Думаю, где-нибудь в потаенном уголке моего сердца таится типичное южное чувство к матерям - нечто среднее между сентиментальностью и ощущением непостижимо страшной, но никогда не перерезаемой пуповины, не просто остающейся не перерезанной, а натягивающейся со временем все сильнее и сильнее, и бесстрастный - нет, это не то слово, которое имею в виду - горячий репортажный стиль рассказа Моизи о падении ее матери, напомнивший мне "Хладнокровное убийство" Трумэна Капоте, заставил меня почувствовать, что рядом со мной не та Моизи, которую я знал раньше.
Мягкость ушла от нее, как уходит запах засохших цветов, и даже ее классическая красота в этом прозрачном платье приобрела подозрительный налет искусственности.
Она, казалось, не заметила моей шоковой реакции, но когда продолжила свою речь, тон ее значительно смягчился.
- Видишь ли, сейчас я убеждена, что Моппет мертва.
- Моппет -…
- Нет, нет Моппет уже была мертва.
- "Моппет" - это голливудское словечко, обозначающее ребенка на экране?
- Да, если речь идет о Темпл или О’Брайен, но если речь идет о Моппет, то это была не девочка-звезда, а старая собачья карга, собака, остававшаяся единственной связующей нитью между мною и матерью.
- Ты никогда раньше не говорила об этой Моппет.
- Я упомянула ее сейчас, потому что знаю, что ее давно нет - еще до того, как я покинула квартиру в своем спальном районе, Моппет превратилась в каргу, в помоечную каргу. У нее был ненасытным аппетит, ее нельзя было провести мимо уличной урны с мусором, ее хорошо кормили дома, но она все равно была неестественно голодной, и когда ее водили на прогулку, она могла забыть помочиться - так она стремилась к мусорным урнам, ее невозможно было оттащить от них, она упиралась со сверхъестественной силой, если ее оттаскивали от урны, и - о Господи, то, как она смотрела своими большими карими глазами сквозь космы грязной седой шерсти, извини, я сейчас заплачу - но сердце могло разорваться, такой был гигантский аппетиту этой крошечной собачонки, размером не больше, чем увеличенное насекомое. И мне так хотелось позволить ей по часу проводить у каждой урны с мусором, но, видишь ли, ее пищеварение позволяло ей есть только небольшими дозами. Я водила ее к ветеринару, и он сказал мне, что она такая голодная, по всей видимости, из-за того, что ее пищеварительная система больше не способна усваивать еду, милый мой. И если я плачу, потому что я плачу, так это потому, что Моппет ушла, и мама…
Она остановилась или голос ей отказал.
- Я понял, Моизи. Ты расстроилась, потому что твоя мать стала как эта Моппет.
- Да, точно, как она посмела?
- Ты немного неблагоразумна, Моизи.
- Полностью, а почему бы и нет, chez moi и entre nous ?
- Прошло, наверное, уже больше пятнадцати лет, как ты покинула свой спальный район, и это правда, что ты покинула его, потому что твоя мать бросила в тебя каким-то чемоданом?
- О Господи, - сказала Моизи, - ну о чем ты говоришь, моя мать бросила в меня чемоданом? Это последнее, что могло прийти ей в голову, дорогой мой. Наоборот, она пыталась встать в дверях, когда я ей сказала, что ухожу навсегда. Она стояла в дверях, руки в стороны, как Иисус на кресте, но мною овладела сверхчеловеческая сила, я распахнула дверь, и она упала на пол, а Моппет пыталась убежать за мной на улицу.
Снова ее голос стал неслышимым. Я боялся посмотреть на нее - в комнате стало так холодно.
В конце концов я взял ее за руку.
- Ты знаешь, тут есть параллель между моим отъездом из Телмы и моим собственным бегством от матери на Западной Одиннадцатой улице, когда она упала, и ее арестовали, как пьяную.
- Точно, параллель, и поэтому ты здесь, и я здесь, в этой заледеневшей комнате. Мы с тобой - пара чудовищ, схожих в чем-то друг с другом. Хотя есть и разница. У тебя всегда были альтернативы, одну из которых ты выбирал. Думаю, ты здесь долго не задержишься.
- Ты планируешь выселить меня?
- Ну конечно, нет. Я бы тебя никогда не выселила. Но я знаю твою натуру. Ты находишься под влиянием Марса при восходящей Венере. Знаки предвещают, что ты добровольно переселишься во внешний мир.
- Моизи, это только твои предположения, а вовсе не мое намерение.
- Может, не в этот раз, но будут и другие времена. И другие люди. Твоя природа…
- Что?
- Мимолетна, ты мимолетен по природе. И бесконечно переменчив, как змея Нила, дитя мое.
(Я в тот момент взял "голубую сойку" и начал туда все это записывать. И все, что было до этого. Я не знаю, сколько времени это заняло у меня, но когда я закончил писать, в комнате стало еще холоднее и еще темнее. Вы знаете, мне самому не очень ясно, какая часть этой истории записана в "голубых сойках", какая - на картонках из прачечной, и какая - на письмах с отказами и на конвертах от них, но написано уже действительно много, так много, что я с трудом верю, что из этого может получиться нечто, определяемое как "упорядоченная анархия" - это та отвратительная фраза, которой мне, кажется, не избежать.)
Моизи снова говорит:
- Думаю, мне очень скоро придется завести животное для компании.
- Да?
- Да. В конце концов, каждому нужна какая-нибудь компания.
- Это значит, что я - не компания?
- Только временная. Не заставляй меня повторять мой совершенно точный анализ твоей природы.
Ее голос звучал несколько визгливо, почти сварливо, что напомнило мне о том, как мало мы должны доверяться широко распространенной идее, что люди в одной лодке - обязательно добрые партнеры по плаванию. Или что делить хлеб отчаяния, умирать от одной и той же неизлечимой болезни в компании себе подобных должно доставлять некоторый душевный комфорт. Или она…
Я хотел начать писать "снова играет", но разве она намеренно когда-нибудь изображала из себя что-нибудь, кроме Моизи, которую нельзя изображать, потому что она и есть она. Вопросительный знак тут вовсе не нужен.
- Ничто в мире не идеально, Мо.
- Как ты смеешь сокращать мое имя до Мо. Что ты себе позволяешь, ты, маленький распутный - тьфу!
Да, она сказала "тьфу", это уже несовременное выражение неудовольствия, настолько неподобающее ее словарю - Моизи, по-своему, личность совершенно "сегодняшняя". А то, как она сказала, заставило меня использовать презренный знак пунктуации, который, как мне казалось, не появлялся в этих хрониках до этого - то есть, до того - момента.
- Ничто не идеально в твоем мире, но мой мир сейчас более упрощен. Упрощение - это предельная стадия. Да, я не сказала тебе, что моя подруга вложила в письмо фотографию моей матери, выходящей из своей квартиры для обхода окрестных телефонов, и без Моппет. Вот она, посмотри, и перевари это, если можешь. Я не смогла. Она выглядит, как мумия, которую только что достали из саркофага, а в юности она…
Я посмотрел на фотографию, и не смог себе представить мать Моизи в юности.
- В юности моя мать обладала несравненной красотой, или ее иллюзией, что еще выше. Когда-то, молодой, она мечтала о сценической карьере, но надежды сбились с пути, как и ее планы, и так далее.
- Она когда-нибудь выходила на сцену?
- Да, это так же точно, как то, что актриса Инвикта появляется на сцене регулярно, как комета, которая, как утверждают астрономы, возникает на небе через промежутки времени, столь же предсказуемые, как если бы небо было большими часами. Что, может быть, и так. Правда, от этой мысли можно содрогнуться?
- Да, Моизи, небо, когда я смотрел на него прошлой ночью с крыши склада, вызвало во мне лихорадку. Это было противоположностью компании.
Она, по всей видимости, услышала только слово "компания".
- Я рада, что ты согласен, что мне нужно животное для компании, но оно должно быть сообразительным. Ему придется шарить по помойкам, потому что я не могу обеспечить ни одну живую душу в мире, а у животных есть души.
- Как насчет кошки?
- Что насчет кошки?
- Я обнаружил, что на складе полно кошек, и, наверное, котят, а также крыс. Я вечером могу вернуться туда и набрать тебе полную сумку котят, ты можешь выбрать, и остальных я верну, если ты не захочешь всех.
- Одного мне хватит, - сказала Моизи, - но отбери его для меня тщательно.
- Я могу отобрать его по цвету и размеру, но я не смогу сказать, сообразительный он или нет.
- Он должен уметь шарить по помойкам.
- Я думаю, это умение врожденное, оно в крови у большинства кошек.
- Хорошо, тогда давай посмотрим - сейчас конец января, и если ты принесешь мне котенка, на него будет оказывать влияние…
Внезапно она начала двигаться судорожно, и я схватил лопаточку для прижимания языка, думая, что у нее начинается припадок.
- Бога ради, не надо, - выкрикнула она, когда я прижал деревянную ложку к ее рту. - У меня не приступ, ты же видишь - я не работаю, потому что мне нечем работать. Просто в мире без рассудка все замерзло, как горы в Гренландии.
- Я уверен, что станет теплее - до того, как станет еще холоднее.
- Потому что холоднее не бывает.
- Нет, потому что у тебя будет теплая компаньонша - кошечка со склада.
- Ты так говоришь, что мне приходится поверить тебе.
- Я никогда не лгал тебе, Моизи.
(Я в тот момент взял "голубую сойку" и начал в нее все это записывать.)
- Умирающим все лгут.
- Живые, может быть, и склонны лгать умирающим, но умирающие умирающим не лгут.
- Попытайся остаться здравомыслящим. Мы должны попытаться остаться здравомыслящими.
Моизи подняла длинную, хрупкую руку к моему лицу.
- Милый, у тебя щека колется, тебе надо побриться - нельзя пренебрегать своей внешностью, даже здесь.
- Я не взял с собой бритву.
- У меня когда-то была бритва, чтобы сбривать волосы на лобке, - заметила она мечтательно. - Ты знаешь, ко входу в свою вагину я отношусь с некоторым тщеславием, и всегда старалась, чтобы там не было волос - как у девочки. Меня никогда не ебали, ты знаешь, только в рот - не из-за отвращения к мужскому органу и не из-за пуританской стеснительности, а потому что у меня воинствующее отношение к самой большой мировой проблеме за пределами этой комнаты, каковой является переизбыток населения, увеличивающегося на два миллиона в год только в этой стране, и на миллиард, наверное, если брать всех.
- А мне всегда это нравилось.
- Переизбыток народа?
- Нет, нет, твое вагинальное отверстие!
- Но бритва заржавела. Я больше не брею волосы на лобке.
- Но волосы на твоем лобке такие светлые и пушистые, что твой нетронутый вход прекрасно виден, даже когда ноги не раздвинуты.
- Так, хватит про мою вагину, - сказала она. - Но тебя с бородой я не представляю.
- Я тоже, но мне пришлось бежать сломя голову без…
- Без всего, что тебе нужно для жизни, кроме себя самого, и я бы сказала, что так для тебя гораздо лучше.
- Но в постели было так тепло от его жара. Я не обижаюсь на него, хотя знаю, что вторая любовь моей жизни была созданием со своими собственными заблуждениями.
Она вздохнула:
- В моей жизни сейчас так мало времени для друзей, еще меньше для знакомых, а для врагов его нет совсем.
(Если я останусь тут, вместе со складской кошкой, и если так будет продолжаться еще хотя бы месяц, я, наверное, начну писать "молвила Моизи", вместо "Моизи сказала". У меня такое чувство, что по мере развития ее склонности к словесной магии, она начала "молвить", а не говорить, как ворон у Эдгара По: я не помню другого поэта, который бы использовал слово "молвить" вместо "говорить", и себя я поймал сейчас на том, что сам начинаю блуждать мыслями вокруг того, что писали о По и что я читал. Я помню, как писали, что он за всю жизнь никого не любил, кроме сестры и своих фантазий, таких как Ленора, Аннабель Ли и Елена в оконной нише, которая вела в бой тысячу кораблей, и, наверное, никогда не испражнялась. И еще я помню, что он умер в Балтиморе в день выборов, или свалился в этот день и вознесся (цитирую) "высоко над смертной грустью и бессмертною работой" (конец цитаты). А потом мои мысли перетекли на прекрасного седого поэта Уитмена - он, по всей видимости, боялся, но тем не менее осмелился праздновать нашу любовь и наши вечнозеленые дубы Луизианы, где как он заявлял, у него была женщина и нелегальный отпрыск, но ученым так и не удалось доказать ни того, ни другого, и так он и остался с возчиком из Вашингтона и прекрасными ранеными юношами, которых он лечил и за которыми ухаживал в госпиталях гражданской войны. И его стихотворение "Каламус", шокировавшее чувствительного южанина Ланира , описавшего поэзию Уитмена как "варварский вой над крышами мира" - хотя почему бы и не повыть варварски над крышами мира вместо того, чтобы играть на флейте в Филадельфии, мистер Сидней Ланир? Я люблю, впрочем, и вас болота Глинна - точно такие, как вы их описали, и у вас есть прекрасная строчка о том, что широта горизонта - как широта души хорошего человека.)
Она снова говорит о кошке-компаньонке.
- Преимущество кошки со склада в том, что когда она голодна, она не будет смотреть на меня…
- Чтобы ты покормила ее - нет, не будет.
- Если только не вырастет очень большая и не проголодается так, что будет смотреть на мои босые ноги и голые руки как на еду.
Я засмеялся и подумал какой все-таки сильный юмор в ее мрачных мыслях. Моизи всегда жаловалась на недостаток у нее юмора, который - без которого - ей бы не выжить в ее "комнате".
- Моизи, ты просила быть здравомыслящими так давай будем.
- Я и пытаюсь мыслить здраво. Я слышала или читала об отшельниках, поселившихся вместе с животными, которые потом съедали этих отшельников, не способных обеспечить их ничем съестным, кроме как собственной плотью - живой или мертвой. Такой конец моего существования был бы скандалом, который стер бы всякую память о моих работах. И поэтому я хочу, чтобы ты пообещал мне, что если эта обещанная мне кошечка-компаньонша должна здесь жить - если уж ничего лучшего придумать нельзя - ты будешь время от времени забегать, после того, как найдешь свою третью любовь, и что ты напомнишь мне в подходящее время найти для кошки новый дом - нет, мне его не найти, тебе придется забрать ее к себе домой вместе с твоею новой любовью.
- И когда настанет это время?
- Когда ты посетишь меня и обнаружишь, что я не способна надлежащим образом ухаживать за моей кошкой.
- Хорошо, я обещаю.
Внешне наши чувства успокоились, в глубине продолжали бурлить. Мы говорили, просто чтобы говорить о чем-нибудь - такой легкомысленный вид разговора, который начинается, когда любые рассуждения должны служить лишь одной цели - отодвинуть отчаяние, хоть на какое-то время.
Но это время уже бежит вовсю. Наступила тишина - если не считать стука зубов - и она продолжалась, пока я не заметил, что свеча, поставленная на бледно-голубое блюдечко, не зажжена, и сказал:
- Моизи, свеча - ты не зажгла ее.
- О, Спаситель милостивый, действительно, не зажгла, извини, малыш, я сейчас зажгу.
Мы оба глубоко и облегченно вздохнули, когда она зажгла ароматическую свечу на блюдечке, и чудо мерцанья и нежный ток ее аромата дали нам обоим, как мне показалось, ощущение благословения, полученного от старого благочестивого священника.
Под этими чарами мы сидели, как загипнотизированные. Когда она снова заговорила, то речь шла о листке гостиничной бумаги, который она подобрала на улице среди прочего литературного богатства.
- Это не твой почерк.
Я забрал у нее листок и увидел, что на нем стоит название отеля в центральной части города, и тут до меня дошло, что это тот листок, на котором всеми заброшенный драматург прошлой ночью начал писать, когда я оставил его одного, поднявшись на крышу.
Под названием отеля и его каббалистическим логотипом шли пять строф слегка зарифмованных стихов, прочитать которые было бы невозможно, если бы они не были написаны такими крупными заглавными буквами. Стихотворение было озаглавлено "Глаз циклопа", и под ним стояла подпись этого драматурга-реликта и вчерашнее число.
- Перепиши его к себе в "голубую сойку", - сказала Моизи.
Поскольку я был не больше впечатлен стихотворением, чем его автором, мне не хотелось занимать место в моей последней "голубой сойке", но Моизи не просила - она приказывала.
Будучи ее гостем, обитателем ее мира, я чувствовал, что должен подчиниться, и поэтому переписал его - маленькими, но читаемыми буквами - в свою записную книжку: оно тут, но по-моему, быть тут не должно:
ГЛАЗ ЦИКЛОПА
Глаз единственный во лбу,
Глаз больной, который видит
Только так, как хочет сам
И как хочет - ненавидит.И себе угрозу видя
В теплом солнце, в свете ярком,
Сердцу даст сигнал тревоги,
Замахнется для удара.Ближе к ночи все, кто рядом,
Исчезают, умирают:
Глаз, все полон прежним страхом,
В пустоту себя вперяет.И пока играют в серых
Сумерках златые горны,
Внутрь с неприязнью глупой
Повернется глаз Циклопа -Где, любя и ненавидя,
Ему сердце возвращает
Взгляд, горящий лисьей злобой, -
И во тьме все пропадает…
- Ну как? - спросила Моизи, очевидно, желая знать мое мнение.
- Я не чувствую запаха бессмертия в этих виршах, - ответил я, пожав плечами.
- Бог с ними, стихами - кто он?
- Чужак, захватчик, навязчивый человек, который пробыл со мной часть прошлой ночи.
- Расскажи мне о нем.
- О нем нечего особенно рассказывать - разве то, что он пытался уговорить меня отправиться с ним в заграничное путешествие.
- И это приглашение, как тебе кажется, ты отклонил, но на самом деле принял.
- Чепуха, потому что я не только отклонил его, но и оставил его одного у BON AMI, где он и нацарапал эти вирши.
- Твое безразличие тем удивительнее, что этот человек - ты сам, только постаревший!
- Будь здравомыслящей, Моизи.
- А что я еще делаю, по-твоему, раз уж я исповедовалась тебе в вещах, столь ужасно здравых, сколь это можно представить себе в этом мире, раз уж ты вернулся в него.
- И я записал твои исповеди, точно, как мог, в моей последней "голубой сойке".
- Иногда ты просто испытываешь пределы моего терпения своим карандашом и записной книжкой. Я все-таки частное лицо. Ты не оставлял меня в покое. Ты заставлял меня говорить - и я говорила, ради тебя. Ты что думаешь, мне легко говорить о моей матери и о постаревшей Моппет, как о помоечных старых каргах. Ты думал, я хочу, чтобы меня записывали, Бог знает с какими искажениями и с какой вульгарностью, для передачи всем этим безразличным или злоязычным - нет, ты видишь, ты довел меня до бешенства, когда мне нужно спокойно готовиться к -…
- Моизи, только не говори, к чему.
- К увековечению в твоей "голубой сойке", как тебе хотелось бы в глубине души?
Она вскочила, дрожа, и выкрикнула:
- Ебать вас, писак, в рот. Все вы - отвратительные чудовища собственного эго, за одним исключением.