Настин дом стоял с утра с заколоченными дверями; свой, когда перебирались на плот, Мандрика забивать не стал, только подпер колом: надеялся все-таки вернуться за дедкой. Но кол, подпиравший дверь, стоял почему-то прислоненный к стене. "Запамятовал я дверь подпереть, что ли? - недоумевал Мандрика. - Али заходил кто, али дедко осерчал и начинает проказить?" Осторожно толкнул он скрипучую дверь и также осторожно вошел за ним подпоручик.
Голо и неприютно было в дому. Вещи из него вынесли, доски с лавок Ванюшка посрывал и отнес на плот. В углу у двери свален всякий хлам, который не взяли с собой на новое место. Старик чихнул, и звук этот гулко разнесся по пустому жилью. Показав пальцем, чтобы подпоручик не отходил от порога, Мандрика порылся в ветоши в углу и достал заранее припасенный опорок от ичига. Из опорка он вынул чистую тряпку, в которую были завернуты стопка, флакон со спиртом, сухая лепешка и крашеное яичко.
- Лучше бы лапоть, - шепнул он, показывая подпоручику на опорок, - да нет лаптя…
Козловский считал себя человеком не суеверным, пошел он с Мандрикой, чтобы увидеть известный ему лишь понаслышке народный обряд, но и его охватил холодок, когда старый казак, налив в стопку спирту, поставил ее в опорок, потом положил щепотку соли на лепешку и, прихватив все это, направился к печи. Сквозь занавешенное с улицы мешковиной оконце чуть пробивался пыльными полосками солнечный свет, поскрипывали под нетвердыми ногами старика половицы. Мандрика присел у печки, положил в опорок лепешку и яичко, сунул опорок под печку, встал и негромко произнес:
- Дедушко домовой! Прошу твою милость с нами на новожитье: прими нашу хлеб-соль, Ты уж не оставайся тута, поедем с нами. Теперя у нас, слава богу, два коня и коровка, не забижай их. Вот и господин подпоручик за тобой изволили прийти. Он и повезет нас на новожитье.
И Мандрике, и даже стоявшему у двери офицеру показалось, что под печкой кто-то шевельнулся. Оба замерли и теперь уже ясно услышали булькающий звук - словно дедка-домовой и впрямь выпил стопку спирту. "Бог знает, что такое, - подумал подпоручик, - чертовщина какая-то…"
А старый казак, подождав, чтобы дать дедке-домовому спокойно забраться в опорок, отряхнул тряпку, присел, зажмурив глаза, ощупью дрожащими руками нашел опорок и накрыл его тряпкой. Главное было сделано. Он вынул опорок, подвернул под него тряпку и молча направился со своей ношей к двери. "Легонек-то, - думал он о домовом, - совсем ничего не весит". За ним, тоже молча, вышел подпоручик.
- Слушай, старик, а может, вернемся, посмотрим, что там шевелилось под печкой, - предложил он.
Мандрика недовольно затряс головой, показывая пальцем на губы, что надо, мол, об этом молчать, и шустро зашагал впереди офицера к Шилке.
За околицей на лугу, сверкая босыми пятками, Мандрику и Козловского догнал казачонок Семка.
- Уезжаешь, деда?! - крикнул он, настегивая прутом воображаемого коня.
- Уезжаем, Семушка, - ответил Мандрика.
- Ух ты! - позавидовал Семка. - И я к вам, может, скоро приплыву.
- Один, что ли, голубь?
- Не, - ответил Семка, - с ребятами. Вот только прибьет к берегу пустую баржу, али плот вдруг кто бросит, мы на него и на Амур. Свою, деда, станицу срубим. Ты только тятьке не сказывай!
- Да уж не скажу, - осторожно придерживая опорок с домовым, пообещал Мандрика. - А ты мои снасти, что я тебе оставил, проверяй, рыбку лови!
- Ладно, деда! - закричал Семка и умчался к Шилке.
"Ах, Россия, Россия!" - растроганно шептал Козловский.
Он не задумывался сейчас, как много вмещает в себя это понятие - Россия. Он восторженно ощущал ее лишь как свою родину с шестидесятидвухмиллионным народом и неоглядными просторами. В ней находилось место для старика Мандрики с его домовым и мальчишки Семки, для линейных солдат его четвертой роты, для трудолюбивых "мужичков" крестьян, блистательных столичных гвардейцев, мастеров на дебоши и амурные приключения, и мужественных защитников Севастополя, кровью поливших прославленные редуты.
Но подпоручик совсем не знал Россию, часто взрывающуюся народными бунтами, еще неосознанно стремящуюся к чему-то лучшему, Россию с ее миллионами крепостных, ждущих освобождения.
Откуда ему было знать, что уже третий год носит длинную серую шинель с такими же петлицами, как и у его солдат, и такими же погонами, только с цифрой "7", рядовой 7-го Сибирского линейного батальона, вчерашний каторжник, тридцатишестилетний писатель Федор Достоевский. А все годы, пока подпоручик учился в корпусе, на берегу Каспийского моря томился другой каторжный солдат - Тарас Шевченко, осужденный "за сочинение возмутительных и в высшей степени дерзких стихотворений". На приговоре недавно "почивший в бозе" Николай I собственноручно написал: "Под строжайший надзор с запрещением писать и рисовать". И лишь в этом, 1857 году, поэт был наконец освобожден. Не знал подпоручик, что только два года назад вернулся из дальней ссылки еще один писатель - Михаил Салтыков-Щедрин.
Неведомая подпоручику Россия думала, боролась. В туманном Лондоне, в первой Вольной Русской типографии Александра Герцена второй год выходил альманах "Полярная звезда", на титульном листе которого помещены были профили пяти казненных декабристов. И кто-то уже тайком читал только что вышедший первый номер первой русской свободной политической газеты "Колокол", программой которой было освобождение слова от цензуры, крестьян - от помещиков, податного сословия - от побоев.
А о тех же героях севастопольской обороны, которыми так восхищался юный подпоручик Козловский, артиллерийский офицер Лев Толстой писал: "Из-за креста, из-за звания, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, - любовь к родине…"
К полудню подтянулась наконец к Усть-Стрелке третья рота 13-го батальона. Вода в Шилке опять начала падать, и каждая верста сплава далась солдатам с большим трудом. Измученным линейцам дали короткий привал. А плоты четвертой роты подпоручика Козловского, с казачьими семьями, их домашним добром, коровами, лошадьми, квохчущими курами, телегами с надранными вверх оглоблями, толстобрюхими самоварами под ними, темными иконами с ликом богородицы и Николая угодника на них, тронулись в путь вновь поднимать заросшие шиповником и кислицей, березками и осиной земли бывшего Албазинского воеводства.
"Наконец-то, - подумал подпоручик, - наконец и я увижу Амур. Что же все-таки откроется за той дальней горой? И где сейчас передовой отряд? Сегодня как раз полмесяца, как они ушли вперед".
5
Михайло Лапоть, рядовой 14-го линейного батальона, бежал из-под стражи. Посажен он был в трюм своей баржи за неслыханное преступление: Михайло ударил унтер-офицера.
Плюгавенький этот унтер давно за что-то невзлюбил солдата. Может, его бесил богатырский рост Лаптя - фуражка унтера едва доставала солдату до груди. Возможно, унтер-офицеру не нравилась завидная сила Лаптя - Михайло один легко ворочал бревна. А может быть, унтер просто показывал свой норов: ты, мол, силен, а власти не имеешь, а я вот могу измываться над тобой в свое удовольствие.
Чуть что-нибудь не нравилось унтеру, он наскакивал на линейца и первое время только орал. Потом, видя, что Лапоть покорно молчит, осмелел, и при новых промашках солдата привык, привстав на носки, трясти его за грудь. Это еще можно было терпеть. Но однажды, уже в Усть-Стрелке, унтер разошелся и несколько раз ткнул Михайлу своими костлявыми кулаками. В общем-то, было не больно, однако Михайло по-хорошему, так, чтобы никто не слышал, шепнул ему:
- Еще раз вдаришь, держись…
Унтер уставился на него табачными глазками, поморгал белесыми ресницами, но в тот раз ничего не сказал. Не трогал он Михайлу несколько дней. Даже другие солдаты удивлялись:
- Ты что, Михайло, али кумовался с нашим Кочетом, - так они прозвали унтера. - Не орет он на тебя, не петушится.
Михайло добродушно усмехался и говорил:
- Слово, ребята, такое знаю.
И вот, за день до начала сплава, Михайло уронил в воду сходни. Он тут же подцепил их багром и вытянул на борт. Но за ним уже следил ходивший с утра не в настроении унтер. Он налетел на солдата, схватил его за шиворот и принялся распекать. Михайло, как всегда, покорно опустил руки, ожидая, когда господин унтер-офицер отойдет. Но унтер от собственного крика распалялся все больше и больше. Не мог он простить Лаптю его угрозу.
- Может, хватит, - почти ласково сказал ему солдат.
- Что?! - взвился унтер, будто его кольнули, и ударил Лаптя по лицу. "Ладно, - подумал Лапоть. - Я тебя упреждал", - и, размахнувшись, саданул унтера в грудь. Можно было по роже, но неудобно будет начальству ходить с синяками. Синяки-то учел Лапоть, а вот, что стоят они на палубе, не сообразил. Кочет взбрыкнул ногами и свалился за борт. Булькнуло здорово. Унтер, отфыркиваясь, вынырнул, колотя по воде руками. Отплевавшись, он заорал:
- Караул, спасите!
Михайло сам подал ему шест, кто-то из солдат подцепил багром фуражку. На баржу унтер лез молча, а уже на палубе дал себе волю. На его крик прибежал штабс-капитан. Михайле надавали оплеух и затолкали его в трюм. А чтобы не сбежал, надвинули на люк ящик с каким-то тяжелым грузом.
С этого времени про Лаптя словно забыли. Батальон готовился к отплытию, назначенному на завтра. Над трюмом то стучали солдатские сапоги, то все стихало. Потом опять бегали солдаты, что-то бросали на палубу, что-то передвигали над самой головой Лаптя. Вечером подана была команда на ужин. Линейцы, весело звеня котелками, потопали на берег, и слышно было, как по барже ходит один часовой.
Накормить в тот вечер арестованного никто не догадался, а может, Кочет специально распорядился подержать его голодным, чтобы сильнее прочувствовал свою вину.
Ночью, когда все затихло, Михайло решил пошарить в тесном трюме, нет ли здесь чего-нибудь съедобного. Больше всего он надеялся найти мешок с сухарями. Солдат, радуясь, представлял, как он будет грызть вволю крепкие ржаные сухари. Но сухарей в трюме не оказалось, наверно, они хранились в другом отсеке.
Журчала под днищем вода. Храпел кто-то у самого люка, и Михайло тоже решил уснуть. Но вольготно растянуться в трюме не было возможности. Он, сидя, привалился к ящику, даже подремал немного, а потом встал и попробовал люк. Попробовал просто так, от нечего делать. Крышка, к удивлению солдата, поддалась. На ней что-то лежало, но не очень тяжелое. Михайло надавил спиной и высунулся из трюма. Оказалось, что на люке спал солдат, а ящики, которыми придавили люк, наверно, передвинули при погрузке в другое место. Солдат, храпевший на крышке, намаялся за день так, что даже не проснулся, когда Михайло выбрался на палубу. Возле солдата нашлось свободное место, и Лапоть улегся рядом. Он спокойно проспал до самого подъема, а потом, вместе со всеми, сбежал на берег.
Только в зарослях ивняка, справив, как и все, малую нужду, Михайло решил, что ждать ему чего-нибудь хорошего от наступающего дня нечего. Может, сегодня же его выпорют да и отправят в штрафные или на рудники. Значит, надо бежать. А куда? Да пока подальше от батальона, а там авось повезет. И Михайло по кустарничку да по тальнику стал пробираться вдоль реки.
Берег гомонил. Плескались в воде солдаты, что-то варили казачьи семьи, ожидавшие погрузки. У одного такого семейного табора Лапоть приметил бадейку с молоком, отнес ее в кусты и там почти половину, не дохнув, выпил. Отер губы и бадейку выставил на виду, чтобы ее не забыли хозяева, после этого отправился подальше от берега и станицы.
Так он, озираясь, где украдкой, пригнувшись, а где и бегом, двигался и двигался вверх по Шилке, пока не оставил за собой стоянку обоих линейных батальонов, и лишь там затаился в кустах.
Вскоре до него, хотя отшагал он от лагеря порядочно, донесся оттуда шум. Это подошли суда каравана генерал-губернатора, но Михайло решил, что обнаружили его побег, и вся суета на берегу, команды, крики - из-за него. А раз так, он пустился дальше. Добрался Михайло наконец до протоки Безумки. Дальше для него пути не было - плавать солдат не умел. Здесь в ложке, поросшем тальником, беглец провел ночь. Хотя и шел уже конец мая, без шинели да на пустой желудок Михайло порядочно продрог. Развести костер он не решался - могут заметить.
Утром Лапоть на солнышке отогрелся, но голод его мучил все сильнее. Он побродил по кустам, пощипал натощак дикого луку, но много ли его съешь без хлеба и соли. Отползая с поляны, он наткнулся на птичье гнездо с двумя пестрыми яичками и тут же, хотя знал, что грех разорять птичьи гнезда, выпил эти яички. Так в тот день он съел всего пучок луку да выпил два яйца величиной с наперсток каждое.
Надо было пробираться к станице, добывать еду, а может, какую лодку. Но это Михайло отложил на завтра.
Еще одну ночь скоротал он в кустах, а утром чуть свет выбрался к станице. Задами, через огороды, он подобрался к первому дому, привлеченный аппетитным запахом допревавшей каши, и затаился у плетня. Здесь ему невероятно повезло. Хозяйка как раз вышла доить корову с ведерком и куском хлеба, посыпанным солью, в руке. Ведро она повесила на колышек неподалеку от присевшего солдата, положила в ведро хлеб, а сама направилась к стайке выгонять корову. Михайло сунул руку в ведро, схватил хлеб и по-за домом, по-за сараями пустился бежать.
К концу того дня, вечером, он задумал соорудить себе шалаш, чтобы можно было хорошо выспаться. Для этого Лапоть зашел в густой тальник и начал было ломать стебли, как заметил кучу хвороста или травы. В сумерках трудно было разглядеть. Михайло подошел поближе и увидел, что это низкий шалаш, в котором можно улечься как раз одному человеку. Заглянув в лаз, Михайло с радостью убедился, что шалаш пустой.
Внутри шалаш кто-то обложил сеном, а в изголовье даже лежал старый стеганый халат. Но самое главное, под халатом Михайло нащупал холстяную сумку с буханкой черствого хлеба и сухарями. Не раздумывая, кто это и для чего припрятал хлеб, изголодавшийся Лапоть сразу же съел полбуханки. Теперь можно всласть покурить. Михайло набил табаком трубку, высек искру и, развалившись на халате, стал покуривать, думая, что и в бегах жить можно, только бы попадались почаще торбы с буханками хлеба. Его рота, наверно, уже ушла на Амур, унтер один остаться не мог, и все-таки надо убраться куда-нибудь подальше, в этой станице его многие знают.
Раздумывая так, Михайло услышал осторожные шаги. Он замер, прислушиваясь. Но шаги за шалашом сразу стихли. Послушав и подождав, Михайло начал потихоньку, ногами вперед, выбираться. И когда он вылез уже наполовину, шаги вдруг стали удаляться, а потом до солдата донесся треск сучьев, и все стихло.
Михайло выполз, огляделся, но никого уже рядом с шалашом не оказалось. Конечно, сюда подходил человек. Заплутавшаяся корова или лошадь не стали бы ни с того ни с сего убегать. Было от чего встревожиться, и солдат провел ночь беспокойно. Он то засыпал, то вскакивал, упираясь головой в крышу своего укрытия. Слушал и опять засыпал.
"Кто же это подходил?" - вертелась неотвязная мысль.
Утром Михайло решил посмотреть, не остались ли возле шалаша какие следы, но сколько ни ходил он, согнувшись, сколько ни вглядывался, ничего не заметил. Он зашел в чащу, откуда ночью донесся треск, но и там, на сырой земле, следов не было. Осматриваясь, Михайло повернулся к своему ночлегу и сразу присел. К шалашу крался седой патлатый старичок в старенькой серой рясе, подпоясанной веревкой, и в лаптях.
Не замечая солдата, старичок присел у лаза в шалаш, а потом проворно юркнул туда.
"Утянет хлеб!" - испугался Лапоть, не думая о том, что и шалаш, и сумка могли принадлежать старику. Бегом припустил солдат спасать провиант и успел вовремя. Из шалаша показались растоптанные лапти, худые ноги старика, а потом и он весь. В грязных сухих руках незнакомец держал заветную сумку. Не говоря ни слова, Лапоть ухватился за сумку и потянул к себе. Старикашка, теперь Михайло видел, что это или монах, или какой неудачливый поп, уцепился за сумку обеими руками. Они уставились друг на друга и молча то один, то другой дергали сумку всяк к себе.
Конечно, богатырю солдату ничего не стоило скрутить хилого попишку и отобрать у него хлеб и сухари. Но старичок мог поднять крик, а это Лаптю в его положении было ни к чему.
- Отдай, батя! - негромко сказал он.
А поп вместо того чтобы выпустить сумку, потянул ее сильнее да еще зашептал:
- Господи Исусе Христе, сыне божий, помоги мне!
- Ах, ты так! - Михайло дернул сумку и приподнял ее вместе со старичком над землей.
Старик сучил в воздухе лаптями, но сумку не выпускал.
- Ладно, - сказал Лапоть, отдавая сумку, - твой, что ли, харч?
- Мой, - ответил старичок, прижав сумку к впалой груди и тяжело дыша.
- Ну, давай тогда вместе поедим.
Старик согласно кивнул. Они сели у шалаша, старик развязал сумку и вынул оттуда хлеб, осмотрел его, покачал головой недовольный тем, что солдат уже съел половину. Потом двумя пальцами перекрестил хлеб, разломал и протянул меньший кусок солдату. Покопавшись за пазухой своей рясы, он достал тряпочку, в которую была завернута крупная соль.
Молча, присматриваясь друг к другу, посыпав хлеб солью, они начали есть.
- Ты кто? - спросил Лапоть.
- Сыне, - с укором сказал старичок, - аз - человек… А ты что тут плутаешь?
- Надо… - ответил Михайло.
Больше они ни о чем друг друга не спрашивали, а принялись торопливо жевать, украдкой наблюдая, как у кого уменьшается краюха. Старик ухитрился прикончить свой хлеб первым. Он собрал в ладонь крошки, оброненные на рясу, высыпал их в рот и опять перекрестился непривычно для Лаптя двумя пальцами.
- Ты старообрядец, что ли? - поинтересовался солдат.
- Истинной веры аз праведник.
Михайло полез в карман за кисетом, старичок сразу замахал на него руками, заерзал:
- Убери табачище, не оскверняй место.
Михайло отошел в кусты и покурил там. Старик не отходил от шалаша, наблюдая за солдатом.
"А бес с тобой, сиди", - подумал Михайло. Правда, жалко было сухари, но он решил сам раздобыть еду и пошел по кустам прочь от шалаша. В чаще, недалеко от протоки, он наткнулся на перевернутую долбленую лодку. "Вот это дело! - обрадовался Лапоть. - Теперь можно переплыть на ту сторону". Под лодкой лежало весло и закопченное ведерко. Это было совсем хорошо.
Лапоть перевернул лодку, осмотрел. "Целая, - обрадовался он, - течь не будет". Разглядывая лодку, он услышал за спиной сопение, оглянулся и опять увидел старика.
- Что ходишь по следам? - недовольно спросил он. - Может, и лодка твоя?
- Истинно так, - ответил старичок.
Он пришел сюда с сумкой в руках, не решился оставлять сухари в шалаше. Лапоть рассердился:
- И хлеб твой, и шалаш, и лодка! Может, и деревья здесь твои, и трава!
- То не мое, то божье, а ветка сия, сыне, истинно моя.
"Да пропади ты пропадом!" - выругался про себя Лапоть и хотел было идти, но раздумал и попросил:
- Слышь, батя, ты перевези меня за протоку, на ту строну, и забирай свою лодку.
- Днем-то нельзя, - ответил старик. - А потемну могу и переправить… Т-сс! - насторожился вдруг он.
На берегу за тальником послышались голоса.