Костер - Константин Федин 47 стр.


В наркомат Павел пришел к назначенному часу. Но час был передвинут на более позднее время. Хотелось перекусить, и, соразмерив в уме расстояние до знакомой пельменной со скоростью длинных своих ног, Павел определил, что задача хорошо разрешается во времени и пространстве. Однако его выкладки поколебались. Мало того, что пришлось слишком долго дожидаться за столом пельменей, Павел сам допустил ошибку, заказав всего одну порцию. Он не вытерпел, велел принести еще одну. После этого надо было считать время минутами. Он вылетел из двери в тот миг, когда в нее влетел такой же, как он, долгоногий молодой человек. Столкнувшись, они оба вскрикнули "а!". Восклицание изумленной обрадованности - оно прозвучало у одного, словно "а, попался!", у другого, словно "попал!". Они уставились друг на друга восторженно, а потом во всю ширь раздвинули руки для объятия.

- Ей-богу, Иван, ни секунды! Опаздываю в наркомат!

- Да ты, черт, скажи хоть - надолго приехал?

Это был закадычный приятель Павла, однолетка и однокашник, живописец Иван Рагозин.

- Не знаю, - говорил Павел, с силой потряхивая его руку. Два-три дня. Может, и больше. Дел - не провернуть!

- Опять, значит, не до моей колокольни?

- Вот те крест, приду!

- Веры-то твоим крестам…

- Не сердись. Слово! А сейчас… ну вот до зарезу!

Павел чиркнул себе пальцем по горлу, показывая, как его режет спешка, выпалил привычное "пока!" и пустился вымеривать тротуар шажищами чуть что не в полсажень.

В наркомате, этот раз вовремя, Павел был принят в огромном строгом кабинете не по масштабам щупленьким, но соответственно строгим начальником. Павел вручил ему бумагу, излагавшую дело, по которому был командирован заводским конструкторским бюро. Пока начальник прочитывал бумагу, его вызвали по двум телефонам из четырех, флангом стоявших у него по правый локоть. Он кратко отвечал, не отрываясь от чтения. Потом Павел услышал, как отворилась дверь. Начальник посмотрел на дверь и тотчас снял трубку третьего телефона. Дверь затворилась. Начальник перестал читать. Вдруг он поспешно сказал: "Да, да, слушаю вас", - и, быстро приподнявшись, остановился в полунаклоне к телефонному аппарату. Напряженность позы, видимо, его не затрудняла. Он слушал недвижимо, пока не наступил конец разговора, который был завершен значительным углублением наклона и всего одним словом: "Выезжаю". После этого начальник распрямился, отчего малость его роста сделалась заметнее, и он сразу же возвратил бумагу Павлу.

- Усилия должны быть направлены на увеличение выпуска производства, а не на разъезды по командировкам, - сказал он отчетливо.

- Потому и хотим мы скорее пустить в производство наше усовершенствование, - начал Павел и тоже встал, невольно понуждая взгляд начальника вскинуться выше.

- А сколько станков вы остановите на переоборудование?

- Они с лихвой восполнят остановку, и будут перекрывать нынешний выпуск на…

- Но сейчас, говорю я, они будут стоять! - перебил начальник; шумно запирая ящики стола.

- Испытание нашего опытного образца показало, что…

- Я знаком с делом, - опять не дал договорить начальник. - Извините, должен уехать. Прошу завтра к началу занятий. Решение вам будет сообщено.

Он обошел стол, примедлил движение, кивком дал понять, что разговор окончен.

- Значит… утром, - будто настаивая на подтверждении, проговорил Павел.

- Как я сказал.

- Явиться к вам?

- Этого я не сказал. Узнаете завтра там… у секретаря. - Начальник потряс пальцем на дверь.

Только на улице и всего на мгновенье Павел словно опешил от неудачи. Спустя минуту он твердо сказал себе, что раз еще решения нет, стало быть, предстоит за него подраться. Он не помнил, чтобы когда-нибудь повесил нос из-за неудач. Как на оселке, он оттачивал на них упрямство.

Он переключил себя на мысль о сестре. Это становилось похоже на челнок: командировка - сестра, сестра - командировка. Везде поспеть - поспеть, как бы ни мешала торопящаяся и все будто не поспевающая Москва.

Обгоняя пешеходов попутных и вывиливая против встречных, Павел добрался до Театрального общества. Карта розысков Аночки разработана была им вместе с Извековым в Туле. Карта имела жалкий вид: кроме Комитета и Общества, на ней значилась только тетя Лика, кладезь театральных слухов.

В Обществе оказалось не очень людно. Уже в третьей комнатке приветливо выслушала Павла женщина, одетая в синий жакет с белой манишкой. Имя Анны Улиной вызвало почтительный отголосок. Ее здесь не просто знали, ее уважали, ее любили, ее ставили в ряд известнейших актрис (конечно, на периферии). Женщина в манишке объявила себя ее поклонницей. Тем более искренно она жалела, что Анне Тихоновне вздумалось поехать в этот несчастный Брест с этой не вылупившейся из яйца молодежной труппой. Само собой, Общество сделало, что могло, - запрашивало, справлялось, писало, телеграфировало. Жалко ведь и молодежь - талантами надо дорожить. Но коли Анна Тихоновна связала себя с нею, так и участь у них, вероятно, одна. Передавали, правда, будто администратор брестского театра чудом добрался до Пинска.

- Кто передавал? - даже подскочил на стуле Павел.

- Да уж не помню, право, - сказала женщина в жакете. - Кто-нибудь из Театрального института.

- Из института? - опять подскочил Павел.

- Это ведь нынешний выпуск, этот коллектив, попавший в беду, - вздохнула она. - Мало ли что говорят. Вот и о Скудине рассказывают - выехал из Пинска и пропал.

- Кто это - Скудин?

- Народный артист. Не слышали? - уже суховато ответила женщина. Ее начинало раздражать подскакивание нетерпеливого посетителя.

- Какой телефон у артиста?

- Что даст телефон, когда о Скудине во всей Москве никто ничего не знает? - сказала она и с достоинством поправила бортики жакета. Что-то надменное мелькнуло в ее лице, и это очень шло к синему одеянию с манишкой - костюму, который стал популярен у деятельниц, высоко чтущих свой общественный долг, как был популярен стального цвета френч среди особенно ответственных деятелей. Костюм обязывал. Но Павел настоял, чтобы ему - вынь да положь! - выдали телефон артиста, как дали адрес Театрального института.

Спустя недолго он несся по бульварам, уверенный, что нельзя пренебрегать слухами, потому что ничего не обрастает так пышно вздорными выдумками, как зерно истины. Где-нибудь да оно проклюнется.

Наступал вечер. Вешалки институтской раздевальной пустовали. На голос Павла никто не откликнулся. Где-то за дверью звякнули ведром. Он пошел туда. Уборщица мыла лестницу. На расспросы она с полной готовностью отвечала, что в канцелярии кто был - давно ушел, а кто из педагогов - вовсе перестал ходить: занятия кончились, студенты разъехались, а которых полагалось на войну взять - забрали. Если же справка какая требуется, то вон на стенке объявления висят про экзамены иль о чем еще.

- Чтой-то вроде кто задержался? - подняла она голову. - Студенты, никак!

Двое юношей, сбегая по лестнице, перескочили на мокрых ступеньках через половую тряпку и промчались бы мимо, если бы Павел не остановил их. Только он успел выговорить слово "Брест", как они закивали.

- Это наши, - сказал один.

- Наши, да, - кивнул другой.

- Плохо с ними вышло, - сказал первый.

- В самое пекло угодили, - подтвердил второй.

- Верняк, - сказал первый. Так они налепляли фразу на фразу, двое как один. Толком они ничего не знали. Да и кто знал? Но они навещали выпускницу-актрису, которая заболела и не могла поехать с труппой.

- Ей здорово повезло, - сказал первый.

- Представьте, она говорит, ей будет стыдно, когда товарищи вернутся, - добавил второй.

- Подумают, она заболела нарочно, чудачка, - засмеялся первый.

- Точно кто мог знать? - сказал второй.

Что Анна Улина отправилась с труппой, студентам было известно от той же больной актрисы. Они над ней подтрунивали - не сыграла, мол, дебютного спектакля, а ей, ни много ни мало, дают дублершей народную артистку! Бедняжка чуть не расплакалась: случись, говорит, с Улиной несчастье - я себя всю жизнь буду корить.

Павел страшно взволновался рассказом, стал просить, чтоб его непременно повели к актрисе - она уж конечно что-нибудь узнала об Аночке. Студенты собирались опять пойти к больной, но отказались вести к ней незнакомого. Тогда он взял с них обещание, чтоб они получше расспросили актрису и потом позвонили ему по телефону в гостиницу, и они дали слово, что позвонят. Своей ручищей он жал и тряс им руки, и ему было необыкновенно приятно, что хватка их рук не уступала ему. Чудесные ребята, они были первыми за весь день, кто тронул его нежданным и таким простым участием. И уборщица была Павлу тоже приятна. Она слушала весь разговор и под конец громким вздохом заключила его нетрудный смысл:

- Ох, господи!

Павел и ей потряс бы руку, но она взялась за тряпку и окунула ее в ведро.

Марш Павла по московским переулкам сделался еще напористее. Предстояло телефонировать тете Лике и на квартиру Скудина. Ближе и удобнее можно было поговорить с Центрального телеграфа, но по дороге попалась будка автомата, и он ринулся в нее.

От Гликерии Федоровны никто не отзывался. Зато словно ждали звонка у телефона народного артиста. На вопрос, нет ли от него или о нем каких-нибудь известий, немощный женский голос ответил:

- Ничего нет… А кто спрашивает?

Поощренный таким любопытством, Павел пустился было выкладывать всю историю, происшедшую с сестрой, как вдруг ответный голос сменил свою немощь на вызывающий окрик:

- Когда наконец оставят меня в покое?! Никто не может помочь, а только звонят и звонят день и ночь напролет!

Онемело прижимал Павел к уху тяжелую, прикованную к аппарату железной цепью трубку, точно не веря, что последняя из надежд целого дня отнята у него так обидно. Он только тут заметил, как тесно ему в будке. Повесив трубку, он стукнулся локтями в одну, другую стенку, чуть что не в дверное стекло, и вывалился на тротуар, чертыхнувшись.

Он шел в гостиницу, перебирая в уме свои бесплодные походы. По навыку отыскивать во всем знак плюс он решил, что, в общем, заручился как-никак тремя обещаниями и два из них - на завтра. Стало быть, все зависит от того, как он их завтра реализует. А уж он постарается! И, значит, до тех пор можно переключить размышления на другие рельсы.

На рельсах появилась Надя. Вместе с нею была и Маша. Если же сказать правду, то Маша очутилась на рельсах уже в ту минуту, как Павел пошел на телеграф: оттуда проще всего было поговорить с Тулой. Сказав себе эту правду, Павел должен был тотчас сознаться, что Маша вообще не сходила с рельс ни на минуту с самого отъезда его из дома. Он только перевел ее с широкого полотна на узкоколейку, и она потихонечку катилась рядом с ним все время, пока он вышагивал Москву по неотложной важности делам. Теперь, когда дела отодвинулись на завтра, Маша - по ее любимому словечку - зачуфыкала с ним колесо в колесо. Разговор с нею он перенес тоже на завтра, как и поездку к Наде, потому что нынче было нечем их порадовать.

Но с Машей он уже не разлучался. В гостинице он жевал приготовленные ею бутерброды, разбирал уложенный ею чемодан, вывязал подаренный ею пестрый галстук и постоял в нем перед зеркалом, продолжая жевать. Потом он вдруг засмеялся, и оборвал смех, и застыл: из ночной сорочки, когда он ее развернул, выпала фотография Маши, снятая за неделю до окончания школы. Он спрятал карточку в бумажник, вволю наглядевшись.

Кровать была коротка. Он лег немного наискось. Ступни высунулись наружу между железными прутьями. Но ему было хорошо. Он думал о Маше, вместе с Машей, думал о коротких днях - нет, днем они почти не видались, - о коротких с нею ночах. Разрумяненное, удивленное лицо ее в рассеянных по наволочке волосах то близилось, то уплывало куда-то по длинному коридору. Коридор вливался в улицу, и Павел мерил, мерил улицу своими ножищами и слышал, как уставшие, натруженные ступни его гудят. Глубоко внизу, за окошком гостиничного номера гудели улицы, гудела бесконечная торопящаяся Москва, и Павел все шагал по Москве и" все никак не мог нагнать заплывшую куда-то Машу, которая в одно и то же время была от него невесть как далеко и все-таки, все-таки была с ним рядом.

2

Когда Надя кончала школу, у нее сложилось неосознаваемое телесное ощущение, что она находится в центре окружающего ее мира и как бы в центре самой себя. Без обдумыванья, мимоходом, схватят глаза отражение в зеркале, и пальцы быстро приберут волосы, или поправят поясок, или одернут блузку: что-то тронут. Все - нечаянно, вскользь, по приятному самоощущению. Мысли в это время заняты своим обращенным к цели намерением, своею озабоченностью. Мысли - это узнавание, поглощение мира, имеющего для Нади собственный интерес, который живет отдельно, где-то на окружности. Надя непрестанно насыщает себя этим интересом к миру и остается ненасытной. Но ощущение своей центральности не мешает никаким интересам, не замечается, как не замечается здоровье. Это не эгоизм, это сила расцвета, сила своей полноценности: я как все, но я - это я! В школьной болтовне Лариса, залюбовавшись Надей, скажет вдруг: "Какая ты хорошенькая особь!" - И обе расхохочутся озорному переосмыслению знакомого по урокам слова. Но дальше хохота не пойдут. Не замечаемое Надей ощущение потому и не замечалось, что не делало ее особью, не было никакой особенностью, а только - свойством ее лет. И в Ларисе и в Маше оно было таким же. "Я - это я!"- текло и пело в их жилах, как пел и звенел их смех, на взгляд старших чаще всего беспричинный.

И вот пришло осознание этого ощущения - пришло с его потерей. Оказалось, Надя была счастлива, и счастье утратилось. Оказалось, девичье прихорашиванье было обычной радостью Надиной жизни. Теперь обычное исчезло. Теперь, увидав себя в зеркале, Надя отворачивалась. Ей стало все равно - измялось на ней платье или нет. Дотрагиваться ни до чего не хотелось. Руки стали чужими. И так тянуло куда-нибудь спрятаться, отыскать местечко, где тебя не нашел бы никто!

Женя назвала ее поведение детским и считала своей обязанностью положить ему конец. Один раз она обнаружила Надю в саду укрывшейся в малиннике. Весь дом кликал ее - она не отзывалась. Другой раз ее не могли дождаться к обеду, и она застыдилась, что опять переполошила весь дом. Но что поделаешь - сам хозяин дома привез из Москвы слух, будто народная артистка Оконникова шефствует над молодой труппой, уехавшей в Брест. Надя бросилась разыскивать артистку.

- Ну и что же? - горячилась Женя.

- Она сейчас у кого-то на даче.

- Вот видишь! Ты думаешь, мой папа не сдержит обещанья? Он же сказал, что поговорит с Оконниковой. И вообще он знаком чуть не со всеми народными. Значит, незачем себя мучить. Посмотри, какой у тебя вид!

Смотреть на себя Надя даже не подумала. Что же до отца. Жени, то он все не мог узнать об участи Надиной мамы, хотя и старался. У него были другие тревоги, заполнившие дом Комковых. Наде казалось, что ее присутствие с каждым днем больше тяготит эту дружную, близкую ей семью. В действительности ее все больше тяготила судьба матери.

Женя не щадила сил, чтобы приободрить подругу, и с жаром отдавалась своему сочувствию ей. Но нельзя было скрыть, что сердце перетягивало ее к другим волнениям. Когда от старшего брата, лейтенанта, пришла с неведомой станции открыточка со следами пальцев, перепачканных чернильным карандашом, Женя прибежала прочитать ее Наде. Брат писал: "Милые папа, мама, Борис и Женечка! Сегодня мы выступаем. Горю желанием и готов отдать всего себя на защиту нашей любимой Родины…" На этом Женя чуток подождала и зачем-то повторила:

- Всего себя… - Опять подождав, неожиданно всхлипнула: - Молодец! Правда? - У нее показались слезы, она быстро обернулась к двери. - Меня зовут?.. Я сейчас! - И она выбежала из комнаты.

Ее никто не звал. Она долго не возвращалась, а вернувшись, дала Наде открытку - дочитать. Сама она с ревностью, готовой вспыхнуть, прочитывала по ее лицу - как оно отзывается на первую весть фронтовика: брат Владимир с этого часа стал для нее фронтовиком и едва ли уже не героем. Надя обняла ее. Они посидели, тесно прижавшись друг к дружке и медленно покачиваясь. Растроганная вдруг сказавшимся ответным сочувствием, Женя тихо выговорила:

- Вовка раньше никогда не звал меня Женечкой…

Она одернула себя и зашептала, словно второпях:

- Я тебе открою одну тайну. Только ты… Словом, ты понимаешь. Об этом знаем мы с папой, больше никто. Ну, конечно, отчасти Борис. Он, наверно, скоро уйдет… Понимаешь? Его призовут. У него отсрочка. Получил ее, когда еще учился в Архитектурном. А в консерватории он ведь совсем недавно. И она больше недействительна. Отсрочка. Понимаешь? Папа справлялся и узнал - новых отсрочек не дают. Естественно. Как же иначе, правда? И вот… может прийти повестка. Каждый день. А папа боится сказать маме. Она ужасно расстроена. Наверно, чувствует… Раньше времени ей лучше не говорить. До повестки. Но мне папа сказал. И говорит, что надо все готовить для Бориса. Только чтобы потихоньку. Чтобы мама не знала. Погоди!..

Женя высвободилась из рук Нади, подошла к комоду. Со дна ящика, из-под белья вытянула записочку в ладонь величиной. Опять подсела к Наде.

- Смотри, что надо готовить. Папа для меня сам перестукал на машинке. Это закон. Папа ведь, знаешь, законник. Видишь, от руки пометил: иметь с собой при явке в воинскую часть. Вот… Явиться, - она начала отчеканивать, - в собственной исправной одежде, имея при себе пару нательного белья, одну верхнюю рубашку или верхнюю куртку, одни брюки, исправную обувь (сапоги или ботинки), теплое пальто и ватную куртку, головной убор и мешок для укладки собственных вещей.

Они помолчали, еще раз пробегая глазами записку, обладавшую двояковажным значением - как тайна и как закон.

- Нет носков, - сказала Надя.

- Носки в нательном белье, - решила Женя.

- Сказано: пару белья. Если и носки, тогда уж не пара.

- Ты хочешь, чтобы все. Папа говорит, нет такого закона, который сказал бы все.

Это было убедительно. Они опять немного помолчали.

- Будут трудности, - сказала Женя. - Теплое пальто! Все теплые вещи на лето уложены. От мамы потихоньку не вытащишь.

- Начнем с того, что легче, - неожиданно твердо предложила Надя.

- Само собой, - согласилась Женя. - Давай устроим тайник. В комоде.

Они принялись перекладывать содержимое ящиков, обсуждая, где и как разместят вещи Бориса. Вдруг Надя остановила Женю.

- Зачем, собственно, целый мешок всякой одежды? Ведь дадут военную форму?

- Конечно, дадут форму, - как будто растерялась Женя, но тут же нашлась - Папа еще проверит, может, теперь что-нибудь новое… новый какой порядок. А то, сказал он, этот действует уже с самого начала войны.

- Какой войны? - не поняла Надя.

- Какой! Этой самой.

- Почему же… как может порядок не действовать, если только что введен?

- Не только что, а с тех пор… Милая моя! - перебив себя, воскликнула Женя. - Да ты что? Война началась - помнишь? - скоро два года! Как раз в тот самый день, как мы пошли в девятый класс! Немцы стали бомбить Варшаву, тогда все и началось.

- А! Ты про ту войну, - сказала Надя и внимательно всмотрелась в глаза Жени.

- Что значит - ту?

- Та война нас не касалась, - быстро ответила Надя.

- Если ты о том, что мы вообще не хотели никакой войны и что мы поверили, что немцы тоже не хотят…

Назад Дальше