсолютах существования, и об их отсутствии до того, как они возникают, и после.

На этой крыше я чувствую себя немного мистиком, это правда.

Глядя с крыши вверх, я вижу на небе области менее темные, почти светлые, как будто здесь за облаками кто-то спрятал несколько лун, решив проявить внимание к "пластическому пространству", которое видит Моизи в распределении мазков более темных и более светлых красок - когда у нее есть краски, чтобы распределять мазки. Она занимается этим состредоточенно, как шахматист во время ответственного матча. А говоря о пластическом пространстве, я вспоминаю, что когда я только познакомился с нею, она использовала этот термин, рассказывая о холсте, который назвала "Северные пределы плавучих льдов". Это было до того, как я узнал ее получше, и во времена, когда я хотел произвести впечатление на Лэнса своими интеллектуальными способностями (которых не было), и когда я был в разгаре первой страсти той великой любви, которая всегда включает в себя неблагородный элемент нежелания хоть с кем-нибудь делить объект этой страсти. Я тогда сказал:

- Я знаю, что такое пластическое, и конечно, знаю, что такое пространство, но какого черта они означают, когда их соединяешь вместе в термин - "пластическое пространство"?

- Эй, бледнолицый братец, - сказал живой негр на льду, - прикуси себе язык и молчи, когда Моизи обсуждает свои работы, а иначе, Телма, штат Алабама, я засуну твой язык в твою собственную жопу, потому что эта девушка знает, что говорит, хотя говорит она редко.

- Тогда что такое пластическое пространство? - продолжал я упрямо щетиниться.

- Позволь мне рассказать тебе, - прошептала она. - На холсте всегда есть пространство, и пространство всегда должно быть пластическим, как живопись, ты увидишь потом, что я всегда начинаю холст, покрывая его для начала белой, слегка сероватой, или черной, слегка разбавленной, краской. Это - пространство. И пространство это - пластично. Это значит, что оно так же вибрирующе живо, как и мазки краски, так тщательно накладываемые на него. Пространство живо, не мертво и не пусто, это не просто грунт. Это такая же часть живого холста, как и краски. Я была студенткой Ганса Хоффмана, он открыл мне эту тайну, значение и важность пластического пространства.

Она продолжала говорить, но ее голос ушел за пределы слышимости, хотя губы продолжали шевелиться, глаза лучились, и я был под таким впечатлением, что…

Лэнс почти болезненно прижал меня к себе, а его пальцы оставались на губах Моизи, и я понял тогда, что благодаря их привязанности он научился искусству читать по губам, прикасаясь к ним…

* * *

"Белый крест" склонил меня к долгим рассуждениям подобного рода, но теперь я вплываю в обсуждение абсолютов существования, как бумажный змей в равнодушном потоке воздуха может вдруг подняться из нескольких метров над землей, или над твоей головой а потом снова упасть, как будто решив, что ни к чему заниматься левитацией.

"Абсолюты существования" - термин куда более претенциозный, чем "пластическое пространство", но за этим проявлением претенциозности в нем присутствует очень важный смысл - если, конечно, ты хочешь поддерживать существование над поверхностью ежедневной и еженощной покорности будничному течению жизни. Ты размышляешь над ними, даже не желая этого - особенно, если одинок, и хочешь знать, наказан ты пожизненным одиночеством или это дар милосердия.

Очень трудно, все-таки, размышлять об этих абсолютах, даже с гриппозной температурой, с "белым крестом" внутри и с ночным небом над головой. И чем больше ты о них рассуждаешь, тем больше они становятся и тем труднее в них проникнуть сбитой с толку головой "маленького бледнолицего", которого, я думаю, он действительно принимал за доступную белую плоть, и ценил он именно плоть, а не кожу и ее цвет.

Абсолюты отодвигаются в наше размышление и понимание, они просто глядят сквозь них - как глаза неба, наверное.

Эти абсолюты (а это Бог) говорят нам:

- Твои платежи отодвинуты до…

- До - когда?

- До тех пор, когда я решу быть познанным тобой.

- После смерти?

Нет ответа.

И я думаю: "Старые надменные Абсолюты" или - "Тщеславный г-н Э.", это мое имя для Бога.

Но это только момент раздражения на них, а потом ты возвращаешься к очищающему зрелищу ночного неба, местами залитого странным светом - словно от заоблачных лун или мазков краски в пластическом пространстве.

Твой жар и "белый крест" поднимают тебя над мелочностью твоего раздражения на то, чего ты не можешь знать - ни сейчас, ни, может быть - никогда.

И поэтому я смотрю в сторону Бликер-стрит, где Моизи объявила о своем уходе из мира рассудка, который, как она по ошибке считала, находится за пределами ее комнаты, и коридора, и двери без адреса, и того места, где она проявляет свое остающееся незамечаемым обожание бородатого ведуна из Саут-Оринджа, и где ее объявление и обожание было повторено с небольшой вариацией под аккомпанемент кошмарного свиста-шипения Фигнер и сопровождающих ее сук. Я посмотрел в ту сторону и увидел, что ночь уже прошла. Таков зимний феномен нижнего, у доков, течения Гудзона, тут свет еле пробивается сквозь раннее утро. Уличные фонари потускнели, как будто появился солнечный свет, но возникла только легчайшая уступка серому и…

Внезапная и очень сильная вспышка лихорадки - и я бегом мчусь вниз по этим ранее неизвестным мне лестницам, ведущим с крыши склада. Пару пролетов по пути мне пришлось проделать на заднице - мое сердце кентуккских Филипсов тут же начало страшно биться, но все это не имело никакого значения. Всего этого я не замечал. Я не заметил бы ничего менее существенного, чем сломанная нога или инфаркт - типа того, что мой дедушка с материнской стороны перенес в копии Голубого грота в копии нового Вавилона, или, еще точнее, нового Содома, но если я его так назову, на мою несчастную голову обрушится весь гнев Движения за гражданские права гомосексуалистов, которому отдано мое сердце, категорически, как говорится, "сломя жопу"…

"Сломя жопу" - это, конечно, способ "через жопу", и пока еще я в фаворе у всех вменяемых борцов за эти самые права по эту сторону от вьетнамской войны и от маньяков-педофилов.

Итак, я вернулся в прямоугольник с крючками, запыхавшийся, с бьющимся сердцем, и все еще дрожащий от пребывания на зимней крыше, и тут я услышал внизу гудки такси, повторяющиеся, как крики перелетных гусей по осени. Гудки раздавались со стороны главного входа на первый этаж заброшенного склада, и естественно, моей первой мыслью было: "Чарли вернулся на такси, и не может расплатиться, и вызывает меня вниз, чтобы заплатить за него сдачей своей крови. Или снова прибыли власти, чтобы отвезти меня на этот островной курорт на Ист-ривер?"

Разрываемый этими двумя возможностями, я стоял у фанерной загородки, прислушиваясь, колеблясь между опасением с надеждой и опасением потерять эту надежду, но тут внизу человеческий голос назвал меня по имени, и голос был женский, а не Чарли, но тем не менее я загремел вниз по лестнице на улицу, чтобы найти там в бездверном дверном проеме актрису Инвикту, героически закутанную в черную пелерину, с лицом из греческой трагедии, поднятом, словно для декламации на сцене.

Своим мощнейшим вокальным инструментом она спросила меня:

- Там ли он, наверху, и кто это такой увел его от Моизи, потому что у Феба его нет, и вообще нет нигде, хотя искала я его всю ночь?

Я так запыхался, что смог сказать только:

- Кого его?

- Моего Бога!

- Я не знаю, кто ваш Бог.

- Большой Лот моей жизни!

- Пожалуйста, только не кричите так. У нас с вами одна и та же проблема: а это не сценический диалог, к вашему сведению.

- Все, что я хочу - это информации, мне ни к чему кауардовские реплики в этот час!

- Ночь полна часов, но в нашей резиденции Чарли нет, а Большой Лот вообще никогда не числился в списке приглашаемых в наш дом - с тех пор как я был вычеркнут из его списка.

- Как, никогда?

- Желаете подняться и посмотреть?

Она начала подниматься, но отступила - наверное, впервые в своей жизни.

У нее драматически упал голос.

- Вы знаете, это не смешно.

- Я не хотел быть смешным, и я понимаю ваше стремление защитить Большого Лота - точно так же, как не понимаю его эксплуататорское отношение к вам.

- Тогда вы ничего не понимаете в любви.

- Не будем спорить по этому вопросу у занесенного метелью входа.

- Женская любовь совсем другая.

- Мы едем или остаемся? - закричал таксист.

- Едем, одну минуточку, - закричала она в ответ, снова моделируя свой голос так, как будто он должен достигнуть последнего балкона самого большого театра на Бродвее.

Ее глаза увеличились до невероятности, когда она снова повернулась ко мне.

- В моей жизни еще не было такой ужасной ночи.

- В моей тоже.

- Там, у Моизи. Меня так начало трясти при ее появлении, я хочу сказать, от ее состояния, и от этой прозрачной тряпки, что была на ней, что я ничего не поняла из ее объявления, разве только то, что в нем содержался призыв к Тони Смиту из Саут-Оринджа, правильно?

- Да, правильно.

- Прекрасно, тогда, пожалуйста, передайте ей, что я могу связаться с ним через Службу Знаменитостей - и сделаю это сегодня же. Я знаю и Джейн, и Тони - я знала их еще со времен голливудских дней с Францем, и уверена, что они откликнутся на ее призыв, но до того - вы не будете так добры передать Моизи эту двадцатку?

- Да. Конечно. Передам.

- Спасибо. А теперь скажите мне, где на этой земле смогу я найти своего Лота?

- Вы найдете его там же, где я нашел бы своего Чарли, если бы знал где.

- Ну и сучий ответ.

- Не спорю.

- Вы понимаете или не понимаете?

- Не понимаю и не знаю.

Как раз в этот момент кошка выскочила со склада с чем-то пищащим в зубах.

- Боже мой, - сказала она, - тут хуже, чем в Дакоте!

И тут все смешалось из-за высокой темной человеческой фигуры, переходящей улицу в направлении такси, которое стало отъезжать, а актриса закричала:

- Лот!

Когда все успокоилось, актриса стояла перед этой фигурой, которую она в истерике приняла за Лота, и визжала:

- Вы что, думаете, я стояла бы в этот час на углу, если бы у меня не было пистолета?

Человек повернулся и пошел, став намного ниже ростом.

- Может, зайдете ко мне и подождете?

Думаю, она меня не услышала.

Она зашагала прочь в своей героической черной пелерине, как будто в жизни никогда ничего не слыхивала об опасности волчьего часа, и, поднимаясь по лестнице к себе, я произнес:

- Итак, теперь я знаю, что любовь - это разрушение.

Но вернувшись к себе в прямоугольник с крючками, я подправил это легкое маленькое определение единственной вещи, которая больше чем жизнь, добавив к нему немного риторики.

- Среди прочего, что включает любовь - беспредельная, как жизнь, а может и как смерть - есть и разрушение собственного "я", а возможно, и объекта любви! - Что возвращает меня к давнишнему шепоту Моизи: "Это нехорошо, но это Бог".

Назад Дальше