2
Вагон был переполнен, но в проходе люди все еще двигались, проталкиваемые вперед теми, кому удавалось взобраться с подножки в тамбур. Егор Павлович старался держать раненую руку как можно выше, подпирая ее здоровой, которая угнетала его болью не меньше, чем раненая. Анна Тихоновна, спиной вплотную к нему, стала опорой его локтям. Она жадно отыскивала глазами кого бы попросить, чтобы дали ему сесть.
Женщины с детьми на руках лепились друг к другу по скамьям и на полу. С верхних полок свешивались пыльные босые и обутые ноги ребятишек, теснившихся, как на нашестах куры. Несмотря на давку, все словно бы примирились, стихли, и только снаружи отчаяннее доносились голоса потерявших надежду попасть в поезд.
Кто-то снизу потолкал Егора Павловича. Он тяжело наклонил голову. На самом краю скамейки примостился толстяк-актер.
- Думал, я один кавалер на весь вагон, - сказал он горестно-шутливо, - ан старикам и впрямь у нас почет. Жив, оказывается?
Анна Тихоновна попробовала сдержать собой Цветухина под напором людей.
- Поступитесь местечком для раненого! - нежданно-жалостным позывом протянула она, оглядывая женщин.
Старуха, устроившаяся на полу с беленькой девочкой, погладила ее успокаивающе по острому голому плечику, кивнула актеру:
- Ты, батюшка кавалер, встал бы. Наместо тебя, я чай, двое усядутся.
Вагон дрогнул от сильного толчка, в проходе люди отвалились назад, Анна Тихоновна толкнула Цветухина, он очутился на коленях актера. Где-то прокричали громко - "поехали", слово повторилось едва ль не всеми устами, и с ним будто слабый свет облегченья скользнул по измученным лицам. Старуха начала креститься, бормотать молитву.
- Приподымись, Егор, дай вылезти, - сказал актер. Обняв Анну Тихоновну, он подтянулся, встал, помог Цветухину усесться.
Старуха оборвала молитву, принялась быстро распоряжаться:
- Садись, Флорочка, садись живей с дяденькой, - говорила она, подсаживая с пола девочку и стараясь втиснуть ее на скамью под бок к Цветухину. - Дяденька добрый. Садись.
- Это как же, бабуля, зовешь внучку-то? - сердито спросил актер.
Старуха махнула рукой.
- Кабы я нарекала-то! Папочка у ей больно образованный. Флориной назвал. Так и пошло… Сиди, Флорочка. Пускай дяденька ручку здоровую за спинку тебе положит. Вам обоим и не обидно.
- Флора, - по виду все еще Сердито, но с глубоким вздохом проговорил актер. - Цветы природы… Косят под корень, терзают вас… За что?
Он перевел взгляд с девочки на Цветухина, дотронулся до платка, в котором покоилась раненая рука, спросил:
- Помнишь, чей подарок?.. Курносую нашу не забыл, Егор, а?
Цветухин молча прикрыл глаза. Актер, потерев краешек платка в пальцах, точно на ощупь пробуя шелк, посмотрел на Анну Тихоновну, мелко замигал.
- Все, что от нее осталось. От курносой, Егор! Платочек…
Он было всхлипнул, но удержал вздох.
- После жабинской второй бомбежки, как ни искали… Ничего!.. А всю первую рядышком пролежала со мной. На поле!.. И еще с нами парень был. Тоже пропал. Все смеялся. Оникой-воином меня прозвал. Талант!.. А курносая-то что за чудо была травести! Как играла мальчишек! Неотразимо! Да ты сам видал, Егор! В Ленинград ее переманивал, верно, а? Егор, слышишь?.. За что же ее теперь, за что?.. Лучше бы меня. Отжил, отмыкался. Уж все равно…
Он больше не сдерживал всхлипов, понуро свесил на грудь свою белоснежную, вздрагивающую голову. Старуха сказала твердо:
- Война любит молодых, - и тут же испуганно покосилась на внучку и вновь закрестилась.
Пока актер говорил, Анна Тихоновна не отрывала взгляда от девочки. Встречный взгляд малютки сначала робко и ненадолго, потом смелее, пристальнее отвечал ей любопытством и участием. У Анны Тихоновны выше и выше вздергивались щеки, собирая морщины под воспаленными нижними веками, и вдруг по вишневым засохшим царапинам ее лица капля за каплей побежали слезы. Может, от истощения сил, а может быть, потому, что не отступало от ее взора поле смерти, по которому она только что прошла, но на нее наплывали красные круги и в них беспорядочно виделись детские лица - одно за другим и одно из другого, как эти плывущие красные круги: лицо Нади, чем-то схожее с беленькой девочкой, но потемнее, и лицо Сашеньки с жутко-алой, разорванной челюстью, и бледное, подернутое известковой пылью лицо братика Сашеньки с ниткой почерневшей крови на виске, и снова - Надя, Надя, вдруг маленькая, а то взрослая, в один миг сплошь залитая красным, и за этим красным - курносая артистка, протягивающая Егору Павловичу зубную кружечку. Тогда расслышала она писклявый, но полный какого-то серьезного увещания голосок девочки:
- Не плакай, тетя. Ведь мы по-правдышному едем. Ведь да, бабушка?
- Едем, милая, едем! - ответила старуха. - Ты у меня счастливая. Вот мы и едем. А тетя пускай поплачет. Сердце бабье слезами облегчается.
Анна Тихоновна, не вытирая лица, взяла узенькую, горячую руку девочки и стала мягко пожимать ее в своей малосильной ладони. Теперь девочка совсем уже не отводила от нее глаз, и странным успокаивающим лучением светились эти глаза, вызывая к себе благодарное, тихое чувство.
- Сколько тебе лет? - спросила Анна Тихоновна.
- Пять стукнуло, - гордо ответила девочка.
Все, кто расслышал ответ, облучились улыбками, и было это так нечаянно, что каждый с недоверием к себе оглядел соседей, а затем опять улыбнулся, видя, что и в безысходном горе не гаснет бесследно человеческая ласка. Цветухин тоже открыл глаза на девочку, переглянулся с Анной Тихоновной, с актером, и на минуту как будто исчезла его тупая подавленность своею болью.
Девочка, наверно, не задумывалась над причиной оживления взрослых, но оно не ускользнуло от нее. Она продолжила разговор и с вежливой серьезностью сообщила Анне Тихоновне:
- У меня точь-в-точь родинка на плече, как у папы.
Она немного выпятила остренькое плечо, покосилась на него и убедительно договорила:
- Это от родинки мой папа счастливый. Его не убьют. Правда, бабушка?
Анна Тихоновна кинула быстрый взгляд на бабушку. Старуха нагнула голову, сказала себе в колени:
- Так, Флорочка, так… В крепости твой папочка. В крепости-то как убить?
Кто опустил, кто поднял глаза, невольно отворачиваясь от девочки. И тут она начала меняться в лице - из-под насупленных бровей испытующе следить за взрослыми, строго шевелить оттопыренными губками, шепча какое-то тайное слово, пока внезапно удивительной угрозой не прозвучал ее писклявый голосок:
- Папа мой немцев всех перестреляет!
В людской тесноте нельзя было пошевельнуться, все только покачивались с ходом поезда, но после слов девочки будто застыли, и с верхних полок недоверчиво смотрели на нее сосредоточенные, молчаливые дети. Старуха страшно засуетилась, что-то отыскивая в своей кошелке со всякой всячиной, обрадованно вытянула за уголок тонкую раскрашенную книжку, принялась совать ее внучке:
- На вот, на, возьми. Попроси дяденьку, он тебе почитает. Твоя смешная книжка. Посмейся-ка. Возьми!
- Почитаешь? - с сомнением спросила девочка Цветухина.
Он будто очнулся, вскинул руку, подержал ее над собой, растопырив пальцы, схватился за голову.
- Очки! Как теперь я? Очки!..
- Ах, Егор, милый! - вздохнул актер. - Чего же плакать по волосам? Того гляди, сымут голову.
Кто-то было подхватил - снимут голову, - громко напомнив, что нет цели для бомбежки приманчивей, чем поезд. Но так и довисло жестокое напоминание без отзыва - никто не хотел говорить вслух о том, чего каждый страшился про себя.
Поезд шел, не задерживаясь подолгу на маленьких станциях. С каждым перегоном прибывала надежда, что опасность уже не возвратится вновь. Но с ростом этой надежды злее томили голод и жажда. Кто был с детьми и успел захватить с собой съестного, отдал его детям либо приберегал для них, а сам терпел наравне с теми, у кого не было во рту ни крошки с прошлого вечера.
Уже клонилось к новому вечеру, но в открытые окна залетал по-прежнему знойный воздух. В духоте вагона и дети и взрослые расслабленно поддавались дремоте. Редко-редко слышался между вздохов чей-нибудь вялый голос.
Но вдруг взорвалось сразу множество голосов, наполнивших весь вагон, и был миг, когда, наверно, в каждой голове пронзающе пронеслась одна и та же мысль: опять!.. Только это был именно один миг, столь же острый, сколько ничтожно краткий и тотчас исчезнувший, потому что из конца в конец вагона шумевший рой голосов звучал каким-то восторгом избавленья:
- Хлеб, хлеб! Вода!
Похоже было, будто настежь распахнулись двери школы и под долгожданный звонок горохом высыпали из всех классов на двор ученики и кричат, кричат освобожденно под топот неудержного своего бега. Случилось это, когда поезд словно ощупью пробирался к станции с длинными платформами. У станционного здания вдоль перрона выстроились, лицом к подходящему поезду, девушки с ведрами, полными воды, отсвечивавшей розовыми кругами на закатном солнце. Корзины с хлебом стояли тут же. Во всей строгой линейке девушек и, очевидно, назначенных соблюдать порядок мужчин, которые расставлены были по самому ранту перрона, виделось что-то озабоченно продуманное, почти торжественное, как перед смотром. Неожиданность могла бы почудиться сном, если бы явь не сдунула обворожения, едва поезд начал останавливаться: люди спрыгивали с подножек, руки тянулись из окон, умоляя, требуя скорее утолить жажду и голод.
Анна Тихоновна с актером вцепились в раму окна, изо всех сил противясь хлынувшим с полок, ребятишкам, готовым заодно со старшими отстаивать право на глоток воды, кусок хлеба. В актере пробудилась азартная распорядительность, он покрикивал, не разжимая скрюченных пальцев на раме:
- Сперва ребят! Ребята! В очередь, в очередь! К порядку, товарищи! Хватит всем, всем!
Поданное с перрона ведро он ухватил за дужку, но подтянуть его кверху не мог. Анна Тихоновна помогла ему обеими руками. Вдвоем они подняли и поставили ведро на раму. На них плеснуло водой. Актер кричал что было духу:
- Разольете! Граждане ребята, не нажимайте! Тише! Порядок!
Но порядок по неизбежности быстро установился сам собой: не хватало посуды. У кого нашлись чашка, манерка, кружка, те протягивали их к ведру через головы остальных и получали воду первыми. Все вокруг смирили свое нетерпенье и, замолкая, ревниво провожали глазами каждый глоток счастливцев. Попытка этих счастливцев добиться повторной порции была дружно пресечена. Господство справедливости учредилось, и справедливость, как всегда, потребовала жертв: поили детей, и старшие дети давали пить сначала младшим, а матери думали не о надзоре за ними, но трепеща о том - самим останется ли что-нибудь на дне ведра.
Вряд ли от кого понадобилась горшая жертва, чем от Анны Тихоновны и актера, которые черпали, раздавали воду. Пусть еще дышала она не остуженным теплом кипятильника, но они непрестанно слышали ее зовущий плеск, руки их были мокры, перед глазами сменялись одно за другим обрадованные мгновеньем лица. Но ведь обязаны же были они показать пример порядка, раз сами призвали к нему других. Актер прильнул было к воде, улучив момент хлебнуть через край ведра, но Анна Тихоновна одернула доброхотного распорядителя с решимостью, от которой он опомнился.
В эти минуты пылкого общего дела воспрянувшая энергия Анны Тихоновны боролась в ней с изнеможеньем. Мельком увидала она лицо Цветухина. Он сидел на своем месте, неподвижный, с закинутой головой, прислоненной к стенке купе. Лицо его казалось слепком, второпях сработанным из глины, и он ничем не отличался бы от слепка, если бы не прыгала его нижняя челюсть: он будто откусывал от воздуха маленькие кусочки и жевал.
Получив из рук какой-то женщины кружку, Анна Тихоновна зачерпнула воды, но не воротила кружку, а подняла ее, глянула прямо в глаза ожидавшей женщине:
- Надо дать раненому.
- Бог с тобой! Давай живей, - ответила та.
Перед Анной Тихоновной посторонились. Она поднесла кружку ко рту Цветухина. Его зубы застучали по фаянсу. Вода потекла за ворот рубашки. Он сделал два-три глотка.
- Вам плохо, Егор Павлыч?
- Заснуть бы, - сказал он нехотя.
Она плеснула немного, воды ему на голову, потеребила, как ребенку, волосы и обтерла мокрой ладонью его лицо.
- Сейчас к вам сяду.
Она шагнула назад к окну, глядя в кружку, наполовину еще с водой.
- Попей, попей сама, - вдруг сурово-участливо сказала женщина и в то же время высвободила из ее пальцев кружку, залпом допила остаток, пробилась к ведру, зачерпнула пополнее, осторожно подала Анне Тихоновне:
- Пей!..
Это были первые глотки Анны Тихоновны с тех пор, как мирной ночью, посматривая в любящие лукавые глаза Егора Павловича, она чокнулась с ним вином, и - по нетленному обычаю - они пожелали друг другу счастья. Теперь вода ожгла, как вино, горько-сладкою болью. Анна Тихоновна качнулась. Ее поддержали, усадили рядом с Цветухиным. Она нагнула его голову себе на плечо. И так они остались на скамье, оба с закрытыми глазами.
Взрослая девушка и с ней подросток-пионерка в красном галстуке прошли вагоном, роздали хлеб, и по купе началась дележка подушных пайков. Они были скудны, эти первые пайки войны, но каплей и крохой они зачали веру, что пострадавшие не обречены на произвол, не брошены теми, кого люди зовут "своими". Именно эти "свои", взволнованно приготовившие раненым и беженцам встречу на неведомой станции, именно они заново пробудили доверие к жизни. И разве только прирожденному скептику пришло на ум, что поезд просто случаю обязан счастливою заботой станционного начальства, и этим скудным хлебом, и этой бедною водой. Жизнь тем и стоит, что верит в самое себя, хотя бы грозили отнять ее у человека.
- Евангельское чудо, больше ничего, - сказал толстяк-актер, с благоговейной улыбкой дожевывая свой паек.
- Ты, батюшка, помене точи лясы-то, - остановила его старуха. - Знай приличие…
- И верно, мать. Поужинали, давай поспим, - предложил он.
- Тьфу тебе, старый! - отмахнулась она, загораживая от него и привлекая к себе свою внучку.
Мало было снов, как мало сна недолгой ночью и бесконечными июньскими сумерками заката и восхода над равниной Полесья. Земля не отдохнула, лежала мутной как в похмелье, накрытая душными туманами болот, редких полей, непроглядного леса.
Сказка промелькнула и не повторялась. На одних станциях встречало поезд глухое безлюдие, на других - растерянная суета. Все в вагоне вспоминали поутру, что исполнились сутки, как Брест проснулся в войне. Уже известно стало, что не один Брест подвергся внезапному нападению, - назывались город за городом, которые бомбил немец. Но это были слухи, никто толком не знал, верны ль они. Говорили, что война идет по всей границе, с юга до севера. Но и это не принималось за достоверное. Почти дословно на станциях повторялся эпический ответ железнодорожника-украинца, когда его спросили - что говорит наше радио:
- Наших мы увесь день и не чулы. Нимець марши грае. Та Гитлер гавкае.
Ничего не менялось в томительной дороге. Надежды оживали перед каждой остановкой и, неисполненные, оставались позади. Испытания неизвестностью, голодом, тоскою и болями состязались одно с другим, росли от перегона к перегону, пока вечером поезд не дотащился до Пинска - большого города, породившего в людях, задолго до прибытия, большие ожидания.
3
На разъездах безмолвно стояли вагоны - разрозненные либо сцепленные в короткие составы. Вокзал бурлил народом, но в бурлении не было и тени той возбужденно-нетерпеливой отрады приездов и отъездов, которой обычно полны вокзалы. В гуле сдерживаемых голосов таилась настороженность, будто все друг в друге видели тревогу и всякий пытался ее скрыть, как больной, которому страшно признаться, что у него жар.
Расспросы перекрестно захватили тех, кто собрался бежать из города, и тех, кто прибежал с границы. Подтверждалось все худшее, что узнавали беженцы в пути, а все новое, что услышали они по прибытии, не обещало лучшего: истекшим вторым днем войны уже отбыли из города пинские власти. Горожане воочию наблюдали их бегство и вольны были решать на свой страх - уходить самим или оставаться на месте.
Первое, что стало твердо известно беженцам, было приказание немедленно очищать вагоны и всем переходить в вокзальные помещения. В сумятице, царившей около служебных комнат станции, передавали из уст в уста, будто срочно формируются поезда для раненых и беженцев, но тут же говорилось, что сам начальник станции, замкнувшийся у себя в кабинетике, не может ответить - что означает "срочно" и когда поезда будут отправлены.
Как только Анна Тихоновна устроила Цветухина на полу в уголке пассажирского зала среди детей, плачущих или забавляющихся на материнских коленях, на узлах и голых скамьях, она пошла привести себя в порядок.
Пока она продвигалась в очереди к умывальникам, надо было обогнуть плотно скученную группу женщин, которые теснились перед старым трюмо. Ей страшно хотелось тоже посмотреть на себя, но темное, в мерклых радугах зеркало было узко, она видела только чужие лица да мелькание рук, работающих пуховками, губной помадой и наскоро оглаживающих прически. Невольно она начала поправлять свои волосы в тот самый момент, как сразу две женщины отошли от зеркала, и в просвет она опять увидала чье-то чужое лицо и тонкие руки, красиво и странно-знакомо закладывающие прямые светлые пряди волос за уши. Вдруг ее руки остановились, и по остановившимся рукам отражения она узнала в чужом лице себя. Она тут же зажмурилась, сжала в пальцах лицо и так, не в силах глянуть на свет, подталкиваемая очередью, дошла до умывальника.
Она старательно, до привычного похрустывания кожи, растирала руки под краном в теплой, казавшейся липкой воде и потом долго мыла лицо, ощущая пощипывание царапин на нем, опасаясь сорвать подсохшие корочки и в то же время словно бы надеясь смыть начисто все то отталкивающе-чужое, что ужаснуло в зеркале. Ее торопили ожидавшие очереди. Она боялась снова взглянуть на себя и вместе неудержимо стремилась как можно скорее сделать это, настойчиво пробиваясь к загороженному женщинами зеркалу.
Прильнув к нему почти вплотную, она подробно рассмотрела лицо. Запекшаяся ссадина резко прочеркнулась от виска к губам. Мелкие царапины, будто высеянные зерна, окропляли щеку. Мочку правого уха отяжелила круглая черная корка - "это брестская, - подумала она, - точно клипс". Ее поразили не столько эти ссадины (она была уверена, что от них не останется следа), сколько омертвевшие черты лица, его одутловатость, и она вспомнила, что была такой только однажды, совсем молодой - перед родами. "Ужасно постарела", - сказала она себе, кончиками пальцев ощупывая одну за другой каждую складочку лица.
Рядом с нею маленькая женщина-пышка, не замечая ее всецело поглощенная своею яркою, пухленькой мордочкой, пудрилась с деловитой и нежной поспешностью. Когда она щелкнула крышкой пудреницы и, послюнявив пальчики, начала ими ловко отряхивать крашеные ресницы и протирать наполовину выщипанные бровки, Анна Тихоновна протянула к ней сложенную лодочкой ладонь.
- Вы не отсыплете мне чуть-чуть пудры? - нерешительно попросила она, движимая потребностью поправить свою беду и смущенно завидуя, видимо, довольной собою маленькой особе.
Та метнула на соседку глазами через зеркало, сразу обернулась к ней всем пышным, но поворотливым станом, с изумленьем оглядела поцарапанное лицо.
- Оттуда? Да? - спросила она быстрым шепотом.